355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Муа Мартинсон » Мать выходит замуж » Текст книги (страница 7)
Мать выходит замуж
  • Текст добавлен: 19 июля 2017, 12:00

Текст книги "Мать выходит замуж"


Автор книги: Муа Мартинсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

В лепешки прочно въелась типографская краска, кое-где к ним прилипли клочки бумаги. Судебные отчеты, объявления о свадьбах и аукционах – все это четко отпечаталось на тесте. С хлебом можно было проглотить любую сенсацию.

Но наше внимание привлекла не эта женщина с ее злосчастными лепешками, а желтый, изможденный мужчина, сидевший в одной рубашке на деревянном ведре. В комнате стояла страшная вонь. Мужчина даже не взглянул на нас, когда мы вошли, и продолжал тихонько стонать. С лица его струйками стекал пот. Мать зажала нос и кинулась к дверям.

– Фру не должна бы впускать нас, пока мужчина не ляжет в постель, – сказала она возмущенно.

– Закройте-ка дверь, милые, не умрете же вы оттого, что посмотрите на больного человека. Он так сидит часами – у него рак, и тут уж ничего не поделаешь. А в больницу его не берут.

Она швырнула в печь лепешки с отпечатавшимися на них буквами и словами и шумно захлопнула дверцу. Мужчина по-прежнему безучастно сидел на ведре.

– Мы пойдем, – решительно сказала мать.

Но соседка, оказывается, хорошо знала гадалку, даже была с ней на «ты», и удержала мать.

– Оставим дверь открытой. На улице тепло, а когда человеку уже ничто не поможет, не умрет же он от воздуха, – сказала толстуха, и зеленая охотничья шляпа подпрыгнула на ее голове.

– Хотите погадать? Это стоит крону. Деньги вперед, а не то предсказание не сбудется. Здесь бывали благородные дамы и господа, и, скажу вам, никого из них не беспокоил запах. До того ли, когда человек может узнать свое будущее? Сам бургомистр приходил сюда. Ты ведь молодая, красивая и, уж конечно, хочешь нового жениха? – спросила гадалка у матери.

Я была просто ошарашена этим потоком слов и всей обстановкой комнаты – самой неопрятной, какую я когда-либо видела: лохмотья, грязная посуда, старый войлок между рамами. Тут же спала толстая собака, даже не залаявшая, когда пришли чужие. А сидящий на ведре мужчина с закрытыми глазами! Наклонившись вперед, он уперся головой в край кровати. Простыня была черная от грязи.

– Садитесь. Мне надо сперва испечь лепешки, – сказала гадалка и начала сгребать в кучу лепешки, грязные от бумаги и типографской краски. Потом она положила тесто на стол и отправилась за новой газетой, чтобы постелить ее на кровать.

– Я покупаю макулатуру, это так дешево. А бумаги уходит много, раз он все время сидит на ведре, – и она положила новую партию лепешек, полосатых от бумаги и черной краски.

– Подложите хоть тряпку под лепешки, а то опять получится то же самое, – сказала мать. – Или насыпьте под них побольше муки. Кто же это кладет кислое тесто на бумагу? Ведь в Салтенгене валяется столько деревяшек, могли бы давно сколотить хлебную доску. Не удивительно, что в доме рак, когда вы так живете. – Мать все больше сердилась. Но на гадалку ее слова не произвели впечатления.

– Мы наворовали уже так много дров, что если я возьму еще хоть щепку, мне не миновать Тредгордсгатана. (Там находилась тюрьма.) А муки у меня и так не хватает, вот и приходится класть лепешки на кровать, – и она вывалила тесто прямо на отвратительно грязный матрац. Затем, очистив угол стола, поставила возле него два стула. Мне пришлось стоять.

– Посмотри-ка вверх, мне надо видеть твои глаза, – сказала гадалка матери.

Мать нехотя подняла глаза. Мужчина на ведре не шевелился. С улицы доносились ночные шорохи, гудки пароходов.

Женщина пристально уставилась в глаза матери, потом выложила на стол несколько засаленных игральных карт.

