355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Муа Мартинсон » Мать выходит замуж » Текст книги (страница 2)
Мать выходит замуж
  • Текст добавлен: 19 июля 2017, 12:00

Текст книги "Мать выходит замуж"


Автор книги: Муа Мартинсон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)

– Прогони этот сброд, Гедвиг, – говорила бабушка каждый раз, когда встречала мать. – Прогони их, они сожрут ваш дом. А у вас теперь каждый грош на счету.

Мать ждала ребенка, но, несмотря на это, каждый день работала в поле, а по воскресеньям прислуживала «образованным» и стряпала для них кушанья, которые мы с удовольствием съели бы сами.

– Да гони ты их в шею, Гедвиг! Еще когда Альберт был маленьким, все эти надутые дураки приходили ко мне каждое воскресенье посмотреть, как он растет. Правда, смотреть-то было особенно не на что, да они и не собирались смотреть, им бы только нажраться за чужой счет. Весь Вильберген кишел этими дурнями с букетиками, будто это был невесть какой большой город. Они становились совсем как дети, стоило им увидеть карликовые сосны на горе, а ведь всё пожилые люди-то! Советую тебе выгнать их, Гедвиг, из-за них Альберт снова начнет пить.

Но Гедвиг не была такой решительной, как бабушка. У Гедвиг был незаконнорожденный ребенок, она много и тяжело потрудилась в своей жизни и привыкла склоняться и молчать перед богатыми и «образованными». Скоро у нее будет еще один ребенок, она очень устала, и у нее не было сил для возражений. Да и вообще разве можно перечить гостям? И мать продолжала возиться с ними вплоть до рождения малютки. Часть вещей перекочевала к городским ростовщикам: отчиму все больше нравились эти «Как здесь божественно прекрасно».

Малютка родилась в субботу, и бабушка осталась у нас на воскресенье. Был август, днем, как всегда, притащились «образованные», и встреча их с бабушкой – одно из самых приятных воспоминаний моей жизни. Бабушка надела очки на свой красивый нос (несмотря на свои семьдесят два года, бабушка была еще очень красива, а в свое время считалась одной из самых красивых работниц на фабрике в Норчёпинге и приходилась «образованным» какой-то очень дальней родственницей и задала прибывшим порядочную взбучку.

– У вас разума в голове не больше, чем у бродячей кошки, – сказала она, – раз вы уселись на шею людям, которые и без того получают мало, а работают много. Гедвиг лежит в постели, постель эту ей дала я, потому что вы ничем не помогли им, хотя так радовались, что ваш Альберт наконец-то женился. Она худа, как птичка, а ребенок, которого она родила, не весит и двух кило, – и все из-за вас, потому что она работала каждый день и могла бы хорошо питаться, если бы вы не объедали ее. Но уж сегодня-то во всяком случае вам здесь нечего делать.

«Образованные» только пожали плечами. Приемная мать Альберта умела разбираться в людях, хотя и не получила ни образования, ни воспитания. Захватив кулек печенья за двадцать пять эре, они отправились обратно в город.

Так мы избавились от них в то лето, и это была большая удача, потому что после родов мать поправлялась очень медленно. Врач сказал, что она слишком переутомлена и плохо питалась.

– Эти фабричные всегда так, – говорил он. – Живут на кофейной бурде и хлебе и медленно умирают с голоду.

Доктор знал, что моя мать работала раньше на фабрике, но разве он знал про «образованных»? Можно бороться против скверного питания фабричных рабочих, поставив этот вопрос ка открытое обсуждение, но с глупыми и чванливыми людьми ничего не поделаешь, приходится отдавать последнее «образованному» гостю!

С тех пор я и возненавидела состоятельных незваных гостей.

Есть другие люди, не такие образованные, не такие состоятельные, но с ними охотно делишься последним куском.

На том же хуторе, где мы принимали наших именитых гостей, жил высокий, совершенно глухой старик с черными как смоль бородой и бровями. Он страдал запоем, и несколько раз в году у него бывали приступы белой горячки. Жил он с женой на чердаке, как раз над нами. Фамилия старика была Ионсон, но все звали его Ионом, и, когда старик запивал, батраки говорили, что Ион «справляет свадьбу».

