Текст книги "Мать выходит замуж"
Автор книги: Муа Мартинсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)
Потом она снова стала раскладывать вещи. День кончался, прославленная августовская луна уже светила в наглухо заколоченное окно, отбрасывавшее на пол крестообразную тень.
– Интересно, придет ли он к вечеру домой? – говорит мать, устраивая на диване постель для двоих и отдельно на полу – для меня.
Я не отвечаю.
Я лежу на полу и вижу, что мать тоже не спит и считает желуди на спинке дивана, дотрагиваясь до них пальцами.
– Их шестьдесят четыре, – говорю я сонно.
– Так много? – и я слышу, как она снова шепотом пересчитывает желуди.
Я заснула, не дождавшись, пока она их сосчитает.
«Он» так и не пришел в эту ночь.
С «водяной проблемой» мать столкнулась уже на следующий день.
Утром она почувствовала себя так бодро, что решила тут же отправиться в город поискать какое-нибудь «место», – так говорили в те времена бедняки, когда им не на что было жить.
Было только семь часов, и мать велела мне поспать еще немного. Около полудня она вернулась с большим узлом белья для стирки. Все-таки ей пришлось проглотить обиду и пойти к «состоятельным». Конечно, они не отказались помочь Гедвиг и отдали ей стирать грязную одежду прядильных мастеров, кухонные передники и грубые кухонные полотенца. Тонкое белье они ей не доверяли и стирали сами.
Заходила мать и к отчиму, но не застала его. Оттуда она пошла в магазин, где покупала продукты, когда работала на фабрике, там ей кое-что отпустили в долг: жидкое мыло для стирки, пару ковриг хлеба, немного маргарина, кусочек американского шпика, дешевой колбасы и несколько килограммов картофеля.
Все это вместе с узлом белья было нелегко дотащить домой: до родов оставалось не больше месяца.
С тех пор как она родила ребенка в красивой комнате на хуторе у Старой дороги, не прошло и года, и вот теперь она снова должна родить.
Мать сварила немного картошки и поджарила колбасу. Как это было вкусно после кофейной бурды, которой мы питались последние двое суток! Впервые мать приготовила пищу только для нас двоих. Мне показалось, что жизнь снова начала налаживаться, и я весело болтала о том, как красиво мы теперь все устроим в нашей комнате.
Мать ела быстро и жадно. Представляю, какая она была голодная! Я старалась не обращать внимания на то, как она противно жует, чавкая и обжигаясь. Я знала, что сейчас ей опять станет нехорошо и начнется приступ рвоты, но теперь, когда мы вдвоем и едим такую вкусную пищу, мне захотелось быть с ней поласковее.
Вдруг раздался громкий голос хозяйки. Мать перестала есть и прислушалась. Я тоже.
– Я-то ее хорошо знаю, ей и двадцати не было, когда с ней приключился грех. Прижила ребенка с каким-то господином, а он даже и не заглянул ни разу после того, как добился своего. Теперь вот и муж ушел от нее. И не диво, такой интересный мужчина. Она ведь не следит ни за собой, ни за ребенком, у нее даже не хватает ума уберечься и не рожать каждый год. Конечно, мужчине это надоедает. Вот он и нашел себе в городе другую. Плакали, видно, наши денежки!
– Разве он больше не придет домой? – спросила я у матери. Я поняла каждое слово, доносившееся к нам сквозь тонкий дощатый потолок.
– Придет, – процедила мать сквозь зубы и помрачнела так, что я даже не посмела обнаружить свое разочарование, вызванное тем, что «он» все-таки вернется.
Болтовня внизу не прекращалась. Мать встала.
– Пойду замочу белье, потом немного уберемся. Люди стали слишком уж чистоплотными, – с горечью сказала она. А ведь совсем недавно мать считалась самой чистоплотной и опрятной из всех фабричных работниц.
Вот тут-то и выяснилось, как обстоит дело с насосом.
Как я и ожидала, матери не разрешили стирать. Она вернулась обратно с грязными рубахами и штанами прядильных мастеров. Я видела, как она шла по дороге, слышала, как она швырнула в сенях узел с бельем. Не постучав, она вошла к хозяйке. Я поняла, что мать здорово разозлилась, – не в ее привычках было так врываться к людям.