– Ждет тебя большая утрата, зато быть тебе при деньгах. Какая-то женщина бегает за твоим мужем, но ты найдешь нового, красивого и богатого. Через месяц ты будешь уже совсем при другом интересе… Ах черт, подгорели! – Она выбрасывает из печки две лепешки и кладет на их место новые, которые только замесила, так что они еще не успели подняться, потом продолжает:

– Твоя родня ненавидит тебя, но ты все равно поставишь на своем. Ты любила мужчину, которого не получила, зато получишь того, кого любишь теперь.

Громко застонал мужчина. Стон перешел в крик.

– Господи, он умирает! – закричала мать.

– Да нет же, это скоро пройдет.

Но мать поднялась и, положив на стол крону, взяла меня за руку. Мы вышли на улицу. Соседка замешкалась, и нам пришлось подождать ее, потому что одни мы ни за что бы оттуда не выбрались. Опять закричал, а потом застонал мужчина, но обе женщины продолжали все так же спокойно разговаривать.

– Если б мы хоть знали дорогу, мы бы сразу же ушли, – сказала мать.

Мужчина застонал еще громче.

Мать распахнула дверь и снова вошла в дом.

– Помоги же своему мужу лечь в кровать! Или ты оставишь его умирать на ведре? Так он и до утра не доживет, – услышала я голос матери. – Приготовь постель! Я не хочу дотрагиваться до этих тряпок, но надо же его уложить.

Теперь мужчина стонал жалобно, как ребенок, словно не осмеливался громче.

Я услышала какую-то возню и заглянула внутрь. Женщина стелила постель; когда она начала перекладывать тряпки, от них поднялась ужасная вонь.

– Теперь подложи газеты, меняй их почаще и не позволяй ему так долго сидеть и мучиться, – мать была очень взволнована и, казалось, вот-вот готова расплакаться, – я чувствовала это по ее голосу.

– Я справлюсь сама, – вмешалась соседка и, подняв умирающего, положила его на кровать среди лохмотьев.

Это было ужасное зрелище. Жалкий, смертельно больной человек в руках бесчувственного существа – толстой, огромной женщины в дурацкой охотничьей шляпке.

– Немедленно идем отсюда, или мы сами будем искать дорогу, – сказала мать. – Я слышу голоса людей и, если ты не пойдешь, позову их сюда.

– Вот черт, лепешки опять подгорают! – закричала гадалка.

Соседка вышла вместе с матерью. Под шалью у нее была спрятана завернутая в газету лепешка. «Хлеба и газет!» – если можно так выразиться, но это не была пародия на великого Цезаря, ибо тот, «пред кем весь мир лежал в пыли, торчит затычкою в щели».

– Заходите ко мне в другой раз! – крикнула гадалка. – Только не приходите до будущего года, раньше он не умрет. А тебе не следует быть такой чувствительной! Такая красивая, еще добьешься своего! – орала она вслед матери.

Мы не ответили и молча последовали за охотничьей шляпкой, четко вырисовывавшейся в наступающем рассвете на фоне железных складов.

Под Бергенским мостом, как обычно, журчала вода; по соседству, в сыром здании, стучали ткацкие машины, и усталая ночная смена с нетерпением ожидала утра. На мосту мать велела соседке выбросить в реку взятую у гадалки лепешку.

– Правда, рыба может подохнуть от нее, – язвительно сказала она. – Но тут уж ничем не поможешь.

– Хлеб сгодится для идиотов, которые ждут меня дома, – сказала соседка и подкрепила свои слова энергичным кивком, отчего ее охотничья шляпка совсем съехала набок.

После этого мать за всю дорогу словом с ней не обмолвилась.

Когда мы наконец дошли до дому, было совсем светло. Соседка поспешила уйти к себе, даже не попрощавшись и не поблагодарив мать за угощение. Как обычно, из ее комнаты доносился детский плач. Мать, усталая и расстроенная, принялась стелить постель.

– И зачем только мы пошли к этой гадкой бабе? Больше ни за что не пойдем к ней, – пыталась я ее подбодрить.