Меня непреодолимо влекло к этому высокому старику, который в трезвом виде был молчалив, как бревно. Долгое время я ходила за ним по пятам, но совсем не потому, что любила старика или интересовалась его «свадьбами», – я достаточно нагляделась на подобные «свадьбы», когда жила несколько лет у чужих людей в старых лачугах на севере.

Нет, мне во что бы то ни стало хотелось разглядеть вблизи уши старика.

В мою жизнь вошло что-то таинственное. Рядом со мной жил глухой человек, который говорил очень тихо и никогда не интересовался ответом, потому что все равно не мог его услышать. Только жена его умела двигать губами так, что он ее понимал.

Я не испытывала к старику ничего похожего на сострадание. Скорее я завидовала его загадочному физическому недостатку и твердо решила во что бы то ни стало рассмотреть эти странные ушные раковины, торчащие из-под черных волос. Я даже сочинила целую историю об ушах Иона.

Старик привык, что я ходила за ним по пятам, иногда даже угощал меня леденцами, а его жена, худая сгорбленная старуха, такая же черная, как и он, стала чуть приветливее ко мне, лишь бы угодить старику. Он так редко бывал ласков с кем-нибудь, а тем более со своей старухой.

Однажды я случайно наткнулась на старика, когда у него был запой. Увидев меня, он залепетал:

– Девочка, девочка…

Старуха только было собралась спрятаться в сенях, потому что спьяна старик всегда грозился убить ее, но замерла от изумления.

Тут старик увидел ее, начал кричать что-то о смерти и дьяволах, и старуха моментально исчезла.

Когда Ион, шатаясь, полез наверх в свою комнату, я последовала за ним. Я рассуждала так: в ушах у старика просто-напросто нет дырочек, и теперь-то я уж увижу это чудо. Быть может, у меня даже мелькнула тогда смутная мысль предложить старику просверлить в ушах дырочки. Ведь это совсем не трудно сделать, зато он будет слышать…

Старик подошел к столу и наполнил несколько стаканов. Что он в них налил, воду или водку, я не знала. Поставив стаканы на плиту, он чокнулся с воображаемыми собутыльниками, выпил, закричал и замахал руками, потом вышел на середину комнаты и опрокинул стул. Опорожнив один за другим все стаканы, он спокойно уселся у печки.

Я решила, что пора действовать, тихо подкралась к сидевшему с закрытыми глазами Иону и заглянула ему в ухо, потом в другое.

Там были дырочки. Я увидела обычные, как у всех людей, уши, и у меня сразу пропал всякий интерес к старику, захотелось поскорей уйти. Каморка была такая мрачная и грязная. Мне вдруг страшно захотелось очутиться в нашей чистой, светлой комнате, где накрахмаленные шторы, диван с желудями и вазы, в которых стоят листья.

Но уйти с чердака оказалось не так-то просто. Только я приблизилась к двери, как старик залепетал:

– Девочка, девочка…

Он был так страшен, что я не посмела сделать и шагу дальше. Теперь только, потеряв к нему всякий интерес, я увидела какой он страшный, противный и грязный, и к тому же я не забыла, как он грозил зарезать свою старуху и какой он вообще гадкий и злой. Я очень перепугалась и заползла в угол.

Ион снова начал чокаться и шуметь.

Я слышала, как внизу, в сенях, меня звала мать: она ведь послала меня за дровами, – но ответить я не посмела. Ходить за дровами было для меня хуже всего наказания. По мне, приятнее было целый день таскать траву с пастбища, чем принести в комнату одну-единственную охапку дров. Носить дрова – что может быть скучнее? Но сейчас я поклялась себе наполнить дровами целый ящик и делать все, о чем попросит мать, только бы выйти отсюда. Мать окликнула меня еще несколько раз, но я не отзывалась. Старик мог задушить меня, а если бы мать узнала, что я была здесь, она бы непременно меня выпорола.