До меня доносилось каждое слово.
Мать не поздоровалась и начала переговоры без всяких предварительных любезностей.
– Ты знаешь, что у нас слышно каждое твое слово? – начала она.
Хозяйка не ответила. Кто-то из гостей все еще сидел у нее.
– Ты очень заботишься, – услышала я, – обо мне, моем грязном ребенке и моем муже. Когда ты сама стирала последний раз? Или, может быть, ты воруешь воду по ночам?
Никакого ответа.
– За милю отсюда и то воды не достанешь. Ты должна была предупредить меня об этом, когда сдавала свою лачугу. Ты сама предложила мне комнату, когда я встретила тебя и к слову упомянула, что ищу квартиру. Хвастунья! Ты ведь обещала подождать с квартирной платой две недели. Не успела я переночевать в доме, а ты уж тут как тут со своими сплетнями. Неужели ты думаешь, у меня такая плохая слава, что я не достану четыре кроны, которые должна платить тебе в месяц? Тебе нет нужды врать обо мне из-за такой мелочи и кричать так громко, что ребенок слышит каждое слово через щели в твоей «вилле»… – Мать произнесла «вилла» очень насмешливо. (Тот, кто сам ничего не имеет, может позволить себе говорить насмешливо о чужой собственности.)
– И ты еще толкуешь о чистоплотности. (Я слышала, как разозлилась мать. Хозяйки мне ни капельки не было жалко.) Ты помнишь, что сказал однажды мой отец твоему отцу? – послышался снова голос матери. – Помнишь? Об этом болтал весь приход. Твой отец пришел к нам, чтобы выгнать меня, потому что я вернулась домой беременная, а в приходе не была записана. Твой отец очень боялся за свой приход. Но кто поручился за твоего отца, когда дела его пошли плохо? Он ведь был высокомерен и чванлив, изображал из себя богатого крестьянина, пока хватало денег. Разумеется, мой отец. И ему поверили, так как думали, что он получил хорошие деньги от того господина за моего грязного ребенка. Тебе ничего не оставалось, как сдать мне комнату, ведь ты лучше других знала, что мой отец помог вам своими деньгами, когда вы разорились. Кстати, когда он умер, а кредиторы получили свое, мы с трудом наскребли денег, чтобы похоронить его.
Хозяйка начала всхлипывать и жаловаться, что Гедвиг ее осрамила, что теперь она не сможет показаться людям на глаза; а одна из ее гостей стала хлопотливо разъяснять матери, что белье можно отнести в городскую прачечную. (Это матери-то, которая только что притащила тряпки из города!)
– Здесь едва ли найдется чем вымыть посуду даже в воскресенье, – шутливо заметила гостья, стараясь показать, что сама-то она тут ни при чем.
Мать не сказала больше ни слова и, хлопнув дверью, поднялась наверх.
Она согрела те остатки воды, что у нас еще уцелели, и начала до боли скрести мне голову; потом достала из ящика чистый передник.
– Мы пойдем в Вильберген, к бабушке, я должна постирать, чтобы заплатить за квартиру этой ведьме. Слышала, как я ее отчитала?
– Так ей и надо, – ответила я, удивляясь, как это мать не захворала от картошки и колбасы, которую съела.
– А много денег отдал дедушка? Как он смел отдать мои деньги? А может, это были не мои деньги, раз я была еще такая маленькая?
Не отвечая, мать уставилась прямо перед собой. Я ждала, чрезвычайно возбужденная.
– Не знаю, – наконец сказала она, продолжая думать о чем-то своем. – Не знаю. Впрочем, здесь мы долго не задержимся, – добавила она твердо и опять принялась собирать грязные рубашки прядильных мастеров, которые только утром притащила.
– Разве мы не будем сначала распаковывать вещи и убираться?
– Нет, нужно постирать белье и заплатить за квартиру.
До бабушкиного дома было около мили.
Выстирав и погладив замасленную рабочую одежду и засаленные кухонные передники, мать пошла к родственникам, но у них не оказалось денег, чтоб заплатить за работу.
– Я же тебе говорила, – сказала бабушка, когда мать вернулась, – вот уже двадцать лет они должны мне за целую кипу половиков.
Прошло тридцать лет, а «состоятельные» так и не заплатили за стирку белья, но все-таки они «немного помогли Гедвиг работой».
По-видимому, это было постоянным кодексом «состоятельных»: бедные люди должны иметь работу, тогда они как-нибудь проживут.
Бабушка дала денег, чтобы заплатить за квартиру.
– Иначе тебя съедят заживо. Уж я-то знаю эту публику.
В тот же вечер хозяйка получила деньги. Поблагодарив мать, она, как ни в чем не бывало, принялась болтать. Видно было, что она искренне рада деньгам. Еще бы – давным-давно не видела она наличных денег. В жалком бюджете индивидуальных застройщиков эти четыре кроны кое-что значили. До сих пор они все вкладывали в дом. И вот наконец что-то получили! Квартирная плата! Наличные деньги! Мать вела себя сдержанно.
При известных обстоятельствах друзья детства могут быть очень холодны друг с другом.
В комнате ничто не изменилось с тех пор, как мы ушли: таз с грязной водой, в котором мать мыла мне голову, так и стоял на стуле, постель для двоих на диване смята и скомкана. Моя постель по-прежнему лежала в углу.
О ты, мой милый дом у Старой дороги, с белыми скатертями, новыми половиками, тишиной! Там мы были вдвоем со счастливой тогда матерью! Никогда, никогда уже не была я так близка с нею. Слишком много стояло теперь между нами: заботы, грязь, долги, отчим; к тому же мать очень подурнела и растолстела и мысли ее были заняты только отчимом.
С той первой ночи в комнате у Старой дороги, когда мать легла в одну кровать с отчимом, мы больше никогда не оставались вдвоем. И нигде уже не было так чисто и красиво, как там. Здесь на это жалкое заколоченное окно даже не повесишь простую занавеску – в комнате сразу станет темно, а для шторы с девочкой в деревянных башмаках и вовсе не было места. Да она и не нужна: солнце никогда не заглядывало в комнату, не играло на ярких лоскутках половиков.
Диван перестал быть моей собственностью, на нем теперь спала мать и по ночам считала желуди на спинке. Единственное, что еще было овеяно какой-то тайной, – это Вальдемар, но его мне никак не удавалось увидеть. Тот самый Вальдемар, который работал на сахарной фабрике. Как он, должно быть, богат! Я знала, что каждый день он приносит домой патоку, – на чердаке стояла большая четырехугольная железная банка, полная патоки.
– Они получают ее на фабрике, – сказала мать. – Это неочищенный сахар, и фабрика не может его продавать.
Бабушка говорила, что у того, кто украдет хоть капельку патоки, на носу каждый раз вскакивает веснушка. А сколько веснушек было у нашей хозяйки! Может быть, это из-за патоки? Мне необходимо было увидеть Вальдемара. Если и у него столько же веснушек, сколько у его фру, значит он и правда ворует патоку.
Душные, жаркие дни. Поникли запыленные головки репейника и бутеня. Когда мать не ходит в город мыть полы или стирать, она лежит на желудевом диване, и ее рвет. Все, что она съедает за день, идет прахом.
Вши по-прежнему плодятся в моих волосах. От покатого потолка в комнате пахнет смолой. Внизу хозяйка каждый день печет хлеб с сахарной патокой – ее употребляют вместо солода. Хлеб получается сладкий как мед, однажды мне дали попробовать кусочек. А на чердаке стоит банка, таинственная, недоступная.
Из новых стен сочилась смола, повсюду висели желтые вкусные капли. Долгие часы я простаивала на чердаке, глядя на железную банку, и однажды взяла в рот каплю смолы. Она должна быть патокой. Раз в доме есть большая железная банка с патокой, значит и сочащаяся из стен смола должна быть патокой. Но капля оказалась обыкновенной еловой смолой и вдобавок такой горькой, что у меня свело скулы.
Хозяйская дочь ходила в школу. Мне тоже надо было учиться.
– Не стоит, – сказала мать, – мы все равно скоро переедем.
Я старалась встретить хозяйскую дочку на улице, когда она возвращалась из школы, но та не обращала на меня внимания. Сидя на смолистых досках крыльца, я часами ждала, пока она выйдет, но она не показывалась. А стоило мне уйти, как она тут же выбегала и мчалась к какому-нибудь дому, где у нее были товарищи.
Ей не разрешали со мной играть, но мне такая мысль даже не приходила в голову. Я была уверена, стоит только мне заговорить с нею, и мы подружимся, начнем строить кукольные домики и устраивать куклам паточные пиры. Я верила в свою способность завоевывать новых товарищей и не привыкла к тому, чтобы они избегали меня. Но мне никак не удавалось остановить ее. Однажды я все-таки схватила ее за юбку.
– Отпусти меня, гадкая девчонка! – закричала она.
На крик вышла губастая дочь крестьянина:
– Иде надо готовить уроки, – на лице ее поблескивали веснушки.
Постепенно я начинала кое-что понимать.
Домовладельцы предпочитали сдавать маленькие комнатушки, без которых легко могли обойтись, одиноким мужчинам или женщинам. Если же в мансарду случайно попадали жильцы с ребенком, то дети, домовладельцев не дружили с ними. Поэтому я не нашла товарищей в поселке; те ребята, что жили здесь, были слишком хороши для меня.
Во всем поселке меня любила одна только лавочница. Я могла брать столько воды, сколько хотела. Мать никогда не покупала в долг в этой лавке, у нее был кредит в городе. Поэтому фру «уважала» нас и однажды даже угостила кофе.
Я так и не познакомилась ни с одним из сверстников, зато у меня появились другие товарищи: я крепко подружилась с пекарем.
Жил он прямо в пекарне, в подвале возле лавки, и я частенько торчала там до позднего вечера. Тогда за мной приходила мать и всегда получала большую ковригу свежеиспеченного, еще горячего хлеба. Уж чего-чего, а хлеба у нас было вдоволь.
Иногда пекарь напивался пьяным. Тогда он разувался, босиком залезал в большое корыто для теста, месил его ногами, пел и кричал: «Так пекли хлеб во времена моей юности». Он так усердно топтал тесто, что оно забрызгивало его до пояса.
Когда я рассказала об этом матери, она легла на диван и зажала рот руками. С матерью становилось все труднее и труднее иметь дело.
Однажды пекарь сказал мне:
– Если бы твоя мать не была беременна, я б женился на ней. Уж очень она интересная женщина.
Я думала, что женщина – то же самое, что невеста или девушка, – я слышала это не раз от мальчишек, – поэтому вечером сообщила матери, что пекарь хочет жениться на ней, потому что она интересная девушка. Я думала, мать не поймет, если я скажу «женщина».
– Как ему не стыдно, – рассердилась мать.
– Мне кажется, ты можешь выйти за него замуж, – сказала я. – Он продает так много хлеба.
– А тебе не кажется, что с меня достаточно того, что я уже имею? – спросила мать.
Я не видела отчима целую неделю и почти забыла его.
9Ясный августовский вечер, почти ночь. Высоко над паточным домиком сияет луна. Я сижу наверху, в нашей душной комнате, жду мать и наконец засыпаю.
Проснулась я поздно ночью. В комнате светло от луны, покатый потолок отбрасывает на пол страшные тени. Мать еще не пришла. У Вальдемаров, наверно, все спят – оттуда не доносится ни звука. Если бы я не была так голодна, то залезла бы в свою постель на полу и снова уснула. Каждый вечер мать стелит желудевый диван на двоих и каждое утро просыпается одна.
В животе у меня громко бурчит от голода: за весь день я выпила только немного кофе и съела маленький кусочек хлеба. Мать обещала вернуться после обеда и велела мне помочь лавочнице в саду. Она рассчитывала, что меня там чем-нибудь покормят, но хозяйка вдруг заболела, и в лавке все было вверх дном. Целый день там толпились люди, да так и уходили ни с чем; у пекаря, обычно помогавшего хозяйке, был как раз запой, и он пропадал в трактире «Ион-пей-до-дна» или в городском парке, где гуляки пили пиво, играли в карты и валялись в траве. Так вышло, что в этот день я осталась совсем без присмотра.
С тех пор, как я поняла наконец, что хозяйская дочь и ее подружки считают унизительным играть со мной, я уж ни к кому больше не приставала со своей дружбой. Я даже пыталась уговорить себя, что без них мне только интереснее. А когда мать задерживалась в городе, я уходила в лавку и слушала, о чем болтали фру с пекарем. Они разрешали мне оставаться подольше, а фру иногда угощала хлебом с маслом. Пекарь нарочно задерживал меня, потому что хотел, чтобы за мной зашла мать.
– Оставайся, пока придет мать, а я дам ей каравай хлеба.
– Я могу сама взять хлеб, – охотно предлагала я.
Нет, пекарь должен лично передать хлеб в руки матери. Однажды вечером фру сказала, что пекарь стал бы настоящим мужчиной, «если бы заполучил такую дельную женщину, как твоя мать, Миа».
Но сегодня фру больна, а пекарь пьянствует. Впрочем, и это не так уж важно. Я привыкла оставаться одна, только бы на нашем чердаке нашлось хоть немного еды…
Продрогшая и напуганная, вышла я на дорогу, белую в лунном свете. Вокруг ни души. Я пустилась бежать к городу.
Я шарахалась, как пугливая лошадь, от темных теней, отбрасываемых елями, и старалась держаться подальше от них, на молочно-белой полосе дороги. Добежав до сада возле лавки, я почувствовала сильный запах цветов и, остановившись, с жадностью стала вдыхать его, как будто благоуханием цветов можно было насытиться.
Только пробежав почти полдороги до города, я перевела дух и осмотрелась. Я была босиком, с непокрытой головой. Нет, лучше уж подождать маму здесь. Я уселась почти на том же месте, где несколько недель назад сидела моя больная мать в своей уродливой шали. Как и тогда, высоко на деревьях висели яблоки. Но теперь, ночью, когда вокруг притаились лунные тени, у меня ни за что не хватило бы духу украсть хоть одно. К тому же желудок мой сводило от голода. По опыту я знала, что может случиться от зеленого яблока. Уже выпала роса, стало прохладнее, я сжалась в комок, подобрав под юбку черные израненные ноги, и решила ждать. Аромат цветов и лунный свет волнами захлестывали меня. Обязательно приду сюда посидеть как-нибудь вечерком, когда буду сыта, решила я. Я смотрела в бездонный океан лунного света, и мне казалось, что и дорога, и аромат цветов, и я вместе с ними уплываем куда-то вдаль. Точно так же, когда человек долго и пристально смотрит на воду, ему кажется, что земля под ногами начинает медленно двигаться.
Я посидела еще немножко, дрожа от холода, и вскоре задремала. Потом начала замерзать, а когда совершенно окоченела, решила вернуться домой и едва нашла в себе силы подняться. Мать, наверно, останется в городе на всю ночь. Я была так измучена, что уже ничем не интересовалась, даже голод прошел. Но только я выползла из канавы, как подошла мать, потная и взволнованная.
– Боже мой, Миа… – она набросила на меня свою шаль, и мы обе снова уселись на краю канавы. Мать вытащила кусок белого хлеба и протянула мне. – Придем домой, сварим хоть глоток кофе, я принесла несколько зерен. За весь день у меня во рту не было ни крошки, – говорила она. Я подползла ближе к матери и почувствовала, что она дрожит всем телом.
– Пойдем, ты ведь совсем замерзла. – Немного согревшись, я отдала ей шаль и снова вылезла из канавы.
– Вовсе я не замерзла. Нет, не замерзла. Замерзла? Да нет же, – казалось, мать сама не понимает, что бормочет.
– Боже, как пахнет! Ты чувствуешь, Миа? – говорила она, с наслаждением вдыхая аромат цветов.
Я не ответила. Мне показалось, что мать идет как-то странно, слегка прихрамывая. Правда, у нее такой большой живот, – это, наверно, из-за него. И все же… Нет, это уж совсем глупо: мать идет без туфель, в одних чулках!
– Ты просто какая-то глупая, мама, ходишь в одних чулках. А где твои туфли?
– Туфли? Я их потеряла, – по голосу я поняла, что она лжет. Что могло случиться с ее рваными парусиновыми туфлями? Взрослые люди обычно не теряют обуви, тем более сразу с обеих ног. Как бы не так. Я уже достаточно повидала, чтобы понять это. Кровь бросилась мне в голову, и, несмотря на холод, стало нестерпимо жарко. Мать идет в одних чулках! Великий боже, что с ней случилось!?
– Сними чулки, ведь они порвутся, – наконец отважилась я заговорить.
– Не все ли равно, порвутся они или нет, – по голосу матери я поняла, что она плачет.
– Ты ударила его туфлей?
– Его? Нет, я ее стукнула туфлей по носу. Она-то ведь знает, что он женат, даже знакома со мной, – мать снова умолкла.
Благоухающий лунный свет, казалось, кричал о нашей беде.
Да, кое-что я, вероятно, все-таки понимала, хотя матери понять никак не могла. Вовсе незачем так горевать, раз он ушел к другой. Это же замечательно: пускай себе та, другая, забирает его, по крайней мере мы от него избавимся.
– А его ты ударила второй туфлей? – кровожадно спросила я.
– Нет, вторую туфлю я выкинула. Не могла же я идти в одной.
Ну, ясно – отчима она не решилась ударить, а ведь мне от нее не раз доставалось.
Сады кончились, мы шли мимо некрасивых домов индивидуальных застройщиков. Тени на дороге стали угловатыми, аромат цветов исчез. Мать была похожа на нищенку; намокшая от росы пыль толстым слоем облепила чулки.
Осторожно, стараясь не дышать, мы прокрались наверх по узкой лестнице, но мать наткнулась на банку с сиропом, стоявшую у самой лестницы, и мне показалось, что она зазвенела, как церковный колокол. Мать выругалась:
– Чертова банка, чтоб ей провалиться! – Раньше я никогда не слыхала, чтобы мать ругалась.
Я досыта наелась пшеничным хлебом и больше всего хотела теперь спать, но мать не могла уснуть, не выпив хотя бы чашку крепкого кофе, потому что, как она объяснила, у нее ужасно болит голова.
– Нет ни щепки дров. И у Вальдемаров нет, – сообщила я довольно хладнокровно. Я сидела на постели, не сняв платья, и боролась со сном.
Мать собрала несколько газет, зажгла их, налила воды в жестяной кофейник (каждый день я таскала воду из насоса, принадлежавшего хозяйке лавки), закутала в полотенце кофейную мельницу, чтобы внизу не услышали, как она размалывает зерна. Но бумага моментально сгорела, а вода сделалась лишь чуть тепловатой. Я увидела, как мать разрывает плетеную корзинку, в которой отчим, работая землекопом, носил обыкновенно провизию, – и сон сразу пропал. Пламя, мигом охватившее сухие прутья, загудело в каминной трубе, но вода снова не успела закипеть. Мать совсем помрачнела. Она разделась, осталась в холщовой рубахе, тесьма юбки врезалась в располневшую талию, живот был большой и высокий.
– У меня все-таки будет чашка кофе, хоть бы для этого мне пришлось сжечь весь дом, – сквозь зубы сказала она.
Она вышла на чердак, вернулась с почти новой щеткой для мытья полов и сунула ее в камин. Туда же отправились две деревянные ложки и деревянная мешалка для белья. Наконец кофейник закипел. Я уже совсем проснулась, а кофе так хорошо пахло, что я попросила у матери глоток, и получила в придачу свежую булочку.
– Я купила несколько булочек, а там будь что будет. Какой смысл копить и голодать; голодать, когда что-то имеешь, и голодать, когда ничего не имеешь. Во всяком случае, я сварила кофе и буду пить его, – торжествующе закончила она.
От выпитого кофе и слов матери я настолько подбодрилась, что предложила сходить к забору, где так хорошо пахнут цветы.
– Может, сорвем несколько цветков или даже парочку яблок… – сказала я. Настроение матери передалось и мне. В самом деле, лучше ни о чем не думать. Но мать отказалась пойти.
– Не болтай глупостей… Все-таки я сварила кофе, – повторила она.
Удивительно, сколько она сожгла всякого хлама. Эта победа над раскалившимся докрасна камином и пустым дровяным ящиком как будто приободрила ее. Она словно гордилась тем, что из-за чашки кофе спалила деревянные ложки, щетку для мытья полов, деревянную мешалку и корзину из-под провизии. Неожиданно она открыла в себе новые возможности, о которых раньше не подозревала. Это обрадовало ее, придало уверенности. Во всяком случае, ей так казалось.
– Завтра все-таки купи где-нибудь туфли, – сказала я, боясь, как бы она не вздумала всегда ходить босиком, как цыганки, которых мне не раз приходилось видеть.
– Конечно, куплю, к чему экономить. Все равно толку не будет.
Я снова попыталась заснуть, а мать начала вытряхивать пыль из своей единственной пары чулок, в которых она притащилась от городской таможни. Постель на диване по-прежнему была устроена на двоих, а ведь мать знала, что «он» не придет домой, и могла бы взять меня к себе. Но она этого не сделала. В конце концов после всех треволнений я заснула крепким сном.
На другой день мать вернулась домой в поношенных парусиновых туфлях, купленных за пятьдесят эре у процентщика Калле. Вторую пару ботинок она принесла в пакете. Задора ее хватило ненадолго.
Как-то, неделю спустя, я засиделась у пекаря и пришла домой поздно. И тут-то я увидела наконец Вальдемара. Он шел с работы и, по обыкновению, нес большую бутыль. Я знала, что в ней патока. Это был невероятно высокий и толстый мужчина с широким, совершенно белым лицом и маленьким, почти незаметным ртом. Веснушек у него не было. Он присел на доски около порога, потому что ни хозяйки – его жены, ни дочери не было дома, а ключ они забрали с собой.
Я уселась подле него, поскребла в голове, спрятала свои черные ноги под подол юбки и попыталась завести с ним разговор. Он сразу понравился мне, и я захотела хоть немного разузнать о сахарной фабрике.
Он весело поздоровался со мной, вынул изо рта табак и, не переставая плеваться, отхаркиваться и вытирать губы тыльной стороной ладони, сказал:
– Не слишком ли поздно для такой маленькой женщины, как ты? Ступай-ка лучше наверх, твоя мать уже, наверно, дома.
Но я продолжала сидеть, пропустив его слова мимо ушей. Где-то вдалеке погромыхивал гром, собирались тучи. Вечерело, стояла удушливая жара. Мой сосед в сумерках казался таким огромным, наверняка это он изготовляет самые большие сахарные головы, которые я видела в лавке, – сахарные головы с отверстием на самой макушке, так что верхний кусочек можно повесить на рождественскую елку. У меня в комоде хранились три таких кусочка. Мать всегда покупала макушку, – она говорила, что сахар там самый твердый и потому экономный. Самый верхний кусочек с дыркой доставался мне. Теперь я хотела попросить Вальдемара делать эти дырки немного поглубже, тогда и маковки для рождественской елки станут побольше.
– Дядя, это вы делаете сахарные головы? – начала я.
– Ну что ты, нас там много, – ответил он дружелюбно.
Вот так разочарование! А я-то думала, что он один приходит в какую-то белую комнату и обтачивает там сахарные головы, а за свою работу получает сироп, который приносит домой. Теперь уже не стоит и говорить о дырках. Я чуточку отодвинулась – от него очень плохо пахло. В поселке индивидуальных застройщиков от всех людей плохо пахло – сказывалась нехватка воды. И дождя уже давным-давно не было.
– Как только пойдет дождь, твоя мать сможет прийти сюда постирать, – говорила лавочница. Но дождь все не шел, а я, разумеется, не становилась чище. От меня, вероятно, тоже скверно пахло, но от Вальдемара пахло просто ужасно, и я не стала продолжать разговор. Между нами встали грязь и зловоние. Мне не хотелось, чтобы он увидел мои ноги, но сидеть близко от него я тоже не могла. Съежившись в комочек, я примостилась на самом краю доски.
Он казался мне большой усталой горой. В сумерках он напоминал огромный темный камень. Он опустил голову на грудь и, должно быть, уснул. Я тоже очень устала, потому что торчала в теплой пекарне до тех пор, пока пекарь не отправил меня домой, собираясь лечь спать.
Молнии то и дело рассекали небо. Кругом ни души.
Вальдемар ошибся – матери не было дома. Она нашла работу на новостройке, убирала там и могла задержаться до ночи.
Вслед за Вальдемаром задремала и я, и мы услышали, что подошла мать, только когда она пожелала нам доброго вечера. В руках она держала большой пакет.
– Ты ведь не видел, как я живу, пойдем к нам, я согрею чайник.
Не так-то легко было взобраться громадному Вальдемару по узкой лестнице. Мать оставила дверь открытой. Она разожгла камин, и когда в комнате стало тепло, от Вальдемара пошел такой дух, что мать побледнела. Я тоже испугалась, но не из-за запаха: я боялась, как бы она не оскандалилась.
Она спустилась на минутку вниз подышать чистым воздухом, а меня попросила присмотреть за чайником. Ну вот, очень хорошо, что она ушла; я следила за чайником и накрывала на стол. В пакете оказался пшеничный хлеб и другие вещи, которые мать вынимала так, что Вальдемар их видел. Немного студня, несколько соленых огурцов, рассыпчатый сыр, два передника и платье, которое ей, верно, дала для меня какая-нибудь фру. Оно показалось мне очень нарядным, завтра можно будет приодеться.
– Кажется, ты не плохо обходишься и без мужа, Гедвиг, – сказал Вальдемар и обмакнул в кофе большой кусок пшеничного хлеба.
Мать промолчала.
– Вот уж не думал, когда мы работали вместе у Хольста, что ты придешь ко мне снимать комнату, – продолжал он.
Мать помрачнела.
Они поговорили немного о том о сем, и я стала уже совсем засыпать, как вдруг услышала:
– Есть у тебя банка? Давай налью патоки. У нас ведь ее много, да я еще могу принести.
Мать подала банку, и он налил в нее вязкую, серовато-черную жидкость. Наконец-то! Теперь уж я не спутаю с патокой еловую смолу! С этим я и заснула в своем углу на не убранной с самого утра постели.
Меня разбудил страшный шум. В узких дверях стояла хозяйка и так орала, что вместо одной нижней губы у нее появилось как бы целых три. Вальдемар по-прежнему молча сидел на стуле, мать тоже молчала. Из-за спины хозяйки выглядывало любопытное лицо дочери.
– Тут тебе не фабрика, отсюда ты живо вылетишь! – кричала хозяйка. – Завтра же проваливай! Нечего отбивать чужих мужей! Меня не проведешь! Тебе что, все еще мало? Вон тебя как разнесло, еле ноги передвигаешь. А ты ступай вниз, Вальдемар, и вот что я скажу: у тебя ни гроша не было за душой, но я вышла за тебя. А теперь стоило мне уйти из дому, как ты воспользовался случаем. Я все понимаю!
Вальдемар и мать молчали. Девочка начала реветь, хозяйка тоже разревелась и обозвала мать проституткой.
Тогда мать вскочила. Я видела, как она рассвирепела. Она что-то лихорадочно искала, потом схватила нож, которым резали хлеб. Тут я тоже закричала.
– Гедвиг, перестань, уж ты-то должна ее хорошо знать, – сказал Вальдемар, отнимая у матери нож. Тем временем хозяйка бросилась к столу и вдребезги разбила банку с патокой, чашка тоже полетела на пол.
– Выведи вшей у девчонки и следи за своим мужем! – крикнула она.
Тогда Вальдемар схватил жену сзади за шею и так рванул кожу на затылке, что лицо ее перекосилось. Рот растянулся до уха, глаз превратился в узкую щель, а веснушки на одной половине лица удлинились и стали продолговатыми.
– Заткни глотку, проклятая ведьма, а не то я спущу тебя с лестницы! – закричал он. – Я проработал восемнадцать часов, а ты бегаешь по своим кумушкам, да еще берешь с собой ключ. Выходит, я должен сидеть, как дурак, и ждать, пока ты соизволишь вернуться? А потом еще ругаешь людей, которые тебе ничего худого не сделали! Гедвиг тоже только что пришла домой. Две недели я оставался сверхурочно, чтобы немножко подработать! А ты? Что ты делаешь? Залезаешь в долги, за которые меня наверняка упрячут в тюрьму!