– Жизнь – тяжелая штука. Никогда бы не поверила, что такое бывает. Да еще тебя туда потащила. Самое подходящее зрелище для ребенка! Постарайся забыть об этом – быть может, мы пришли как раз в тот момент, когда у гадалки все было особенно скверно. Но лучше попытайся совсем не думать об этом кошмаре. А завтра вечером пойдем с тобой в рабочий союз смотреть смешную пьесу, она называется «Еппе на горе».

И хотя мы ходили туда и сидели на самых высоких местах, – а может быть, именно по этой причине, – поучительная комедия мне не запомнилась. Зато все, что я видела у гадалки, до сих пор стоит у меня перед глазами. Пьесу же с тех пор мне больше ни разу не приходилось смотреть.

Ханне я рассказала только о сгорбленном ночном стороже. О гадалке я рассказать постеснялась. Умолчала я и о спектакле, не желая огорчать Ханну. Она никогда не видела ни одной пьесы. Метельщица Мина не интересовалась театром, и, кроме того, каждый вечер к восьми часам они с Ханной обязаны были возвращаться в богадельню. Даже ко мне ей разрешили сходить только один раз – она должна была «приносить пользу».

Свое посещение театра я считала изменой Ханне. Но учительнице я все-таки охотно бы о нем рассказала.

Мать заплатила долги в лавках, частично рассчиталась за квартиру, купила кусок материи, который спрятала в ящик, а потом сшила из него детские рубашечки. На соседку она все еще дулась, и та теперь не заходила к нам так часто, как прежде.

Прошло две недели, а мать все сидела дома. Она шила и каждый вечер ждала отчима. Он не приходил. Деньги, которые она заработала на пивном заводе, скоро кончились. Пришлось ей снова искать работу.

Тем временем хозяин решил выселить соседку с двумя идиотами. Даже тогда мы не увидели ее мужа. Ханна рассказала мне на перемене, что соседка живет теперь у них в богадельне и что все старухи ругаются с ней из-за ее идиотов, которые разрушают и портят все, что им попадает под руку.

8

Однажды ночью меня разбудил громкий голос отчима.

На столе я увидела ковригу ситного хлеба, соленые огурцы, кусок студня и две бутылки пива.

Заметив, что я не сплю, отчим велел матери дать мне студня, кусок хлеба с маслом и немного пива. Было два часа ночи.

– Она небось в жизни не пробовала такого масла, – сказал он с пьяной щедростью.

Студень и ситный хлеб с маслом, и правда, не часто бывали у нас в доме, и я, сидя на своем желудевом диване, с аппетитом съела все, что мне дали, запив угощение глотком пива, от которого у меня сразу закружилась голова.

Сначала я не слышала их разговора. Я думала о том, как утром поделюсь с Ханной вкусным хлебом с маслом, студнем, огурцом и расскажу ей о том, как пила пиво. Раньше мне его никогда не давали, хотя, разумеется, как и все другие дети, дома у которых частенько пьянствовали, я украдкой пробовала и пиво и водку, но нисколько не пристрастилась к ним. Наоборот, я узнала, что на вкус они отвратительны.

Я прислушалась к словам матери:

– Мы снимем мансарду у Вальдемаров, они как раз отстроились, – и она рассказала о дочери крестьянина, которую когда-то знала, – та теперь замужем за Вальдемаром, и они очень неплохо живут. Он работает на сахарной фабрике.

– Можно переехать на той неделе, а с квартирной платой месяц подождать, – закончила она.

– Ладно, тогда я договорюсь с извозчиком, – ответил отчим.

Итак, значит решено. До тех пор, пока они не подыскали квартиру, я чувствовала себя в безопасности. Теперь же надеяться было не на что. Кусок застрял у меня в горле; хлеб и студень уже не казались вкусными; пиво было горькое и противное. Внезапно меня стошнило.

– Странный ребенок, – проворчал отчим. – Видно, еда ей не впрок.

– Она не привыкла к пиву, – сказала мать.

Я забралась под одеяло, натянула его на голову, чтобы только не слышать их. Я ненавидела их обоих. «Убегу… – размышляла я. – Можно будет жить у Ханны в богадельне или…» – Тут я дала волю своей фантазии, и вскоре мне приснилось, что все хорошо и я живу в школе вместе с учительницей.

