Текст книги "Мать выходит замуж"
Автор книги: Муа Мартинсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)
Было темно, на небе ни звездочки, но утренняя мгла всегда прозрачней вечерней. Слабый свет брезжил над замерзшей дорогой, по которой грохотала наша повозка. Господа ехали с визитом!
– Дорога никудышная, лошадь собьет себе копыта, – сказал Карлберг.
– Что ты, ее недавно подковали, – ответила Ольга.
Это были единственные слова, которыми молодые супруги обменялись за почти трехчасовое путешествие.
Должно быть, Ольга получала от поездки огромное удовольствие. Она сидела впереди, не сутулясь, как обычно, а совершенно прямо, и, сдвинув на затылок платок и слегка склонив голову, подставляла лицо ветру. Иногда она тихонько напевала про себя. Карлберг отправлял в рот очередную щепоть табаку, сплевывал, брал новую щепоть и погонял кнутом холеную лошадь.
Светало. Темный массив леса, который я целых два месяца видела только издали, теперь надвигался все ближе. Люди, работавшие во дворах, бросали любопытные взгляды сначала на седоков, потом на лошадь. Оглядев лошадь, они здоровались с нами.
Викбуландские крестьяне не станут здороваться с первым встречным. Правда, наша лошадь не походила на лошадь каких-нибудь бродячих цыган, но все-таки черноволосую Ольгу и смуглого Карлберга трудно было безоговорочно признать уроженцами Викбуланда. Ольга и Карлберг степенно и сдержанно отвечали на приветствия грузных хуторян, непринужденно кланялись арендаторам, согнувшимся от тяжелой работы торпарям да двум-трем вставшим спозаранку ребятишкам, которые встретились по пути. Перед нами расстилалась серая и суровая равнина; серыми и суровыми казались люди, попадавшиеся навстречу. Даже фруктовые деревья, растопырившие свои обнаженные ветви, выглядели какими-то угловатыми и безжизненными в это морозное декабрьское утро. Но вдали темной и мягкой громадой тянулся лес, и путь наш лежал прямо в чащу.
Время от времени меня убаюкивало. В цоканье копыт, как в ритмичном стуке колес поезда, есть что-то усыпляющее.
Участки арендаторов и хутора стали попадаться все реже, зато замелькали сосновые рощицы – первые форпосты большого леса, и вот уже с двух сторон нас обступили гигантские сосны и ели. Рассвет теперь не был таким неприветливо-серым, воздух потеплел, стало легче дышать, и спина Ольги начала понемногу сгибаться. Казалось, все силы Ольги ушли на то, чтобы держаться прямо на холодном ветру, пока мы ехали по равнине, где нас провожали долгие взгляды местных жителей.
Вдруг Карлберг свернул с дороги на ухабистую лесную тропинку. Началась такая тряска, что мы то и дело рисковали откусить себе язык. Карлберг и Ольга по-прежнему молчали. Может быть, их волновала предстоящая встреча. Они ведь впервые в жизни отправились в гости. При этом они ехали на лошади, в щегольской, по их понятиям, одежде, они везли в узелке ржаную ковригу и пшеничную булку, и к тому же с ними была соседская дочь в модном клетчатом платье и нарядных ботинках.
А может быть, их волновала сама поездка, первая в их жизни поездка!
Коляска остановилась на прогалинке, перед небольшим, по-воскресному тихим домиком. Во дворе был сооружен маленький навес. Четыре огромные сосны служили опорами. Они образовывали неправильный четырехугольник, и потому домик был немного скошен, но мне он показался чудом изобретательности. Я решила непременно выстроить себе точно такой же. Чего легче: столбы растут прямо в лесу, потолок сложен из еловых веток, а для стен материал всегда найдется. Других построек, кроме навеса, возле дома не было.
Бледная, изможденная женщина с большими, словно застывшими глазами вышла на крыльцо, удивленно взглянула на лошадь и на повозку с полстью, потом на шапку отчима, в которой красовался Карлберг, потом на пальто Ольги, – да так и не поздоровалась с нами. Затем она снова перевела взгляд на сытую лошадь и, прижав к глазам передник, расплакалась. Ольга многозначительно подмигнула Карлбергу, точно хотела сказать, что этого она и ждала. Меня женщина, видимо, просто не заметила. Она вернулась в дом, закрывая лицо передником.
На крыльце появился мужчина с непокрытой головой.
Ольга оказалась права. Это был красивый мужчина. Самый красивый из всех, виденных мной в детстве. Может быть, окружающие не разделяли моего мнения, но в моих глазах он был прекрасней всех. За ним высыпала целая гурьба ребятишек.
Ольга поспешила освободить меня от тряпья, в которое меня закутала мать, чтобы я могла предстать во всем блеске: в платье из шотландки и уже не совсем новых ботинках, – и шесть пар детских глаз с восторгом уставились на меня. Но я смотрела главным образом на их отца. Карлберг, отчим, Вальдемар, дядя, вся «состоятельная» родня: прядильные мастера и развозчики пива – все мужчины, которых я когда-либо видела, показались мне вдруг уродливыми гномами, вроде тех, что в темноте прикидываются кустами можжевельника и еловыми ветками и подстрегают тебя, когда ты, замирая от страха, возвращаешься вечером из дровяного сарая или из лавки.
Брат Карлберга был высокий мужчина с мягкими волнистыми волосами. (У всех мужчин, которых я видела до тех пор, на лоб падал клок волос. Впрочем, может быть, мне это только казалось, потому что такой клок был у отчима.) Блестящие карие глаза казались особенно темными в сочетании со светлыми волосами. Белозубая улыбка сопровождала каждое его слово, а когда он ласково сказал нам: «Добро пожаловать!» – веселые морщинки лучиками побежали от его глаз. Он даже двигался не так, как другие мужчины. Полосатая домотканая рубаха выглядела на нем совсем иначе, чем на других. Я, как сейчас, помню это декабрьское морозное утро и красавца хозяина, который стоит на крыльце без шапки, а за ним чернеют гигантские сосны Кольмордена, сложенная из торфяных плит хижина и дровяной навес, опирающийся на стволы четырех лесных великанов. Этот навес казался более жалким, чем обычные сараи, оттого что над его крышей из еловых веток гордо поднимались сосновые кроны.
Но вся эта картина только потому и была хороша и так нравилась мне, что здесь присутствовал сам хозяин. Он взял меня за руку, другой рукой прижал к себе Ольгиного малыша, кричавшего во все горло, толкнул ногой дверь и пригласил Ольгу и Карлберга в дом.
Ольга была права. Здесь жили «благородные» господа.
Комната была большая, в три окна. На полу лежал половик, сшитый из рогожных мешков, которые когда-то в голодные годы прибыли к нам с рожью из русских степей.
Я хорошо знала историю с русскими мешками, потому что бабушка в будние дни покрывала свой нарядный коврик такой же рогожей. Бабушка и рассказала мне про русский хлеб, про то, как ликовал весь Норчёпинг, когда русские корабли вошли в порт со своим драгоценным грузом. Ведь в ту пору люди месяцами не видели хлеба.
В простенке между окнами висела книжная полка. Книжные полки водятся только у «благородных» людей, это мне было доподлинно известно. У матери сохранилось несколько старых, растрепанных книг: «Жемчужина Бровикена», «Судьба Лаури Дункана» и еще «Необыкновенные приключения мореплавателя в варварских странах», – но все эти книги валялись на чулане. На комоде лежали только псалтырь и библия. Они лежали всегда на одном месте, потемневшие, с облупившимися от времени переплетами, и напоминали по виду куски сухого дерева. Мне никогда и в голову не приходило в них заглянуть. Бабушка держала книги в сундуке. Но ни в поселке индивидуальных застройщиков, ни в Хольмстаде, ни в Южном предместье ни у кого не было книжных полок. Только у «благородных» господ в богатых домах, где мать работала поденщицей, висели такие полки. Даже «состоятельные», у которых мне несколько раз довелось побывать, не имели книжных полок. У них даже библии на комоде не было. Зато на этажерках были сложены газеты «Эстгётен» и «Хеммет». В «Хеммет» из номера в номер печатались «Сказки города и деревни». Но когда я однажды осмелилась без спроса взять газету с этажерки, чтобы заглянуть в нее хоть одним глазком, пока хозяева болтали с матерью, меня так выбранили, что с тех пор я не могла без страха смотреть на «Хеммет».
В этом доме висела книжная полка. Значит, ясно, что хозяева – важные господа.
Шкаф, упиравшийся почти в самый потолок и не прибитый к стене, еще больше убедил меня в знатном происхождении здешних обитателей. На окнах – узкие полоски белой материи, обшитые кружевом. Большой четырехугольный, покрытый скатертью стол, деревянный диван, несколько стульев, часы и две картины с изображением бога на стенах. Две одинаковые картины: длиннобородый седой господь-бог с посохом и ягненком.
В большой открытой печи виднелась куча золы. У печи, устремив взгляд в пол, стояла хозяйка. Веки у нее покраснели. Хозяин подвел меня к ней, я протянула руку и присела. Она посмотрела на меня с любопытством. «Какие у нее странные глаза», – подумала я. Лицо худое, бледное, его обрамляют пышные пепельные, точно посыпанные мукой волосы. Живот у нее большой. «Скоро сюда придет фрекен», – решила я. Ольга объяснила, кто я, и женщина взглянула на меня с еще большим любопытством.
– Значит, ты жила в городе, – сказала она, и в голосе ее прозвучала зависть. – Ты жила в городе, – повторила она и бросила на своих детей взгляд, полный такого проникновенного упрека, что они тоже уставились на меня – на девочку, которая жила в городе.
– Ничего хорошего в городе нет, – заявила я, громко и раздельно произнося слова, – ничегошеньки. – Я чувствовала, что должна была ответить именно так, и, видимо, попала в точку.
– Да, если послушать Гедвиг, ее мать, город не стоит того, чтобы о нем печалиться, – подтвердила Ольга.
– Там и живут-то только одни пропойцы, – сказала я таким тоном, точно переменила по меньшей мере трех мужей-пропойц.
Все засмеялись, но красавец хозяин посмотрел на меня почти сурово.
– Пропойца – нехорошее слово. Многие пьют оттого, что они несчастливы, – серьезно сказал он, посмотрев на меня лучистыми глазами.
Слова его меня изумили. Такого я еще ни от кого не слышала. Несчастье – это когда кто-то сломает ногу, или умрет, или ослепнет. А пьют люди оттого, что они плохие, – так меня всегда учили. Я видела, как пьяницы бьют своих жен, выгоняют их по ночам на улицу, а жены иногда бегут за полицией. И вовсе эти пьяницы не были несчастными. Я часто слышала, как многие из них хвалились, что пьют столько, сколько им вздумается, потому что имеют на это право.
Это было необыкновенное воскресенье.
Из всех ребятишек мне особенно понравились две девочки: одна из них оказалась моей ровесницей, другой было лет двенадцать.
У моей ровесницы были карие, отцовские, глаза и светлые пепельные, как у матери, волосы. Волосы свободно падали на плечи, завиваясь в локоны, и мне казалось, что передо мной настоящая принцесса. Вот это были локоны, не то что крысиный хвостик Ханны или моя собственная длинная, прямая как палка, косичка! Правда, мои волосы слегка вились на висках, но мать приглаживала, мочила и вытягивала их, чтобы не осталось ни одного непокорного завитка. В торжественных случаях мать распускала мне волосы по спине, но спереди они все равно были зачесаны гладко-гладко.
На обеих девочках были платья из той же ткани, что и рубаха на их отце. Грубая, безобразная бумажная ткань, но какой нарядной она мне казалась!
Здесь обходились без даларнских сумок. Показную роскошь заменял лежавший на всем отпечаток своеобразного вкуса. В этом домике все казалось сказочным: высокий, стройный хозяин, который держался приветливо и непринужденно, девочки с тонкими, пышными волосами.
Карлберг, сидевший на диване, выглядел по сравнению с ними каким-то бородатым троллем. А что говорить об отчиме, который, по словам бабушки, «так хорош собой, что в этом все его несчастье»! Тьфу! Подстриженные усики, прядь волос на лбу, колючие серые глазки, которые становятся белесыми и вылезают из орбит, когда он злится. Грубиян и коротышка – вот кто он такой, только и всего!
– Отец сам сшил нам платья, – объяснила девочка. – Мы их надели, потому что сегодня воскресенье.
Меня поразили ее слова. Значит, здесь, в глухом лесу, праздновали воскресенье. Надевали нарядные платья не потому, что ждали гостей, а потому что было воскресенье.
– Твой отец умеет шить? – прошептала я.
– Конечно, ведь мать все время болеет, и потом она часто расстраивается.
– Я знаю. Она заплакала, когда мы приехали. Она рассердилась на нас за то, что мы приехали?
– Нет, что ты! Она плакала из-за лошади – у них ведь были свои лошади; у дедушки много лошадей, но он сердит на мать, а отец сердит на дедушку, только отец гораздо лучше дедушки.
Я призадумалась. За всеми этими дедушками и бабушками крылась какая-то история, связанная с лошадьми. Но, будь у этого дедушки хоть двадцать тысяч лошадей, я все равно не колебалась бы в выборе ни секунды. Впрочем, я вообще была настроена скептически по отношению к дедушкам с тех пор, как узнала, что мой собственный дед отдал все мои деньги дочери крестьянина, жене Вальдемара.
Все дедушки дураки – и те, у которых есть лошади, и те, у которых есть только деньги.
Поведав мне свои семейные обстоятельства, принцесса с пепельными локонами и карими глазами занялась моей особой. Потрогав платье из шотландки, она высказала предположение, что оно стоит не меньше ста крон. Я была уверена, что оно стоит гораздо дешевле, и, кроме того, было совершенно ясно, что отныне на ближайшее время моей заветной мечтой станет платье в белую и синюю полоску, сшитое ее отцом. У бабушки было много такой материи, но когда я прежде видела грубую ткань на бабушкином ткацком станке, мне казалось, что безобразней ее нет ничего на свете. Старики и вообще беднота шили из нее будничную одежду. «Благородные» ее никогда не носили. Даже выпачканная маслом одежда прядильщиков была сшита из другого материала – из синей ткани, как раз такую только что начали носить франты из рабочей аристократии, которым средства позволяли следить за модой.
Я попрошу мать написать бабушке, чтобы она прислала такой материи мне на платье. Из синих и белых ниток этой пряжи я плела косы своей кукле. В глубине души я надеялась, что платье мне сошьет отец принцессы.
Хозяин ни минуту не сидел на месте. И он и его двенадцатилетняя дочь. Они понимали друг друга с полуслова. Я заметила, что хозяйка не принимала никакого участия в их работе. Она просидела все время с Ольгиным малышом на коленях. Женщинам было о чем порассказать друг другу. Губы Ольги, посиневшие от холода во время поездки, теперь снова кроваво заалели, тяжелая, стянутая узлом на затылке коса оттягивала голову. Крылья ее широкого носа раздувались, когда она возбужденно перешептывалась с невесткой, теребя узенькую кружевную оборочку на рукаве своего сынишки.
Хозяин и его двенадцатилетняя дочь хлопотали по хозяйству. Я старалась украдкой рассмотреть девочку. Худеньким, почти лишенным красок лицом она походила на мать. Волосы у нее были – как у Карлберга. Да и вообще в лице у нее было что-то общее с Карлбергом. Если бы не карие глаза, можно было бы подумать, что она его дочь. Впрочем, он ведь приходился ей дядей, правда не совсем настоящим дядей, потому что, по словам Ольги, ее отец был их родственником «по боковой линии». Мне не раз приходилось слышать это выражение. Когда говорили обо мне, тоже всегда упоминали «боковую линию», хотя никто не потрудился объяснить, что значит это слово в применении к людям. Когда я жила у тетки в Норчёпинге, я часто бывала на Восточном вокзале и играла там на рельсах, где стояли старые товарные вагоны. Железнодорожные рабочие называли этот путь запасной или боковой линией. «Играйте на боковой линии – говорили они нам, – но не смейте ходить по главному пути». Один из моих дядек тоже работал на боковой линии, которая связывала Южный вокзал с Викбуландом.
Когда говорили о родственниках «по боковой линии», у меня всегда возникало какое-то смутное представление о нагромождении ржавых вагонов и о железнодорожных рельсах, разбегающихся в разные стороны.
Держа на руках младшего двухлетнего сынишку, хозяин большими шагами двигался по комнате, выходил на кухню, возвращался и снова выходил, и так до тех пор, пока стол не был накрыт к завтраку. Каждый раз, когда жена делала попытку встать, он останавливал ее, улыбаясь карими глазами:
– Сиди, сиди, Элин, поболтай с Ольгой. Тебе не часто приходится принимать гостей.
Теперь мне уже больше не хотелось стать светловолосой принцессой. Мне хотелось очутиться на месте худенькой темноволосой и бледной девочки, которая помогала этому веселому, красивому человеку. Я встала, вышла на кухню, которая оказалась маленькой темной комнаткой, и сказала так, как обычно говорила мать, когда, проголодавшись в гостях, хотела поторопить хозяев с угощением:
– Не могу ли я чем-нибудь помочь? – При этих словах я вежливо присела.
– Нет. – Мне ответили, что я не должна помогать, что я устала после долгого путешествия и меня сейчас угостят чашкой кофе… И вот Ольгина булка нарезана, ржаные сухари – угощение, приготовленное хозяевами дома, – аккуратно разложены, и, хотя кофе не поджарен «на пару», да и вообще это не настоящий, а самый обыкновенный ржаной кофе, мне все-таки никогда не приходилось его пить в такой торжественной и праздничной обстановке.
У каждого из ребят был свой стул, и чем меньше ростом был владелец, тем выше был стул. Так, по росту, дети и сидели вокруг стола. В семьях торпарей это не принято. При чужих дети батраков и торпарей обычно стоят, сбившись в кучку, и, засунув палец в рот, смотрят, как гостей потчуют чем бог послал.
Хозяин сам разливал кофе, и когда, наполнив мою чашку, он погладил меня по голове, я так растерялась, что объявила, будто никогда не пью кофе с сахаром. Не знаю, почему я так сказала. Может быть, потому, что сахар был моим любимым лакомством. Я хотела принести какую-нибудь жертву на алтарь моего нового божества и для этого избрала два маленьких кусочка сахара. Тем не менее хозяин дал мне целых три куска, которые я тут же опустила в чашку, и, кроме того, положил передо мной большой кусок Ольгиной булки и два ржаных сухаря. Ольга с удивлением смотрела на меня, смущая меня своим присутствием. Она-то ведь знала, что дома я никогда не отказываюсь от сладкого, что когда у матери мало сахара, она даже запирает его от меня. Нет, если в первый раз едешь в гости к людям, которым хочешь понравиться, никогда не бери с собой старых знакомых. Они наперечет знают все твои слабости и недостатки. А это так связывает, что ты при всем желании не можешь изменить свои привычки и тебе приходится продолжать грешить просто из боязни, что тебя поднимут на смех.
Карлберг потихоньку выскользнул из комнаты. Я поняла, что ему надо сплюнуть табак. Вот оно как. В гостях у своего родного брата он выходит на улицу, чтобы сплюнуть табак. А дома он сплевывал прямо на пол у печки. Я часто слышала, как Ольга бранила его за это. Значит, не я одна чувствовала желание вести себя по-другому, хотя никто не бранился и не читал нравоучений. Все дело было в этой комнате, такой простой, что проще и быть не может, но чистой и строгой, в этой стайке кареглазых и синеглазых ребятишек, одетых в самые простые, грубые, дешевые платья, и в этом человеке, который ласково улыбался своей жене, истощенной, бледной женщине, уже слегка поблекшей, а может быть, и слегка поврежденной рассудком после всех несчастий, обрушиваемых судьбой на головы тех, кто осмеливается порвать с богатыми родителями. Она плакала при виде лошади. Она страдала из-за нищеты, вечно грозившей ее дому и детям, – ее детям, которым никогда не придется кататься на лошадях, из-за нищеты, давно бы поглотившей их всех, если бы не героические усилия мужа. При всем своем врожденном крестьянском здравом смысле она не могла постичь тайну чудодейственной власти этого человека над ее душой. В сердце женщины теснились противоречивые чувства. Обитатели маленького домика жили в атмосфере страха, любви и сострадания.
Нам с Ольгой впервые в жизни довелось увидеть мужчину, не скрывающего своей любви к жене. Ольге было девятнадцать лет, мне – восемь, но мы обе были уверены, что любовь бывает только в книгах, а брак – это скандалы, дети, нужда, пьянство, в лучшем случае – унылое совместное существование двух хмуро молчащих или ссорящихся людей, которые по привычке держатся друг за друга.
– Благослови господь наш хлеб! – прочла двенадцатилетняя девочка, прежде чем мы приступили к еде.
Дома я читала предобеденную молитву только в тех случаях, когда нас навещала бабушка. Ей очень нравился обычай, заставляющий детей благословлять еду. Еда – двойной дар для ребенка, уверяла она. Взрослые получают еду от бога, а потом дети получают ее от взрослых.
У бабушки были узловатые, изуродованные тяжелой крестьянской и фабричной работой руки. Негнущиеся в коленях ноги были покрыты буграми и шишками. Бабушка нажила ревматизм в холодной, сырой комнате.
Я убеждена, что бабушка благодарила создателя за еду просто в силу привычки. Она ведь часто призывала смерть. Восьмилетней девочкой я уже понимала, что моя любимая бабушка старается обмануть смерть, снискать ее расположение, вознося благодарность богу за еду, за его дары, за жизнь, которая была ей в тягость, потому что в этой жизни ей не на что было надеяться, разве только на смерть. А вдруг… а вдруг после смерти наступит покой. Вдруг он наступит, если не прогневить смерть, если молиться, вести себя почтительно, трепетать в ожидании высокой гостьи.
Здесь, за этим столом, никто не боялся смерти, никто не пытался выпросить что-нибудь у сурового создателя. Здесь все были молоды. На стене висел бог, окруженный золотыми облаками, с посохом и ягненком. Две одинаковые картины.
Мать никогда не читала предобеденной молитвы.
Отчим иногда вдруг вспоминал о приличиях.
– Девчонке не мешало бы читать предобеденную молитву, труд невелик, все дети так делают.
Подобные разговоры всегда вызывали спор, после которого нам было уже не до молитвы. Я хорошо помню, как закончился один из таких споров.
– Если девчонка не будет читать молитву, она вырастет грешницей. Я всегда читал молитву, когда был ребенком.
– Ну и хорош же ты вырос, – заявила мать.
При бабушке мать всегда складывала руки, когда я читала молитву.
При здешнем хозяине было как при бабушке. В его присутствии хотелось стать другим человеком, не таким, как всегда.
Почти весь день я была в центре внимания. Пожалуй, только сам хозяин посетил так много разных мест, ездил так часто, видел так много, как я. Только я, Карлберг и хозяин ездили в поезде, да и то Карлберг всего один раз по местной железнодорожной ветке. Никто из них не бывал на фабрике. Вот почему взрослые вовсе не сочли меня болтушкой. Они с благоговением слушали мои рассказы о том, что я видела на самом деле, и о том, что было просто плодом моей фантазии.
Их ничуть не смущало, что рассказчиком была маленькая девочка.
Взрослые ведь считают, что дети никогда не лгут.
Да и кого интересовало, правда это или выдумка. Этим людям хотелось услышать что-нибудь о жизни большого мира, и рассказать об этом могла восьмилетняя незаконнорожденная девочка, которую жизнь уже не раз швыряла с места на место.
Я рассказала про мост, перекинутый через Муталу неподалеку от бумажной фабрики, который до того обветшал и подгнил, что в одном месте прогнулся и стал почти отвесным.
Проходя по этому опасному месту, нужно было крепко держаться за перила и карабкаться, словно в гору. Фабричные рабочие, уходя в ночную смену, брали с собой фонари, чтобы не свалиться в реку.
– И ты тоже переходила мост?
– Еще бы! Мы каждый день ходили по нему в школу. (В ту самую школу, где случилась история с вязальной спицей.)
– Над вами витали ангелы и охраняли вас, – сказала двенадцатилетняя девочка.
Я не стала спорить.
– Однажды смоловары напились пьяными и прошли через мост, не держась за перила, и не упали. Мой дядя тоже перебрался через мост, когда был пьян, но он лег на живот и прополз по страшному месту, а смоловары шагали как ни в чем не бывало.
Я встала и прошлась, показывая, как двигались смоловары. При этом я слегка покачивалась, чтобы пояснить, какое это чудо, что они в пьяном виде перешли мост, пролет которого держался почти отвесно.
Двенадцатилетняя девочка нерешительно взглянула на отца.
– Разве ангелы охраняют пьяных?
Ольга сияла. Она была невыразимо горда, что привезла с собой такую интересную особу. Крепче прижав к груди малыша, она выпрямилась, ожидая, что кто-нибудь выскажет свое мнение о чуде.
– Пьяные – как дети, – сказал, улыбнувшись, хозяин. – Дети не думают о том, как пройдут, и пьяные тоже. Вот почему их часто оберегает судьба. – Он улыбнулся мне светлыми лучистыми глазами, но мне не хотелось сдаваться, я не желала, чтобы ангелы охраняли пьяниц.
– Юхан-Жестянка попал под поезд, – сказала я кратко. – Все говорили, что он был пьян. И он умер.
– Значит, его час пробил, – быстро вставила Ольга. Остальные кивнули.
Шестеро ребятишек, сидевшие рядком на грубо сколоченных стульях, допили кофе. Только тогда отец и мать встали из-за стола. Никогда прежде я не видала, чтобы кто-нибудь считался с детьми, чтобы отец и мать без воркотни ожидали, пока они кончат есть. Но, может быть, они не ворчали только ради воскресенья?
В пролетарских семьях, где мне приходилось бывать, у родителей не оставалось времени учить детей, как надо вести себя за столом, вернее – показывать им, как надо себя вести. Да и трудно учить тому, о чем сам не имеешь понятия.
Мне очень хотелось остаться со взрослыми, но дети завладели мной, тянули меня из дома. Ольга закутала меня в старую материнскую шаль, повязала мне голову шерстяным платком, и мы отправились на улицу.
– Ты так давно не была с детьми, поиграй уж, раз такой случай, – сказала Ольга.
Но как раз сейчас мне было совсем неинтересно с детьми. До чего непонятливы взрослые! Именно сейчас мне совсем не хотелось играть. Больше всего на свете мне хотелось остаться в комнате, сидеть и слушать спокойный голос темноглазого красавца хозяина, а потом посмотреть, что за книги лежат на полке.
Кольморден казался совсем скучным, дети меня раздражали, но пришлось покориться. Оставалось одно утешение – сарай с еловыми ветвями вместо крыши и четырьмя гигантскими соснами вместо опор.
Как только мы поселимся где-нибудь недалеко от леса, я первым делом выстрою себе такой дом, свой собственный дом. А то ведь у нас на равнине даже тень от можжевельника и та в диковинку.
– Какой у тебя благородный отец, – сказала я двенадцатилетней девочке.
– Да-а, – неуверенно протянула она, посмотрев на меня долгим взглядом.
– У нас мать из богатой семьи, наш дедушка – окружной судья, у него целых шесть лошадей. Две лошади совсем не работают и только возят парадную коляску, – продолжала она почти шепотом.
Оказывается, я ошиблась – в этом доме благородство олицетворяла мать.
– Поэтому мама и плачет, когда сюда приезжают лошади.
– Подумаешь! Лошади! – фыркнула я.
Наступило короткое молчание. Девочка постояла в нерешительности.
– Отец такой добрый, – тихо сказала она.
По-видимому, благородное происхождение не было достоинством в глазах этой девочки. Она любила отца по другим причинам. С благородными людьми трудно жить – они плачут, когда видят холеную лошадь, на которой не могут ездить и на покупку которой у них нет денег; они плачут, когда им напоминают о потерянном счастье.
– Твой отец такой красивый! – сказала я.
– Ольга говорит, что твой отец тоже красивый.
– У меня нет отца, это мой отчим, – возразила я упрямо.
Поиграть нам так и не пришлось. Мы заболтались и совсем забыли про игру. Я начертила на земле «классы», но земля промерзла и к тому же была покрыта пожелтевшей травой, поэтому линии нельзя было разглядеть. Мы стали крутить веревочку, и я показала детям, как надо прыгать. Но день был морозный, и их так закутали, что у них ничего не получалось. Несмотря на это, они, раскрыв рты, следили за всем, что я делала. Я не знала, что бы еще придумать поинтереснее. Но оказалось, что они и сами могут кое-чему научить: после того как я показала все свое искусство, они позвали меня играть в мяч.
Я очень удивилась. В мяч? Неужели у них есть мяч? И неужели они оставляют его на улице, не боясь, что кто-нибудь его унесет?
Мячи оказались деревянными шарами, вырезанными из капа[5]5
Кап – нарост на стволе дерева.
[Закрыть] карельской березы. Рядом лежало шесть палок. Человек, вырезавший детям шары и палки, конечно и слыхом не слыхал об игре в гольф.
На ровной просторной площадке в разных местах были вырыты углубления. Правила игры были просты, и дети играли в нее очень ловко.
Они обыграли меня в два счета. Они обыграли бы меня и сейчас, потому что с тех пор мне ни разу не пришлось упражняться в этой древней игре, в которую, если верить многочисленным романам, вечно играют страдающие сплином английские лорды. Гольф зачастую становится их последним прибежищем накануне вызванного сплином сентиментального самоубийства.
Ели и высокие сосны Кольмордена, освещенные декабрьским солнцем, тихо шелестели над нашими головами, роняя на землю заиндевевшие иглы.
Пятеро ребят играли в старинную королевскую игру, заново изобретенную в ее простейшей форме кольморденским сапожником, который горячо любил свою жену и детей.
Вскоре на улицу вышли взрослые. Конечно, не хозяйка – она все еще отдыхала, – а Ольга и Карлберг с хозяином. Хозяин вышел с непокрытой головой, как видно собираясь тут же вернуться, но передумал, подошел к нам, взял у своей двенадцатилетней дочери палку и показал мне, как надо бить.
Карлберг решил поиграть с нами, но от удара его здоровенных ручищ шар закатился далеко в лес. Ольга тоже получила палку. Она оказалась очень способной и дважды загнала шар в лунку. Бегала она легко, словно годовалый теленок. На щеках ее расцвели розы. Деверь ее похвалил.
Я почувствовала такую зависть, что у меня слезы навернулись на глаза. Подумать только, я нянчила Ольгиного сынишку, сидела в ее грязной комнате, где на окнах висят бумажные занавески, а теперь она пришла и стала играть с нами, хотя она уже большая, да еще так ловко играет. И зачем только взрослые пришли сюда. Им тут совсем не место, ни Ольге, ни Карлбергу – никому, кроме хозяина. Он совсем другое дело. А остальные взрослые оставили бы лучше нас в покое.
– Ну, теперь пора накрывать на стол, иначе мы не успеем поболтать. Вы ведь скоро должны ехать.
К обеду подали ржаные лепешки с брусникой и патокой. Пышные лепешки, испеченные накануне. Угощение мне очень понравилось. Я решила уговорить мать печь по субботам такие лепешки, а в воскресенье только разогревать. Тогда это будет настоящее воскресенье. А то, бывало, придут «состоятельные», мать целый день суетится, возится на кухне, жарит битки, варит картошку, сбивает крем, растрачивает все деньги за один раз, а угощенье все равно не бывает таким вкусным, как здесь.