Старик снова уселся у печки. Каждый раз, когда он терял равновесие и падал со стула, он отчаянно ругался и так колотил кулаками в стену, что отваливались большущие куски штукатурки, а в углу надо мной столбом поднималась пыль. Так прошло несколько часов. Сгустились сумерки, и старик наконец свалился на пол и захрапел. Тогда я тихонько выскользнула на улицу, пробралась к дровяному сараю и вошла в комнату с охапкой дров как раз в ту секунду, когда мать всерьез собиралась начать поиски. Она крепко схватила меня за волосы.

– Я ходила в поле к дя… к папе, – тотчас поправилась я, пытаясь умилостивить ее.

– Зачем он тебе понадобился?

– Его там не было, я не знаю, где он, – ответила я, чтобы избежать дальнейших расспросов.

– Не смей больше уходить из дому без разрешения, а то я тебя выпорю, – лицо у матери было злое и строгое.

Остаток дня я неутомимо носила дрова и даже не заикалась о послеобеденном кофе, хотя от голода сводило живот.

– У, чертов старик с дурацкими ушами! – бормотала я.

В следующий раз, когда старик опять начал буйствовать, прибежала старуха и попросила Гедвиг «одолжить» на время девочку, которая так хорошо умеет обращаться с ее пьяным мужем.

Но Гедвиг не «одолжила» девочку, она только спросила, не рехнулась ли старуха после всех справленных Ионом «свадеб».

Глухие старики, в ушах у которых все-таки были дырки, уже больше не занимали меня.

Но однажды со мной произошло что-то и впрямь удивительное.

Случилось это все на том же хуторе, куда по воскресеньям во всей красе являлись «образованные»; мать была все такой же усталой и безответной.

Еда меня не очень интересовала, а сидеть за обедом было настоящей мукой. И, если мне давали большой кусок хлеба, я могла целый день и не вспоминать о еде, лишь бы меня оставили в покое. Кроме меня, на хуторе не было других детей, там жили только старики и батраки-сезонники. Но приходили ребята с других хуторов, и жизнь тогда снова становилась прекрасной – в нашем распоряжении была целая лужайка, а это кое-что значило для того, кто вырос на задворках городских трущоб.

Ради еды, как я уже сказала, я бы не стала особенно стараться, но было одно лакомство, которое толкнуло меня на преступление: леденцы, самое соблазнительное лакомство 1902 года, – одинаково соблазнительное для бедных и для богатых. Из всех лакомств, выставленных в витринах магазинов, леденцы были самым любимым, а за ними уже шли орехи в пакетиках. Леденцы привлекали нас своим аппетитным цветом и красивой формой.

Не было других сладостей, которые имели бы такую же форму. Граненые конфетки таинственно поблескивали, и, казалось, их можно сосать целую вечность.

Была в леденцах какая-то щедрость, которая и привлекала детей, привыкших к ограничениям и скупости.

Однажды меня послали купить дрожжей на пять эре.

До лавки, где хуторские поденщики могли покупать в долг, было довольно далеко. До города было гораздо ближе, но я не раз слышала от матери, что детям опасно ходить туда. Даже городская застава таила в себе опасность. Здесь, около заставы, был цирк, а прямо перед цирком – весы, на которых крестьяне по пути к мясникам взвешивали телят. Тут же они и выпивали.

Дорога к лавке показалась мне ужасно длинной, да я и не привыкла так далеко ходить. В городе магазин находился ведь прямо на углу. Был жаркий летний день. Теплый воздух струился над полями. От самого хутора начиналась прямая и ровная дорога без единого деревца. Она казалась бесконечной. В кармане у меня ровно пять эре, ни одного эре лишку. На четыре эре дрожжей не купишь – торговец сразу догадается, что я припрятала монетку.

Изнемогая от жары и жажды, я дошла наконец до лавки и напилась воды у насоса, под которым стояло длинное корыто для лошадей.