Но вышло совсем иначе. Вскоре мы переехали в «паточный» домик.

Отчим получил в городе место возчика. Ему платили, как холостяку, но он был обеспечен едой и мог спать в конюшне.

Для меня настала пора унижений (тогда я этого еще не сознавала), пора неуверенности в завтрашнем дне; и хотя так не раз бывало и прежде, я никогда столь остро не чувствовала этого, ведь для меня всегда что-нибудь да находилось. Пришла пора вшей, грязных передников и прогулов. Началась настоящая цыганская жизнь.

Бабушка была далеко, «состоятельные» нас больше не жаловали; давным-давно я уже не слышала: «Как здесь божественно прекрасно». На новую квартиру мы с матерью перебирались пешком. Правда, и в дом у Старой дороги мы тоже не приехали, а пришли, но какое тут могло быть сравнение!

Рано утром отчим повез наши вещи, а мы с матерью немного задержались, чтобы прибрать старую квартиру. Матери несколько раз пришлось отдыхать, пока она вымыла пол в маленькой темной комнате. Она так растолстела за последнее время! Я подавала ей щетку и тряпку – ей трудно было подниматься с пола, она почти не могла работать.

В день переезда есть нам было нечего. На соседей рассчитывать не приходилось, их даже не было дома – они трудились, чтобы заработать на хлеб. Да и при всем желании они не сумели бы нам помочь, потому что был четверг. А разве жители предместья Норчёпинга в состоянии помочь кому-нибудь накануне получки? Кой у кого, конечно, даже в этот день было всего полным-полно, но с такими мы не вели знакомства. К тому же никто не подозревал, как бедна моя мать. Ведь она собиралась переехать к своей знакомой, дочери крестьянина.

На подоконнике лежал сверток. Я знала, что в нем. Две простыни. Мы пройдем через весь город, а простыни доберутся только до ломбарда, и пока они туда не попадут, никакой еды не будет.

От моих нарядов не осталось следа. Я шла босиком, в грязном переднике, с распустившейся косой.

Да и мать выглядела не лучше. Стоял жаркий август, а на ней была старая шерстяная шаль. Как я ненавидела эту шаль! «Процентщик Калле» – самый известный в городе ростовщик, принимавший вещи в залог, не хотел дать за нее и пятидесяти эре. Я знала, что мать пыталась ее заложить. Теперь эта коричневая тряпка висела на ее плечах. На затылке клочьями торчали растрепанные волосы. Мать шла сгорбившись, как старуха, уставясь прямо перед собой. Я беспрерывно скребла голову, потому что в моих длинных волосах завелись вши, которые прекрасно чувствовали себя под жаркими лучами солнца. Ноги мои потрескались от зноя и пыли.

Последнее время мать так утомлялась, что вечером забывала проверить, вымылась ли я. А я с удовольствием забиралась в постель с грязными ногами, что было бы немыслимо прошлым летом, в красивой комнате у Старой дороги.

Радости моей не было границ, когда мне удавалось избежать мытья ног и вообще не мыться. Но вшей я выносить не могла. Ведь прежде мать была к ним так непримирима! Работая на фабрике, вдали от меня, она несколько раз в неделю после работы проделывала длинный путь только для того, чтобы проверить, не завелись ли у меня насекомые. В сказку о вшах, которые утаскивают людей в озеро, я свято верила. Еще бы, ведь мать рассказывала ее так убедительно!

Я медленно бреду рядом с матерью.

Мы идем по Бергенскому мосту, чугунные цепи которого свободно висят между столбами. По обе стороны от нас шумит река Мутала, с ревом и грохотом вращает она тысячи колес, чтобы дать людям работу и на множестве фабрик привести в движение машины, по валам которых скользит ткань. Я беспечно смотрю вниз, на белую пену реки, энергично скребу в голове и уже не думаю о том, что со мной может приключиться какая-нибудь беда, что насекомые затянут меня вниз в воду. Времена сказок прошли.

Мать заложила две простыни за крону, послала меня в булочную купить ковригу, и вот мы снова идем через город, на ходу уплетая хлеб. За целый день мы едим первый раз. Я давно заметила, что, когда отчима нет дома, мать может вовсе позабыть о еде. Когда же он должен прийти, мать всегда ухитряется достать что-нибудь к обеду, в крайнем случае одалживает у соседей картошку. Ведь не раз случалось, что он уходил, если матери нечем было его накормить. По-моему, не стоило его удерживать. Но мать думала иначе.

Мы вышли к заставе, где я никогда прежде не бывала. По обе стороны дороги тянутся изгороди, а за ними сады и огороды, теплицы и цветники. Оттуда доносится сильный аромат цветов. Изгородь кончается; дальше идут густые ряды елей, и я горю нетерпением увидеть, что же за ними. Но сделать этого я не могу. На деревьях висят уже красные яблоки, а деревья такие огромные, что верхушки их высятся над живой изгородью, и соблазнительно попытаться сбить хотя бы несколько яблок. Мать идет все медленнее и медленнее; на ее бледных висках появились капли пота. Наконец она уселась у обочины дороги, прижала руку к груди и ее стошнило. Я стою в пыли и почесываюсь. Мне мучительно стыдно за мать. Это ведь так унизительно: моя мать сидит у обочины и ее тошнит… Лицо ее стало мертвенно бледным, уродливая шаль соскользнула с плеч, волосы еще больше растрепались, и кажется, она уже не встанет. Подумать только, а вдруг кто-нибудь нас увидит?!

Благоухают цветы, через живую изгородь на нас смотрят яблоки, а мать все сидит у обочины, страшная, как смерть.

– Постарайся проглотить, – сказала я. – Постарайся, и мы сможем пойти дальше.

Когда у меня болел живот, бабушка давала мне водку с перцем и всегда строго приговаривала: «Ну, будь умницей, постарайся проглотить и не вырвать, иначе это не принесет пользы».

– Скорей же, – не унималась я, – ведь кто-нибудь может подойти…

Я так пристала к матери, что она вышла из себя и сказала, что я ничего не понимаю.

– Ступай-ка лучше вперед!

Нет, идти вперед у меня нет никакой охоты: тогда придется стоять и дожидаться ее. А ждать кого-нибудь… что может быть противнее? Лучше уж отойти немного назад. Тогда людям и в голову не придет, что женщина, сидящая у обочины, знакома со мной. И потом, может быть, мне все-таки удастся сбить хотя бы неспелое яблоко.

Я отошла немного назад, но яблока сбить не смогла. Ниже всего они висели как раз над матерью. Прямо как назло. Я сердилась все больше и больше. Мать стала настоящей обузой. Люди будут смотреть на нее и потешаться, как на спектакле. Я двинулась обратно. Поднимая целые облака пыли, я прошла мимо матери, даже не взглянув на нее. Она все так же сидела у края канавы, закутавшись в свою противную шаль.

Навстречу ехал старик в телеге. На меня он не обратил внимания, но, уж конечно, заметит мать. Как досадно! Может быть, я успею бегом обогнать его и предупредить мать? Я помчалась так, что опередила старика, но тут увидела мать уже на ногах у поворота дороги. Наконец-то мы можем продолжать путь! Мать поздоровалась со стариком, и они обменялись несколькими словами. Она, наверно, была с ним знакома.

И снова мы идем с ней бок о бок, как два голодных зверя к своему логову. Все наше богатство – восемьдесят эре, с ними мы собираемся начать новую жизнь на новом месте.

Сады кончились. Дорога идет теперь мимо грязных строительных участков, принадлежащих Компании индивидуального строительства. Солнце немилосердно палит, тени нет и в помине, весь лес давно вырублен. Воздух пропитан пылью, а из канав отвратительно пахнет. Единственные цветы – репейник и бутень.

В стороне виднеется группа домов, и в одном из них нам предстоит жить. Дом этот стоит на крошечном, плоском как блин, участке, без единого деревца или кустика, и совсем еще не достроен. Немного позади, сверкая новыми светло-желтыми досками, стоит маленький сарай без крыши и без петель на дверях.

Я вспоминаю теперь, что приходилось тянуть дверь изо всех сил, чтобы войти в сарай. Но дверь для восьмилетнего ребенка была слишком тяжела, иногда она меня просто валила с ног. Все это не раз доставляло бесплатное развлечение людям, проезжавшим по большой дороге. Открывать дверь было мучительно трудно, и за все время, что мы там прожили, не появилось ни крыши, ни петель.

Крылечко заменяли доски, положенные на два чурбана. На досках стояла хозяйка, вышедшая нам навстречу. Я предпочла бы, чтобы на ее месте был Вальдемар, о котором рассказывала мать, – тот самый, что работает на сахарной фабрике.

– Вы не очень-то спешили сюда. Альберт с мебелью приехал еще рано утром. Красивый муж достался тебе, Гедвиг. А это твоя девочка? Ну конечно, конечно, это она. Моей теперь девять; ты ведь помнишь, нам с Вальдемаром пришлось пожениться. А вот это, пожалуй, лишнее, – она указывает на живот матери и понимающе усмехается. – Похоже на то, что это вот-вот произойдет, а акушерка здесь такая толстуха, ей ни за что не подняться на чердак по нашей лестнице.

Стало быть, это и есть дочь крестьянина. Я пристально, во все глаза смотрю на нее, но не вижу никаких признаков волшебства или богатства. Она болтает без умолку, не давая матери вставить ни слова, и все время возвращается к тому, что мой отчим очень красивый мужчина.

Волосы у нее рыжеватые, все лицо усыпано веснушками, нижняя губа раздвоена, живот выпячен, как остроконечный холм.

Я задумчиво скребу в голове, переступая с ноги на ногу от усталости, и думаю, что быть дочерью крестьянина не так уж хорошо. Я не могу понять, почему мать так много говорила о ней. А я было поверила, что «дочери крестьянина» какие-то совсем особенные.

Мать видела в своей жизни много крестьян и крестьянских дочерей и должна бы знать кое-что. Мне же еще не приходилось их видеть. Мать часто рассказывала, как выделялись эти крестьянские дочки в школе по сравнению с детьми торпарей, как богато они выходили замуж, какие красивые бывали они на свадьбе и какие большие у них хутора.

Здесь же не видно ни одного дерева. Я всегда представляла себе крестьян среди вишен, яблок и цветов, но кругом ни цветочка, ни кустика.

Я по-прежнему стояла и чесалась, не замечая, что хозяйка неодобрительно посматривает на меня.

– Кусают? – усмехнулась она, поджав свою противную губу. – Ничего, мы их выведем серной мазью.

– Я была нездорова последнее время и не следила за ней, – сказала мать. От досады лицо ее покраснело.

На этом разговор оборвался. Хозяйка посторонилась, давая нам дорогу, и указала на маленькую винтовую лестницу. Мы поднялись наверх.

– Здесь трудно сбиться с пути, – опять усмехнулась она.

Наконец-то мы очутились в тени.

В комнате было прохладно. Окно выходило на север, но когда мать попыталась открыть его, оказалось, что оно заколочено. На нем тоже не было петель. Компании индивидуального строительства не хватило материалов, объяснил нам потом Вальдемар.

Комната была очень маленькая, но все вокруг сияло и блестело. Новые обои, дерево всюду некрашеное, но красиво отливавшее желтизной. Покатый с обеих сторон потолок такой низкий, что моя высокая мать доставала волосами до его новых смолистых досок.

Кровать не проходила по узкой лестнице, пришлось пристроить ее у пекаря, но диван с желудями кое-как удалось втащить в комнату. Мать сразу же легла на него.

Я села на стул и огляделась.

Здесь, конечно, красивее, чем в Хольмстаде, но слишком тесно. Плиты нет, только ржавый маленький камин и совсем крохотное окно. Никогда не повесим мы тут накрахмаленные длинные шторы, создающие в комнате ощущение высоты и опрятности. Но в углу стоит комод, в вазы можно поставить букеты из листьев, а в камине нетрудно будет сварить кофе.

– Куда ты запаковала ведро? Я схожу за водой и хоть что-нибудь приготовлю, – сказала я матери слегка даже надменным тоном, потому что твердо решила теперь хоть на минутку взять власть в свои руки.

Мать показала на мешок. Я заметила, что она плачет, но в то время слезы вызывали у меня почти такое же отвращение, как рвота.

– Хватит тебе плакать. – Я бы охотно подошла и приласкала мать, но кто-то словно удерживал меня от этого. Сама я не испытывала желания приласкать ее, хотя понимала, что ей это было бы приятно.

Но мать уже совсем не та, что прежде, и так далека от меня. У нее теперь столько секретов, она целиком поглощена отчимом и своим недомоганием. Мне было очень жаль мать, хотелось обнять ее, а подходить к ней не хотелось. У нее появилось что-то, чего я не понимала и к чему не имела ни малейшего отношения.

– Эта скряга могла бы предложить нам кофе, – проворчала мать.

– Я сварю кофе, только надо сходить за водой. Лежи спокойно, не то опять станет плохо.

– У нас нет ни зернышка кофе, ни куска сахара…

– Но ты же получила деньги за простыни, а здесь наверняка есть лавка. У этой тетки я не возьму никакого кофе. – Я снова стала думать о дочке крестьянина, о том, как не похожа на нее мать, и погладила ее по голове без малейшей неохоты.

До ближайшего колодца нужно было пройти с добрый километр. Хозяйка указала мне дорогу. Когда я добралась до колодца, подошла какая-то старуха и сказала, что брать воду нельзя.

– Откуда ты? – спросила она, надевая очки, висевшие на шнурке.

– Мы живем… – тут я запнулась.

– Ну, так где ты живешь?

– Мы живем у дочери крестьянина… – Я никогда не слышала имени хозяйки, но тут вспомнила самое важное и самое удивительное, то, что еще оставалось от сказки после этого печального переезда: – Ее муж работает на сахарной фабрике, его зовут Вальдемар.

Старая фру захохотала так, что живот ее заколыхался.

– Бог мой, вы живете у «сиропницы»?! (Так прозвали нашу хозяйку жители поселка индивидуального строительства.) Почему же в таком случае твоя мать сама не пришла за водой? Такое большое ведро тебе не под силу. Правда, здесь принято посылать детей, потому что взрослые прекрасно знают, что теперь засуха и воду брать запрещено. Колодец почти совсем высох.

– Мать этого не знает, она больна, а мы только-только пришли. И мы никогда не были здесь раньше. Добрая тетя, разрешите мне взять немного воды – столько, чтобы хватило для кофе.

Жизнь сразу показалась мне невыносимо тяжелой.

Я знала, что существует масса вещей, не предназначенных для таких, как я. Пестрые, яркие даларнские сумки для носового платка; красиво раскрашенные резиновые мячи, большущие, прямо сказочные; сливочное масло, ливерная колбаса и белый хлеб; куклы с закрывающимися глазами и настоящими волосами; красивые башмаки и короткие платья – они называются платьями «прэнсесс»; веревочные качели в саду; книжки с картинками, которые я видела в одном доме, куда мать ходила убирать, – все это, я хорошо знала, было не для меня.

Но ведь все это недосягаемо и для большинства моих товарищей! Зато у нас было так много других интересных вещей, что мы не очень-то горевали обо всем этом великолепии. Мысль о классовом неравенстве никогда еще не приходила мне в голову. Голодала я частенько, но это было слишком уж обычным для всех нас делом, чтобы вызвать какие-нибудь сомнения, заставить страдать или фантазировать.

Но вода… Никому в целом мире не отказали в воде так, как мне…Иисусу, правда, дали вместо воды уксусу, но ведь он потом умер. Я слышала о людях, которые умирали от жажды в пустыне, о смелых путешественниках, добывавших воду из животов своих верблюдов. Но здесь ведь нет никаких верблюдов. Здесь даже пустыни нет. Здесь есть обыкновенный колодец, но воду из него брать нельзя. Когда люди в пустыне находили наконец оазис с источником, им разрешалось брать воду, а здесь это запрещено.

Запрещено. Разве можно нарушить запрет? Тут ничего не поделаешь. Как мог бы храбрый погонщик найти воду в желудке своего верблюда, если бы верблюду было запрещено пить?

Фру в очках показалась мне страшным, опасным существом. Я затряслась от испуга. Она даже не ответила на мою просьбу и только строго смотрела на меня сквозь очки. Соблазнительно близко торчала ручка насоса, дома на диване ждала мать, а здесь происходило что-то страшное, о чем она, верно, и не слыхала никогда в жизни.

– Добрая фру, – сказала я и присела, – разрешите мне взять только один литр.

– Бери, сколько унесешь, – сказала она наконец и сняла очки.

Сколько унесу! Ну что ж, сейчас она увидит!

Я качала и качала, но потом подумала: «Стоит ли брать слишком много? Лучше набрать только полведра». Страшно захотелось пить. Бросив качать, я нагнулась к насосу и попыталась поймать языком последние капли воды.

Непредвиденные беды часто страшнее тех, которых ждешь. И все же такие горести многим дают силу жить. Они – единственное разнообразие, единственное, что побуждает к действию. Старые, привычные горести кажутся уже мелкими и ничтожными, как вдруг, точно черная грозная туча, налетает новая беда. Но вот туча уплывает, и небо опять становится ясным. Израненные ноги, больная мать, придирчивый отчим, грязный передник и вши в голове становятся тогда почти так же дороги, как старый добрый знакомый, которого ты всегда рад видеть, когда новая беда отступает прочь.

Ведро было большое, почти с меня, но я мужественно понесла его, хотя руки дрожали от напряжения. Фру прошла за мной несколько шагов. Поставив ведро на землю, я еще раз присела, снова поблагодарила и, трепеща, спросила, нет ли поблизости какой-нибудь лавки. Я приготовилась ко всему: может быть, нельзя купить ни кофе, ни сахара, ни даже хлеба?

– Лавка? Я сама содержу лавку, – и фру просияла. – А у тебя есть деньги? – Она опять стала суровой.

Я вытащила свои жалкие гроши. Мать дала мне тридцать эре.

– Сто граммов кофе и двести сахара.

– По утрам здесь бывает молоко, – сказала фру, ничуть не удивленная скромностью покупки.

Индивидуальные застройщики все свои деньги клали в банк, не получая процентов. Вся округа была заселена индивидуальными застройщиками. Поэтому в лавке к самому бедному квартиранту относились приветливее, чем к домовладельцу. У квартирантов хоть изредка бывали наличные деньги, а у домовладельцев – никогда. Бог знает на что они жили. Доходило до того, что хозяйка просила жильца принести бутылку воды, потому что, никогда не отказывая жильцам, фру всегда отказывала хозяйкам. Квартиранты были лучшими покупателями. Весь район страдал от нехватки воды. Она находилась глубоко под землей, а извлечь ее оттуда стоило дорого. Мои тридцать эре сделали свое дело – я получила разрешение раз в день брать воду.

– К твоему сведению: насос и колодец обходятся в триста крон. Но они хотят брать воду даром. Ничего – раз могут построить дом, могут выкопать и колодец! – Хозяйка лавки не была индивидуальной застройщицей, ее дом был свободен от долгов.

Когда я принесла наконец воду, кульки с кофе и сахаром, мать уже встала и даже немного прибрала в комнате – теперь можно было по крайней мере двигаться. Вытащив из мешка несколько щепок, которые она захватила с собой (переезжая на новое место, дров не бросали), мать растопила камин. В комнате стало жарко.

– Насос стоит триста, но нам разрешили брать воду раз в день; тетку, у которой мы живем, зовут «сиропницей»; и еще – мы можем по утрам покупать в лавке молоко.

Кажется, мать даже не слышала, что я сказала. Про запрет на воду я все же решила не говорить – мать все равно никогда не поймет, что мне пришлось пережить. Таких приключений взрослым не понять. Им кажется, что все очень просто. Мать, ни слова не говоря, размолола кофе, и мы выпили его без молока. Я макала в кофе хлеб, а мать ограничилась несколькими чашками этого скверного напитка. Так мы в первый раз поели на новом месте.

– Ты не должна говорить «сиропница», это нехорошее прозвище, – сказала мать; и я заметила, что губы ее слегка дрогнули.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю