Текст книги "Мать выходит замуж"
Автор книги: Муа Мартинсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 22 страниц)
Когда подвертывалась выгодная поденная работа, мать тоже покупала такие деликатесы. В последние дни работы паровой молотилки я частенько угощала своих воображаемых товарищей воображаемыми же солеными огурцами и студнем. Здесь ничего подобного не бывало даже в лавке, которая, кстати, находилась за несколько километров от хутора, почти у самой железнодорожной станции.
Там, кроме американского шпика да старой, твердой как камень, колбасы, которую нельзя есть даже в жареном виде, ничего не было. Однажды Ольга купила колбасы и дала мне кусочек, но я так и не смогла его разжевать. Хлеб в лавке вовсе не продавался: ни один человек в здешних местах его не покупал.
Даже поселок индивидуальных застройщиков я вспоминала теперь с удовольствием. Там жил пекарь, который хотел жениться на матери и в знак своего к ней почтения посылал караваи хлеба. Мне очень нравилось то, что он хотел на ней жениться. Жизнь от этого казалась более прочной: удача и неудача зависели не только от отчима. Но мать и смотреть на пекаря не хотела, а узнав, что он, когда бывает пьяный, месит тесто ногами, сказала, что заявит о нем в полицию.
А еще у меня была там хозяйка лавки. Она знала мою слабость к леденцам и, когда хотела, чтобы я что-нибудь для нее сделала, давала мне несколько штук.
Здесь же люди всегда ждали получки, а когда деньги наконец выдавали, на них нечего было купить. Мать снова стала необычайно аккуратной: я ходила теперь только в чистых передниках, а в голове не было ни одной вши. Но кому все это нужно, раз здесь даже поиграть не с кем! Никто и внимания не обращал на то, как я выгляжу. В жизни всегда получается все как-то нескладно. Вот если бы я была чисто и нарядно одета, когда мы жили в паточном домике, я бы с самого начала подружилась с ребятами, а хозяйкина дочка играла бы со мной, не дожидаясь, пока у меня появится новое платье. Но тогда мать ничего не могла делать, и платье лежало несшитым почти до самого переезда в эту черную деревенскую глушь.
Последние слова я сказала вслух. Однажды я слышала, как отчим говорил Ольгиному мужу:
– Живем здесь, в этой черной деревенской глуши…
В то утро, когда паровая молотилка отправилась наконец дальше, мать не разбудила меня. Она тоже валялась в постели, хотя отчим давно уже ушел на конюшню. Он сам растопил плиту и разогрел какое-то жалкое подобие кофе. Обычно мать поджаривала рожь, но сегодня должны были выдать жалование и ей за работу на молотилке и батракам. А вечером мать с отчимом собирались в лавку. Мать лежала в постели. Увидев, что я проснулась, она попросила меня встать и подбросить в печку дров. Она так охрипла, что говорить могла только шепотом.
В сенях раздались тяжелые шаги отчима. Он принес молоко: мы получали его каждое утро в половине седьмого.
– Не надо вставать, Гедвиг, я выпью молока с хлебом, – сказал он.
Ничего другого все равно не было.
– А ты хорошенько помогай матери, она простудилась на молотилке. Ты уж совсем большая, должна приносить хоть немного пользы, – сказал он.
Мать молчала. Я тихо оделась. Очень хотелось плакать.
– Ольга обещала мне заплатить за то, что я нянчила ее мальчика, – попробовала я напомнить о том, что тоже работала последние четырнадцать дней, даром что не простудилась.
– Эта кляча? У них самих ничего нет, не по карману им платить тебе. Да за это вовсе и не стоит платить, – сказал отчим.
Стоит или не стоит, но я знала, что Ольга хоть что-нибудь мне даст. Почему я должна возиться с их мальчиком и ничего за это не получать? Ведь Ольге с матерью заплатили за молотьбу.
– Нет, нет, я знаю, – прохрипела мать с постели. – Я сама всегда платила ребятишкам, когда они сидели с моим ребенком. Их матери требовали, чтоб им платили. Не будь несправедливым, у девочки есть все основания получить деньги.
Ну вот, наконец-то снова появилась моя справедливая мать. Во всяком случае, она за меня, хотя была все время так ласкова с Ольгиным мальчиком.
– Молчала бы, раз не можешь говорить. Ох уж мне эти бабы, – сказал отчим.
– Заткнись! – прошептала мать, собираясь вскочить.
– Лежи! И не балуй больше девчонку, должна же она научиться приносить хоть немного пользы, – сказал отчим.
– Не твоя забота, – прошептала мать, а отчим снова хлопнул дверью.
Мне все это начинало нравиться: кажется, мы опять становимся близки с матерью.
– Я отдам тебе все, что получу от Ольги, – предложила я.
– Ольга очень добрая, но она ведь так бедна! Ты не должна брать у нее больше двадцати пяти эре, – сказала мать.
– Я возьму только десять эре, – ответила я.
– Нет, двадцать пять ты вполне можешь взять у нее. Как раз хватит на новую ленту.
Вечером Карлберг дал мне целую крону, а когда на следующий день Ольга вернулась из лавки и зашла к нам за мальчиком, то протянула мне маленький пакетик. В нем была широкая синяя лента. Целый метр.
Никогда в жизни не получала я такого красивого подарка и столько денег. Синяя лента была первым новым, настоящим подарком от чужих людей, хоть я имела «состоятельную» родню.
И преподнесла мне его та самая Ольга, которая вырезала шторы для своих окон из бумаги!
Развернув пакетик и увидев ленту, я расплакалась. В детстве я всегда плакала, когда со мной случалось что-нибудь хорошее. Слезы тогда лились очень легко. Зато когда случалось что-нибудь неприятное или когда меня били, глаза мои оставались сухими. Иногда мать приходила в бешенство оттого, что я не плачу, когда меня бьют, и колотила еще сильнее, приговаривая, что я обязательно попаду в тюрьму, как только вырасту, раз никакие побои на меня не действуют. Услышав свист розги, я испытывала слишком сильную злость, чтобы плакать, мне хотелось только дать сдачи.
Когда Ольга увидела на моих глазах слезы, толстые красные губы ее задрожали, она погладила меня по щеке, взяла своего мальчика и ушла. Не так уж много времени прошло с тех пор, как она сама заплетала в косы ленту. Может быть, ей никогда не дарили лент?
– Ты даже не поблагодарила Ольгу. Не понимаю, что с тобой, – прошептала мать, которая все еще не избавилась от хрипоты.
– Нет, поблагодарила, – сказала я тихо.
Отчим тоже считал, что мне прекрасно заплатили.
– Я возьму у тебя взаймы, когда останусь без табака, – пошутил он.
Мне он казался отвратительным. Да и мать, расхохотавшаяся его шутке, не лучше. Табак, обманы и вечные насмешки над другими!
Были ли они в ладу друг с другом, или дрались, против меня они всегда выступали вместе.
Но скоро я сумею сама о себе позаботиться!
13Однажды – было начало декабря – яблоки исчезли с дерева. День выдался морозный, но бесснежный. Я обыскала все кругом, шарила даже там, куда яблоки никак не могли упасть. Яблок не было. Я посинела от холода, из носа у меня текло.
– Ты потеряла что-нибудь? – кутаясь в старую куртку, спросила Ольга, тоже посиневшая от холода.
– Не-ет!
– Что ты ищешь, потеряла что-нибудь? – спрашивает мать; она хочет, чтобы я помогла ей нарезать лоскутья для половиков.
– Не-ет!
– Тогда принеси дров и помоги мне управиться с половиками. А потом взялась бы ты лучше за книгу, смотри – разучишься читать и писать, а весной тебе снова идти в школу.
Я принесла дрова.
– У меня живот болит, – сказала я, притащив одну охапку, и снова вышла на улицу.
Я ползала по земле, раздвигала руками мерзлую траву, не обращая внимания на отчима и мужа Ольги, которые стояли у крыльца, сплевывая табак, – яблоки как в воду канули.
Дольше я уже не осмеливалась оставаться на улице, пора было возвращаться домой. Видно, кто-то заметил яблоки и украл их. Наверное, это вороны. А я-то была уверена, что яблоки достанутся мне. Они ведь росли прямо на улице: ни забора, ни лавки поблизости.
Сидя на желудевом диване, я пытаюсь заняться лоскутьями. Мать дала мне тоненький изношенный передник, его легко резать, но ножницы еле-еле движутся у меня в руках.
Время еще раннее. На плите варится картошка к обеду. На улице хмуро, холодно и пустынно, удивительно пустынно с тех пор, как исчезли яблоки. В комнате тепло от огня, на котором кипит картошка, и тоже пусто. Мать все стрижет и стрижет ножницами, как та упрямая старуха, которая даже в воде показывала, как надо стричь овес, пока старик ее не утопил.
«Ну, старуха, согласишься ты наконец, что овес жнут?» – спросил старик. «Нет, стригут», – отвечала старуха. Старик дал ей тумака. Но старуха продолжала кричать: «Стригут, стригут!» Тогда старик потащил ее к морю и опустил по пояс в воду. «Скажешь теперь, что овес жнут?» – «Стригут, стригут!» Стрик погрузил ее в море по горло. «Стригут!» – сказала старуха. Старик погрузил ее в воду с головой (бр-р! я часто пробовала в тазу, каково ей было при этом), но старуха высунула из воды два пальца и стала показывать ими, как стригут. Тогда старик обозлился и утопил старуху.
По правде говоря, чем чаще я слышала эту сказку, тем больше нравилась мне упрямая старуха. Далеко не всякий согласится скорее умереть, чем отказаться от своих слов, – это я отлично понимала.
Мать сидит напротив меня и все нарезает лоскутья, от кастрюли идет скверный запах – наверное, туда попала гнилая картошка; очищенная селедка лежит на тарелке. А на улице холодно и пустынно.
– Попробуй припаси что-нибудь к рождеству… Ему уже опять понадобились новые рукавицы и новый кнут. Табак он жует, как лошадь сено, с тех пор как мы сюда приехали, и сапоги у него износились, – говорит мать, не переставая работать.
Я знаю, что она не ждет ответа, да и не все ли мне равно, что будет на рождество.
Из-за стены доносится голос Ольги, которая укачивает сына у себя в комнате.
Отчим и в самом деле вечно жует табак. Полкило в неделю. У меня уже скопилось пять больших листов фольги, в которую обертывают пачки табака. Я их припрятала для рождественской елки.
– Получаю двадцать крон в месяц за дойку коров, а сидим на одной картошке. Даже поросенка завести не могу. Сил моих больше нет, – сказала мать, прерывая на мгновение работу, чтобы встать и слить воду с картошки. – К празднику он обязательно потребует три литра водки – это уже три кроны пятьдесят эре. Вот и придется на рождество опять есть селедку с картошкой. – И она снова принялась резать.
– Нет хуже жизни, чем в деревне: продукты дороги, а заработков никаких.
– И ребят совсем нет, – поддержала я ее.
– Да, и ребят нет… Как ты медленно режешь, Миа. Надо спешить, бабушка приедет на рождество; если мы успеем наготовить лоскутья, нам как-никак перепадет крона-другая.
– А когда будет рождество?
– Через три недели.
Это было так не скоро, что я сразу утратила всякий интерес к рождеству. На улице по-прежнему хмуро и холодно, дома прежняя бедность и неизменная картошка.
– Занавески больше не выдержат стирки, надо бы вырезать фестоны из бумаги, как у Ольги, и повесить на окна. Только здесь не сыщешь и клочка приличной бумаги. А в город босиком не поедешь. Тридцать километров – это не рукой подать.
На душе у меня становилось все мрачнее. За окном качались осиротевшие ветви, а рядом сидела мать, которая резала и резала лоскутья и не видела вокруг ничего, кроме забот и огорчений.
Ударив ножницами по желудям с такой силой, что они затрещали, я швырнула ножницы на кучу тряпья и разрыдалась.
– Что с тобой, Миа? Да не плачь же так! Оставь тряпки, поди поиграй в куклы, – в голосе матери звучало раскаяние.
– Они взяли мои яблоки, – рыдала я, закрыв лицо передником.
– Твои яблоки? Господи помилуй, какие яблоки, девочка? Уж не спятила ли ты? Впрочем, чего удивляться. У батраков всегда куча детей, а здесь, как назло, ни одного ребенка. Но тут уж ничего не поделаешь, потерпи до весны, потом пойдешь в школу. А вообще я жалею, что мы перебрались сюда, очень жалею. Что ж это за яблоки? Они тебе, наверное, приснились.
– Нет, они росли на дереве, – всхлипнула я из-под передника, – а ночью их украли.
На эти два яблока не обратил внимания никто из взрослых, и мать тоже их не заметила.
Тут вошла Ольга, чтобы попросить ложку соли.
– О чем ты плачешь, Миа?
Мать рассказала ей о причине моих слез.
– Да ведь яблоки с этого дерева нельзя есть, Миа, они совсем кислые. А свалились они потому, что сгнили. Поищи хорошенько, и ты найдешь сердцевинки. Подморозило, вот они и упали. Но зато у хозяина припасена целая бочка яблок, на рождество он раздаст их батракам, и ты тоже получишь рождественское яблоко. А до рождества всего три недели.
– Ей здесь скучно, вот она и придумывает всякую всячину, – сказала мать.
– Если бы вы позволили, Гедвиг (Ольга никак не привыкнет говорить матери «ты»), я охотно взяла бы девочку с собой в воскресенье. Мы попросим лошадь у хозяина и поедем к брату Карлберга, он живет в Кольмордене. У него одиннадцать ребятишек, и девочке будет с кем поиграть хоть денек.
Я перестала плакать. Ольга показалась мне краше солнышка, хотя это был один из ее дурных дней, когда она разгуливала настоящей замарашкой: непричесанная, неумытая, в черной от грязи сорочке. Юбку она надела, но была почти обнажена до пояса, если не считать этой грязной сорочки с оборванными рукавами. Приходилось только удивляться, как она не простудится в такой одежде. Чулок на ней тоже не было, сбитые деревянные башмаки надеты прямо на босу ногу. Коса растрепалась, как в тот день, когда я увидела ее в первый раз. Лицо изжелта-бледное, потому что сынишка быстро рос и то и дело сосал ее, а на этом лице выделялись кроваво-красные крупные губы. Можно было подумать, что это какая-то болезнь. Губы Ольги казались распухшими и точно лишенными кожицы, как будто к ним прилила вся кровь из ее изможденного тела. На этих полных, чувственных, словно окровавленных губах застыли робкие, невысказанные вопросы.
Мать и Ольга поболтали о том о сем.
– Напрасно ты ходишь в одной сорочке, Ольга. Старость придет, пожалеешь об этом. Разве можно по утрам выскакивать нагишом в холодные сени?
– Мы просыпаемся поздно, а мне надо успеть сварить кофе Карлбергу.
Тогда мать наклонилась к Ольге и сказала понизив голос:
– Не бегай в сорочке, Ольга. Ты ведь недавно вышла замуж, ты избалуешь мужа и прискучишь ему, последи за собой немножко.
– Карлберг не обращает на это внимания, – ответила Ольга вспыхнув.
– Обращает, поверь мне. Он все время видит тебя босой и с голыми руками. Если не будешь следить за собой, он станет заглядываться на других.
– Мне нечего надеть, кроме этих противных тряпок. Да и Карлберг сам тоже разгуливает все время в одной рубашке, а ночью спит и вовсе раздетый! – Ольга выпрямила сутулую спину.
– Все равно, не приучай мужа к своей наготе; я не раз видела, чем кончается дело, когда женщина не следит за собой, выйдя замуж.
– Да ведь он ничего, ничегошеньки не смыслит, он даже не замечает, надето ли на мне что-нибудь! Он засыпает, как только ложится, да и днем бродит точно во сне. А если я надену что-нибудь новое, он таращит на меня глаза и ругается, – с горечью сказала Ольга и, взяв соль, вышла.
Мне казалось, что мать поступает неприлично, говоря Ольге такие вещи. Я и сама рада бы не одеваться по утрам – очень уж это скучное занятие.
Целая бочка яблок, и еще три недели ждать, пока ее откроют! Вечно приходится ждать. Это все Иисус так медленно отсчитывает время. Хотелось бы мне знать, где у них эта бочка? Я режу и режу старенький передник, который будет выкрашен в ярко-голубой цвет и превратится в каемку на половике. Мать режет и режет, на улице сгущается туман. Ольга с шумом возится у печи. Но вот в усадьбе раздается колокол к обеду, и вскоре на крыльце слышатся тяжелые шаги мужчин.
Я уже привыкла к тому, что мы едим в полном молчании.
Отчим снова утратил хорошее расположение духа, и то еще в этот раз его хватило надолго. Он входит, швыряет старую шляпу на кровать и садится за стол. Мы с матерью тоже садимся.
Мать очищает картошку и сначала накладывает большую порцию отчиму.
Я чищу себе картошку сама. Я терпеть не могу селедку с картошкой, но не смею заикнуться об этом, чтобы отчим не начал пререкаться с матерью. Это уже случалось не раз, когда я отказывалась от еды. Запах селедки внушает мне отвращение. Каждый раз, когда я ем эту соленую гадость, у меня на носу проступает пот. Но селедка – самое дешевое блюдо, и нам приходится ее есть.
Я не переношу ничего соленого. Когда однажды на пасху мне дали яйцо, за столом разгорелась страшная ссора из-за того, что я не хотела его посолить.
– Пусть ест, как ей нравится, – сказала мать.
– Черт знает что за фокусы! Никогда такого не видывал, только еду переводит зря. Научи девчонку есть, как все люди.
– На свете еще много такого, чего ты не видывал, – раздраженно отвечает мать.
– Пусть посолит яйцо или убирается из-за стола! – кричит он.
И тут, как это иногда случается с матерью, на нее находит приступ безудержного гнева.
– Нищий скряга! – кричит она. – Ты похож на свою «благородную» тетушку! – И, схватив яйцо, она швырнула его в лицо отчиму.
Он в ярости начал было подниматься, но мать закричала на него:
– Нечего вскакивать, а не то я запущу тебе в голову чем попало! Я покупала яйца и до того, как встретилась с тобой, и сумею одна прокормить девочку!
Ссора была ужасной. Мать сунула мне бутерброд и велела уйти, а когда она выпроваживала меня за дверь, я услышала крик отчима:
– Забирай свое отродье и катись к черту!
Отродье – это относилось ко мне.
После этого скандала я не смела больше привередничать. Правда, в тех редких случаях, когда матери удавалось побаловать нас яйцами, я ела так, как мне нравилось. При этом я неизменно испытывала мучительное чувство: это было такое лакомство, что мне было жаль проглотить его сразу, как простой кусок хлеба, но, смакуя яйцо, я сидела как на иголках, поминутно ожидая окрика.
Отчим никогда не бил меня, даже пальцем не тронул ни разу за все время нашего бурного совместного житья. Свою злобу он вымещал на матери, бранясь, а иногда пуская в ход кулаки.
Эта несправедливость была мучением моего детства. От физической боли я страдала гораздо меньше, чем от несправедливости, которую не выносила. Пожалуй, мне было бы легче примириться с побоями. Когда мать, бывало, хвастала, что отчим ни разу меня не «тронул», я очень на нее сердилась.
– Тебе опять что-нибудь не по вкусу? – внезапно спросила отчима мать. Ее раздражение еще не улеглось, а у него был недовольный вид.
– Что ты пристала? Мешаю я вам, что ли? Может, мне вообще нет места за столом.
– Идиот!
На некоторое время водворилось молчание. Отчим съел целую гору картошки и выпил молоко. Теперь он принялся за хлеб с маргарином. Я не любила маргарина, да его и не хватало на всех.
«Кто работает – тому побольше и получше», – постоянно внушала мне мать. Эта мудрость так глубоко врезалась в мое сознание, и я восприняла ее так односторонне, что мне вообще казалось, будто только мужчины работают и должны получать лучшие куски.
В последующие годы эта мудрость едва не довела меня до голодной смерти. Но подобную прописную истину не так-то легко вытравить из сознания.
Мой дед с материнской стороны был суровым отцом и мужем. Мать часто рассказывала мне о нем. Если дети принимались за еду прежде, чем он сам брал в руки ложку, их прогоняли из-за стола. Если они начинали есть селедку со спинки, а не с брюшка, их секли за обжорство.
В хижинах торпарей и в крестьянских усадьбах витала тень Лютера – Лютера, который, опираясь на священное писание, объявил жестокость богоугодным делом и призывал крестьян вершить волю божию вместо священников. На воспитании и нравственном облике паствы его учение сказалось только в том, что разум и души людей выходили из подобной обработки еще более мрачными, ожесточенными и одурманенными, чем когда над ними трудились священники.
Рассказывая о суровости своего отца, мать всегда добавляла, что все-таки не следует быть таким жестоким, даже если веришь в бога. – «Я никогда не буду обращаться так с моим ребенком», – говорила она, ободряюще глядя на меня. И все же мать многое унаследовала от своего сурового отца. Бедняки так нуждаются в авторитетах.
В детстве я постоянно слышала, как, рассуждая о воспитании, взрослые твердили, что надо быть «порядочным» человеком. Никто не объяснял точно, что значит быть порядочным. Этот порядочный, потому что он умывается и причесывается, тот – содержит дом в чистоте, а вот этот – не пьет. Все «состоятельные», конечно, считались порядочными.
И вот я сижу и, обливаясь потом, жую селедку. Мать и отчим тоже молча жуют, изредка бросая друг на друга косые взгляды.
– Карлберги хотят взять девочку на воскресенье к своим родственникам, – говорит мать.
– Это еще зачем?
– Не знаю, – равнодушно, отвечает мать.
Какая она все-таки странная: только что так хорошо говорила с Ольгой, согласилась меня отпустить и вообще… Я перестала есть. У деда я, наверное, заработала бы порку, потому что на тарелке остались красноватые, с тухлинкой, кусочки селедочного брюшка.
– Это Карлберг договорился с тобой?
– То есть как это договорился?
– Очень просто. Разве не ты останешься за няньку, пока господа будут разъезжать с нашей барышней.
– Боже мой! Вечно ты что-нибудь выдумаешь! Я уж неделю не видела Карлберга. Меня об этом сегодня попросила Ольга, а малыша они берут с собой, они для того и едут к родным, чтобы его показать.
– Хм, нашли, что показывать. (Отчим терпеть не мог грудных детей.)
– Девочка поедет с ними, ей надо бывать среди детей. И довольно об этом, – решительно заявила мать.
– Что ж, мое дело – сторона. Пожалуйста, если хочешь, чтобы девчонка набралась вшей и продрогла. До Кольмордена два часа езды. Воображаю, что у них за родня. Какие-нибудь цыгане и ютятся небось в лачуге.
– Бывают люди похуже цыган, – многозначительно заметила мать.
Взяв шапку, я выскользнула из комнаты. Поездка была делом решенным, мать сама это сказала, и теперь пусть их ссорятся сколько угодно.
Но мать и отчим снова помирились.
Принарядить Ольгу и ее малыша матери оказалось гораздо труднее, чем меня. У меня все-таки было платье из шотландки, хотя я из него выросла, были ботинки, которые, правда, поизносились и стали малы; но с Ольгой дело обстояло совсем плохо, а с Карлбергом и того хуже. Целую неделю мать кроила и шила, а когда отчим начинал ворчать, заявляла, что Ольга не может ехать к зятю в грязной рубашке. Что подумает родня Карлберга о соседях Ольги, у которых не нашлось для нее приличной одежды.
Самолюбие матери проявлялось в своеобразной форме. По-моему, это было благородное самолюбие: если хочешь сберечь собственную честь, никогда не допускай, чтобы твои соседи выглядели бог знает как, – помоги им, чем можешь.
– Карлберг настоящий оборванец, но это меня не касается, – дипломатично заявила мать. – А Ольга должна быть чистой и опрятной, и малыш тоже.
– Карлберг замерзнет на козлах в дырявой шапчонке, я дам ему свою шапку, – сказал отчим.
– Делай как знаешь, мне все равно, – сдержанно отозвалась мать.
– Неужто он собирается ехать в деревянных башмаках? Тогда нельзя отпускать с ним девочку, – заявил отчим.
– Конечно, в деревянных, других-то у него нет. Был холостым, ни о чем не заботился; теперь женат, а надеть ему нечего, – с презрением сказала мать. Я понимала, что она умышленно наговаривает на Карлберга, чтобы не вызвать ревности отчима.
В воскресенье Карлберг облачился в куртку, шапку и парадные ботинки отчима. На Ольге было платье, извлеченное из узла с тряпьем и переделанное матерью, и башмаки, которые мать совсем сбила, потому что у них были какие-то странные прямые подметки. Правый и левый башмак различают только богатые люди. Ольга повертела башмаки, надела тот, который мать сбила вправо, на левую ногу, а левый – на правую, потом надела их как полагается, но они все равно были ей тесны.
– Лучше мозоль на ноге, чем морщина на башмаке, – сказала мать.
Видимо, Ольга была с ней согласна, хотя говорилось это в насмешку над дамами, которые носят слишком маленькие башмачки, чтобы ножки казались более изящными. А у Ольги башмаки были стоптанные, большие и грубые. Но Ольга и мать отлично понимали юмор висельников, как и большинство людей, познавших темную сторону жизни.
Малыш был одет в лучшее из того, что нашлось в нашем комоде, и к тому же мать дала Ольге узелок со сменой чистых и выглаженных пеленок. Волосы Ольги, заплетенные в косы, были уложены на затылке пышным узлом, держалась она совершенно прямо. В пять часов утра в предрассветных сумерках декабрьского воскресенья мы ждали Карлберга, который отправился за повозкой.
Ольга завязала в узелок ковригу хлеба и белую булку с глазурью. Спечь этот гостинец ей помогла мать.
– Они подумают, что мы обзавелись собственным хутором, – сказала Ольга. – Сами они такие благородные. Брат Карлберга похож на настоящего графа.
Мать смотрела на нас с нескрываемой гордостью, а отчим задумчиво поглаживал усы.
– А ведь Гедвиг недурная соседка, как по-твоему, Ольга? – спросил он.
– Даже моя мама не была такой доброй, как она, – ответила Ольга, прижав к груди малыша. Голос ее дрогнул.
Я вдруг почувствовала непреодолимое желание остаться дома. Мама и вправду такая добрая! Неужто она останется здесь вдвоем с отчимом, а я куда-то уеду?
Меня так закутали, что я не могла пошевельнуться. Пальто у меня не было, поэтому мать надела на меня стеганый жилет отчима, сверху обмотала коричневой шалью, а голову повязала шерстяным платком. Мне хотелось подойти к матери, которая стояла на верхней ступени крыльца, прислушиваясь, не едет ли повозка, но я не могла сдвинуться с места. Мне хотелось сказать ей, что я останусь дома, что я никогда ее не покину, что я буду хорошей и послушной и буду делать все, что она скажет.
Но как только на холме загромыхала повозка, я забыла о своем намерении. Сердце подпрыгнуло, застучало. Все на свете было забыто ради поездки.
Лошадь трусила рысцой. Это была та же лошадь и та же повозка, на которых мы приехали сюда из паточного домика.
Я снова сидела одна на заднем сиденье и жалела, что со мной рядом нет Ханны. Вот как быстро забывают мать.