На прилавке красовалась большая стеклянная банка с желтыми леденцами. Не знаю, может по дороге со мной приключился солнечный удар, но я совершенно хладнокровно купила на все пять эре сладостей и без дрожжей двинулась в обратный путь.

Я чувствовала, что совершила ужасный проступок, но не сознавала этого по-настоящему. Я знала, что не могу вернуться домой без дрожжей, и не вернулась. Как выпутаться из всей этой истории, я и понятия не имела, но тем не менее жадно сосала леденцы, отложив всякие размышления на потом. Я миновала несколько хуторов, вышла на Старую дорогу и, поскольку дорога вела к городу, пошла в этом направлении, хотя мне нужно было совсем в другую сторону. Наверное, я злилась, потому что мне пришлось проделать длинный скучный путь, вместо того чтобы пойти в ближайшую лавку около городской заставы.

Что делать в городе, я не знала. Может, зайти к кому-нибудь из «образованных» или к тетке, у которой я жила раньше, и попытаться раздобыть пять эре?

Я сознавала всю безнадежность такой попытки: тетка сама все брала в долг и никогда не имела денег, ими распоряжался дядя. «Образованные» же просто прогонят меня домой. Мне ведь еще не исполнилось и семи лет.

Подходя к торговым весам, я все еще сосала конфетки; их хватило до самого цирка. Весы были закрыты, цирк тоже, качели и карусель пустовали. Жутким одиночеством веяло от пестрого циркового реквизита, от зверей на карусели и таких таинственных, закрытых сейчас весов.

Я села на мостик, ведущий через ров к цирку, и принялась за последнюю конфетку.

Из Санкт-Анна, или из Дротхема, или еще откуда-то подъехал крестьянин. Он остановился у весов, вытащил ключ и открыл дверь. Потом перебросил с телеги на площадку весов маленькие узкие сходни и, распахнув клетку, втащил туда за хвост несчастного теленка, затем втянул его – на этот раз за уши – обратно в телегу. Теленок хрипло мычал, словно чувствуя, что его роковой час пробил (как оно и было на самом деле) и городской мясник скоро зарежет его. Я немного всплакнула о бедном теленке и совсем забыла про свое горе. Но тут мне пришло в голову, что бесконечно сидеть на мосту нельзя, и слезы моментально высохли.

Я стала раздумывать, глядя вниз, в щели между досками, на валявшиеся там папиросные окурки, билеты и всякий мусор. Вдруг меня осенила прекрасная мысль. Я никогда не была в цирке и, уж конечно, не имела представления о том, что бедняки еще со времен Рима всегда находили что-нибудь там, где развлекались богачи. Богатые так небрежны, у них ведь всего много.

А здесь между досками большущие щели, и люди наверняка роняют туда деньги. Во всех городах после каждого представления дети ползают под мостами и что-нибудь находят. Но я думала, что именно мне первой пришла в голову эта великолепная мысль.

Я сползла в сухой ров и забралась под мост. Даже темная лачуга всегда внушала мне страх. Тетка никогда не могла добром заставить меня спуститься за картошкой в противный сырой погреб, пока, бывало, не отлупит как следует. Она думала, что я ленюсь, а на самом деле я ужасно боялась этой мрачной пещеры. В погребе я дрожала, как в лихорадке, едва могла набрать корзину картофеля, и всегда после этого целый день мне было не по себе. Но теперь я забыла всякий страх, хотя под мостом было темно и валялся всякий хлам. Я была поглощена своими исследованиями. Ужи и лягушки, которые мерещились мне повсюду днем и ночью, с тех пор как мы переехали в деревню, словно перестали существовать. Я ползала под мостом, осматривая все вокруг дюйм за дюймом. И нашла монетку в двадцать пять эре. Это нисколько меня не удивило. Так и должно было быть. Не хватало еще, чтобы я ничего не нашла, после того как меня осенила столь блестящая идея!

Весь день я была сама не своя. А тут мир сразу стал другим, жизнь изменилась, – оказывается, можно устраивать свои дела без того, чтобы взрослые совали в них нос или стояли над душой, требуя на каждом шагу отчета! Теперь вполне можно позволить себе купить еще немного леденцов; но какой-то внутренний голос заставил меня пойти в город и купить сперва на пять эре дрожжей, а потом уже на двадцать эре чудесных булочек с корицей и сахаром. Леденцов я больше не покупала и съела только одну булочку. Так и не придумав, что сказать матери, я со всех ног пустилась домой. Было уже далеко за полдень, а матери нужен хлеб для отчима к послеобеденному кофе. Он всегда скандалит и ругается по всякому поводу! Почти всю дорогу домой я бежала.

Мать просто кипела от бешенства. Она успела испечь несколько лепешек и уже собралась на поле к отчиму. Увидев меня, она схватила большую розгу, которая была у нее всегда наготове. Известно, что розга необходима для воспитания, ведь и ее бил отец, и вот из нее вышла порядочная женщина. Правда, незаконнорожденный ребенок – своего рода минус, но это уж, наверное, результат того, что ее все же недостаточно пороли, и потому для меня она розог не жалела. К тому же на этот раз я пошла в город по запрещенной дороге и пропадала почти пять часов…

– За что ты хочешь меня бить? Смотри-ка что я принесла! – воскликнула я.

– Вот я тебе сейчас покажу «принесла»!

Я протянула ей кулек с булочками и пакетик дрожжей.

– Где ты была, дочка?

И я сразу же рассказала историю, которая придумалась сама собой. На меня напал «сумасшедший Оскар» (Оскар был деревенским дурачком, смирным и безобидным). Он побежал за мной, мне пришлось свернуть с дороги, я потеряла пять эре и плакала так горько, что какой-то добрый дядя дал мне двадцать пять эре. Тогда я побежала к заставе и купила дрожжи и булочки, чтобы матери не надо было печь хлеба.

Мать сразу поверила мне. Когда-то она читала, как, впрочем, впоследствии и я, о добрых дяденьках, которые всегда дарят бедным девочкам монетки взамен потерянных. И как только моя бедная мать увидела лакомые булочки, у нее потекли слюнки. Не так уж много вкусных вещей можно было купить на восемь крон, а тут еще по воскресеньям приходили «образованные» гости и все съедали. Она взяла одну булочку и торопливо проглотила ее, потом дала мне корзинку и положила в нее три булочки, забыв вынуть оттуда лепешки. Я тоже получила булочку на дорогу и понесла отчиму кофе; с матерью я не только полностью примирилась, но даже оказалась у нее в большой милости. Отчим обрадовался, увидев в корзинке и булочки и лепешки.

– Кланяйся дома и не забудь поблагодарить! – сказал он. Этого я от него ни разу еще не слыхала.

Так закончился этот день, и опять пошли будни.

Удивительнее всего была монета в двадцать пять эре, которую я нашла под мостом. Когда я выросла, я не переставала думать об этом случае. Ведь не менее сотни ребятишек наверняка побывало под мостом со дня последнего циркового представления.

Может быть, ее потерял другой семилетний малыш, которого тоже послали за дрожжами, а он не отважился один полезть за ней? Это приключение еще больше усилило мою склонность к таинственному. Оно было куда таинственнее, чем глухие уши, в которых к тому же оказались дырки. Это было настоящее волшебство, дар откуда-то свыше или от какого-нибудь тролля, живущего под мостом. Однако я никогда не пробовала повторить свой опыт; напротив, пока мы жили в тех местах, я панически боялась моста. Тот день был слишком насыщен событиями, слишком сильным было чувство вины. И единственная радость – монета в двадцать пять эре, да и та неизвестно откуда взялась.

2

Не прожили мы и полугода на хуторе, как начались переезды, а мне пора было поступать в школу.

Первую свою учительницу я возненавидела с того самого дня, как мать привела меня к ней. В то время я уже довольно свободно читала и немного умела писать, и мы с матерью очень этим гордились. Но учительница, услышав о моих успехах, высокомерно спросила мать, стоит ли ее дочери ходить в школу, если она такая уж грамотная.

– Должна вам сказать, мадам, что не вижу ничего хорошего, когда ребенок дома учится читать. Меня это вовсе не радует, мадам.

Мадам! За всю жизнь никто не называл так мою мать. Это обращение давно устарело. Только очень пожилых женщин да еще уборщиц на рынке называли «мадам». А ведь матери едва исполнилось двадцать семь лет, и, несмотря на тяжелые годы недоедания на фабрике и изнуряющую работу на хуторе, она очень хорошо сохранилась. Учительница-то, верно, лет на пятнадцать старше матери!

Всю обратную дорогу, до самой бумажной фабрики, куда с осени устроился отчим, мать ругает учительницу. Я изо всех сил помогаю ей.

– Надо было послать к чертям эту школу! – говорит мать.

– Ага, – соглашаюсь я.

– Он опять начал пить, и мы все равно здесь не засидимся. Сможешь начать учиться и в другом месте.

– Ну, конечно, – говорю я.

– Понятно, это не избавит от хлопот, – спохватывается мать, получив от меня слишком горячую поддержку. – Но теперь ведь она все равно станет к тебе придираться, так что ты уж постарайся вести себя хорошо. Будь всегда вежлива, делай все, что она скажет, и учи как следует уроки! Ни в коем случае не груби!

– Ни за что не буду, – успокаиваю я ее, и мы дружно продолжаем ругать учительницу.

Мы идем домой, близкие друг другу, как никогда. Ведь мы отправились, чтобы записаться в школу и получить похвалу за мои знания, а вместо этого заработали головомойку. Не надо было спешить.

В то время я уже неплохо вязала спицами и крючком, хотя и была совсем маленькая. После замужества мать часто уходила на заработки, дни без нее казались особенно длинными, играть на улице не хотелось, и понемногу то у одной соседки, то у другой я училась всякому рукоделью, как училась читать.

Но именно мое умение вязать и уронило меня в глазах добропорядочной учительницы.

Родители большинства новичков работали на бумажной фабрике, но были и дети торпарей[2]2
  Торпарь – безземельный крестьянин-арендатор.


[Закрыть]
и крестьян. Мало хорошего видели в жизни эти дети. Фабричные ребятишки считали себя слишком «благородными», чтобы водиться с ними. Я тоже причисляла себя к фабричным, хотя только что приехала с хутора, где отчим работал батраком. Настоящее дитя города, я быстро научилась городскому жаргону. И все-таки мне гораздо лучше жилось на хуторе у Старой дороги, чем в городе. Человек так неблагодарен, особенно когда дело касается природы.

Дети торпарей играли одни до самой осени, когда поспевали яблоки. Тут уж они со своими сумками, полными сочных фруктов, становились хозяевами положения, а мы вертелись вокруг и всячески подлаживались к ним, так что даже не находили для них достаточно ласковых слов.

Школа ютилась в убогой лачуге.

Каждый год фабричное начальство обещало построить новую школу, но дальше разговоров дело не шло. Я думаю, что они и до сих пор ничего не построили.

Дом – старая крестьянская изба – имел по фасаду три двери. Крайняя вела в комнату, такую же большую, как класс, где жила какая-то семья; средняя – прямо в класс; а третья – к учительнице, у которой тоже была одна комната. Всего в доме было три одинаковых комнаты.

Детей было тридцать, а класс имел шесть метров в длину и пять в ширину.

Длинные скамейки, когда-то, видимо, черные, давно потеряли свой первоначальный цвет. На каждой сидело по шесть учеников. И когда тот, кто сидел посредине, набедокурив, вставал, чтобы подойти к учительнице и получить наказание, остальным тоже приходилось подыматься и выходить из-за стола. Получалось, будто мы встаем для того, чтобы приветствовать провинившегося. Я сидела у самого края – и это было очень удобно, потому что мне приходилось довольно часто выходить, хотя отношения с учительницей поначалу у меня были хорошие. Первое время она всячески старалась примирить хуторских ребят с фабричными: матери крестьянских детишек присылали ей густые сливки к кофе, а нередко и кусок домашнего масла, фабричные «дамы» – приглашения на чашку кофе; то и другое было одинаково приятно. Вначале у нее просто не оставалось на меня времени: моя мать не посылала ей ни сливок, ни приглашений, – нам и самим всего не хватало.

Позади меня сидел мальчик по имени Альвар. И действительно, такое имя подходило ему как нельзя больше[3]3
  Альвар – по-шведски серьезность.


[Закрыть]
. Я ни разу не видела, чтобы он улыбался. Ростом он был выше всех нас, лицо у него было мертвенно бледное, под глазами – глубокие черные круги.

На фабрике свирепствовал туберкулез.

В семье, которая жила в школьном доме, двое ребят страдали туберкулезом: у девочки был туберкулез легких, у мальчика – бедренной кости. Девочка училась с нами, так как обучение было всеобщим. Лицо у нее было скорее не бледным, а желтым, скулы обтягивала сухая кожа.

Девочка никогда не осмеливалась играть вместе с нами. А когда на уроке у нее начинался приступ сухого кашля, учительница замолкала и упорно, с раздражением смотрела на нее, пока у самой на шее не проступали два багровых пятна.

Вслед за учительницей поворачивались и мы и тоже сердито смотрели на задыхающуюся от кашля бедняжку. Надо сказать, никто из нас не был настолько великодушным, чтобы подумать о том, как тяжко страдает «желтая кляча» оттого, что мешает нам, оттого, что из-за нее на шее у нервной фрекен выступают багровые пятна. Мы следовали примеру фрекен: стоило девочке закашляться, как мы тут же поворачивались и уже не спускали с нее глаз до тех пор, пока не проходил приступ. Я никогда не оглядывалась назад, но чувствовала, что только один Альвар не поворачивает головы вслед за фрекен. Вероятно, он меньше нас беспокоился о том, что кашель мешает уроку… Вот так и получается, что одна нервная фрекен воспитывает сотни других нервных фрекен. Ведь она – единственный авторитет для человека, которому едва исполнилось семь лет.

После таких «разглядываний» больная девочка часто отсутствовала по нескольку дней. Весной она умерла. Мы хоронили ее, пели над могилой и украсили холмик венками.

Фрекен принесла две красные розы и положила их на могилку маленького истощенного создания. Розы странно напоминали красные пятна, появлявшиеся на шее фрекен всякий раз, как девочка начинала кашлять.

Но вернемся к Альвару. Он вечно ничего не знал. Даже читать он как следует не научился. Одежда его была в самом жалком состоянии, он давно из нее вырос; пуговиц вовсе не было, ворот расстегнут.

Он был удивительно добр и так простодушен, что одурачить его ничего не стоило.

Я обманула его только один раз, но и этого достаточно. До сих пор меня бросает в жар при одном воспоминании о том случае. Собственно говоря, злого умысла у меня не было, но все-таки я прекрасно знала, что моя проделка доставит ему неприятность. Почему человек так рано начинает радоваться чужим неудачам, особенно если его самого жизнь не баловала? Во всем была виновата фрекен, и моя любовь к ней с тех пор не увеличилась. Однажды она задала нам совершенно идиотский вопрос: «Как называется детеныш осла?» Мы были еще совсем маленькие, никто из нас никогда не видел осла даже на картинке, – откуда нам было знать, как называется его детеныш?

– Наверное, овца или баран, – шепнула я Альвару.

Он сразу же поднял руку.

– Неужели ты знаешь? Вот удивительно, – проговорила фрекен, кисло улыбнувшись.

С пылающими щеками я обернулась и посмотрела на Альвара. Он был бледнее обычного. Слишком поздно он понял, что я подсказала ему какую-то глупость, и невнятно что-то пробормотал.

– Говори громче, как он называется?

– Овца или баран, – сказал Альвар.

– Подойди сюда!

Альвар сидел в середине, остальным тоже пришлось встать.

Я видела, как учительница вытащила линейку и как Альвар, защищаясь, наклонил голову вниз и поднял руку. Боже мой! Если б на его месте был кто-нибудь из хорошо одетых мальчиков, тогда было бы легче признаться, а этот оборвыш… Мгновение я колебалась, но, когда учительница подняла линейку, собираясь ребром ударить Альвара, – она была слишком благородна, чтобы бить рукой, а может быть, не хотела дотрагиваться до него, – я закричала:

– Подождите, подождите! Это я ему подсказала!

На шее у фрекен выступили багровые пятна, но лицо осталось по-прежнему бледным и невозмутимым. Кажется, меня больше всего разозлила тогда именно эта невозмутимость. Я и до сих пор видеть не могу таких лиц.

– Иди сюда тоже!

Я вскочила, прижимая к себе сумку, шмыгнула к двери и со всех ног бросилась домой.

– Она хотела меня поколотить, – выпалила я матери, которая стирала белье у жены мастера.

– Я вот ей покажу! Поколотить! – разозлилась мать. Она-то сразу поняла, кто хотел это сделать.

Вошла хозяйка.

– Скажите на милость! Разве занятия уже кончились? А я еще не успела разогреть обед для Анны.

– Нет, нет, еще не кончились. Девочка прибежала потому, что учительница хотела побить ее, – угрюмо сказала мать, намыливая белье с таким остервенением, что хозяйка, верно, подумала, будто она попусту тратит мыло.

– Слыханное ли дело – побить! С нашей Анной никогда этого не случалось. И ведь фрекен Андерсен такая милая. Она часто заходит к нам на чашку кофе… Лучшей учительницы и желать нечего.

– От кофе она не становится ни лучше, ни хуже, – проворчала мать.

Я видела, как разозлилась мать. Не нуждайся мы так сильно, хозяйке наверняка пришлось бы самой повозиться со своим бельем. Но отчим приучился проводить субботние вечера в городе, в трактире «Ион-пей-до-дна», и домой не приносил ни гроша. Вот почему мать продолжала молча стирать, хотя хозяйка все не уходила и не переставала защищать учительницу. Я успела проглотить за это время пару кусочков хлеба с маслом, которые были у меня в сумке, а потом стала помогать матери (так во всяком случае мне тогда казалось).

Весь следующий день я просидела на позорной скамье, но ни слова не сказала дома, выдумав вместо этого целую историю, будто так хорошо отвечала урок, что учительница погладила меня по голове.

Мать не расспрашивала, за что накануне фрекен собиралась побить меня, поэтому обмануть ее ничего не стоило. Альвара в этот день в школе не было, он отсутствовал много дней подряд – у него горлом пошла кровь. Впрочем, это случалось с ним довольно часто.

Скоро нам снова предстояло переезжать. Разве мог отчим как следует работать, если он целыми днями торчал в трактире «Ион-пей-до-дна»?

А за две недели до переезда я окончательно поссорилась с учительницей. Два раза в неделю мы вместе со старшими девочками из так называемой народной школы занимались рукоделием. Мы, младшие, должны были вязать рукавицы, а старшие – чулки. Нитки и все необходимое для рукоделия закупала фабричная администрация. Ко второму уроку мои варежки были готовы, потому что нам разрешалось брать вязание домой, и я попросила учительницу позволить мне взяться за чулки. Все четыре месяца, которые я провела в этой школе, я ни разу не готовила уроков. Тем не менее я всегда училась хорошо, потому что была смышленой и очень честолюбивой. Всякий раз я лучше всех отвечала на вопросы с места, но учительница частенько делала вид, что не замечает моей поднятой руки. Я бегло читала, в то время как другие дети с трудом разбирали то же самое по складам. Очень уж смешно это у них получалось, и я никак не могла заставить себя читать так же. Однажды учительница, провозившись не меньше четверти часа, чтобы заставить меня читать по складам, разозлилась и ударила меня по лицу так сильно, что из носу пошла кровь. Не сказав ни слова, я подняла руку и замахнулась на нее.

Тогда она опомнилась, быстро вышла, принесла в блюдечке воды и велела мне промыть нос.

– Мать испугается, если я такая приду домой, – проговорила я и расплакалась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю