Текст книги "Мать выходит замуж"
Автор книги: Муа Мартинсон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 22 страниц)
Мать отняла у меня «Весталок», но пороть не решилась, потому что книжка была бабушкина.
На четвертый день, вернувшись из школы, я застала у нас бабушку. Ей исполнилось семьдесят четыре года. Она жила довольно далеко от города, в маленьком поселке Вильбергене, зажатом между небольшими голыми холмами. Селились там только цветочницы и рыночные уборщицы. Уже к концу мая вся зелень в поселке бывала оборвана, на холмах нельзя было найти ни единой соломинки, ни одного подснежника. Солома и трава собрана, окрашена, продана и красуется в вазах городских дам, рядом с гипсовыми статуэтками и копилками. Хвоя, еловые ветки, можжевельник – все продано. И если бы не возделанные клочки земли вокруг домов, поселок походил бы на пустыню. Маленькие домики, маленькие клочки земли, маленькие цветы.
Сажать кусты и деревья не имело смысла. У каждого домика – резеда и душистый горошек. Только они и росли в поселке. Более дорогие цветы большими возами поставляли на рынок садовники. Сосны и лиственные деревья по всей округе были так искривлены, словно застыли в муках после всех невзгод, которые им пришлось пережить.
Деревья, как и люди, подчас имеют свою судьбу. Дерево приковано к месту, на котором растет, оно совершенно беззащитно. Неимущий грабит того, кто привязан корнями к земле. Все зависит от прочности корней. Даже ветры не вполне свободны. Даже они не могут дуть, куда им вздумается. Еще иудейский царь с больной селезенкой утверждал это, и ему верили, потому что он был царем.
– Этой ночью обломали мою рябину, – сказала бабушка, накладывая мне картошку со шпиком (матери дома не было). У бабушки росла рябина и шалфей, несколько крокусов и «девица в зеленом». И каждый год, как ни сторожила она свой маленький садик, цветы воровали и увозили на рынок. Воры обламывали кусты персидской сирени, считавшейся в Вильбергене редкостью. Цветочницы просто не могли спокойно смотреть, как сирень стояла во всем своем великолепии среди всеобщего запустения. Ведь для них это был хлеб, газета, чашка кофе или что-нибудь еще, столь же необходимое. Бабушка всякий раз сплевывала через левое плечо, когда встречала торговку цветами, подозрительно косилась на ее корзину и не отвечала на приветствие.
– Обломали всю рябину, подавиться бы им ею, – ворчала бабушка, пока я ела. Но, поняв, что мне это не очень-то интересно, она заговорила уже менее воинственно:
– Ну, как твои дела в новой школе?
Я рассказала про то, как все замечательно, и про учительницу, и про Ханну.
– Это что еще за Ханна? – резко и удивленно спросила бабушка.
– Да… они… Ее мама Метельщица Мина, – ответила я смущенно.
По дряблым щекам бабушки разлилась краска, но она не сказала ни слова. Я испугалась. Господи, опять что-то не так! Как будто Ханна виновата, что ее мать продает метелки и живет в богадельне! Тут уж я рассердилась на бабушку.
– Ханна хорошая! – крикнула я вызывающе.
Никакого ответа.
– Остальные ребята тоже ее любят. (На самом деле это было не совсем так, но чего не скажешь для пущей убедительности!)
– Делай-ка лучше свои уроки, – все еще мрачно ответила бабушка.
Она всегда была добра ко мне и очень привязалась к матери. Моего отчима, а своего племянника и воспитанника, сна считала самым ничтожным существом на свете. Нет, она не была пристрастной. Но все-таки, как она говорила, своя кровь – это своя кровь.
– Бедная Гедвиг! – частенько вздыхала она. – Он и не мог стать другим при такой матери, какая была у него. А отец? Его никогда не видели трезвым.
Мать отчима работала на фабрике и приходилась сводной сестрой той самой «образованной» белошвейке, которая так дружила с женой священника. Бабушкиного брата, трубочиста, она встретила случайно, когда тот пришел навестить сестру. Вот каким образом бабушка заполучила «образованную» родню. Обе женщины жили тогда вместе в одной комнате и работали на фабрике Драга в Норчёпинге.
До чего же интересно было слушать, как бабушка рассказывала обо всем этом матери!
– Ну и красив твой братец! Какой благородный! И как добр ко мне! Ну до чего ж красив! – говорила подруга бабушке.
– Берегись моего брата! Ты слишком хороша для него, не смей принимать его, когда меня нет дома! Многие считали его благородным и поплатились за это. Поведешься с пьяным трубочистом – сама перепачкаешься в саже, – предостерегала бабушка.
Но женщины в те времена работали в ночную смену, и, очевидно, когда бабушка уходила, появлялся трубочист.
– Уже через несколько месяцев я не слышала ничего, кроме жалоб, – рассказывает бабушка.
– Твой брат куда-то исчез, ты не видела его? Почему он больше не приходит ко мне?
Бабушка замолкает и трижды сплевывает через левое плечо.
– И подумай только, Гедвиг, у него было несколько детей. Другие-то женщины были по крайней мере находчивы, они выкручивались из этого положения и выходили замуж за других мужчин. Но большей дуры, чем эта кляча, я никогда не видывала. Я тогда овдовела после смерти второго мужа, детей у меня не было, и я собиралась еще раз выйти замуж. А она как раз родила ребенка. Я возьми да и забери его к себе. Потом написала капитану (старший брат бабушки был капитаном) через консульство, объяснила ему, как обстоит дело, и он прислал мне денег на воспитание ребенка. А было бы куда лучше, если б я тогда же швырнула мальчишку в Муталу, хоть пожила бы в свое удовольствие! – Этим она обычно заканчивала свой рассказ и мрачнела.
Бабушка никогда не стеснялась в выражениях. «А иначе кто же слушать станет?» – говорила она.
– Они не придумали ничего лучшего, как посадить девочку с дочкой Метельщицы Мины! – сказала она вечером матери.
Мать смутилась и покраснела. Тогда я поняла, что здесь что-то неладно.
– Завтра пойду в школу и все устрою, – сказала бабушка.
Я совсем вышла из себя, закричала, стала бить кулаками по столу, затопала ногами.
– Ты с ума сошла, Миа? – тут мать хорошенько встряхнула меня. Но я не успокаивалась и докричалась до нервного шока или чего-то в этом роде; началась икота, а потом меня вырвало. Мать с бабушкой испугались и стали уговаривать меня: бабушка не пойдет в школу, у меня не отнимут мою Ханну.
Приступ рвоты прошел, и я, совсем успокоившись, обняла бабушку за шею и сказала:
– Я так сильно, так сильно люблю Ханну!
Тогда бабушка заплакала, а мать по-прежнему осталась холодной и невозмутимой.
Уже позже из домашних разговоров и ссор я поняла, в чем было дело. Однажды отчим ходил свататься к Метельщице Мине, и все считали, что Ханна – результат его сватовства.
Случилось это за много лет до того, как мать встретилась с ним, но бабушка очень стыдилась этой истории, о которой знали все в Вильбергене. Сразу после рождения Ханны бабушка заставила отчима завербоваться, надеясь, что в армии из него «сделают человека».
– И ведь умеет хорошо работать, когда захочет. Он стал денщиком у капитана и отбыл у него всю службу, – не без некоторой гордости говорила бабушка. Как будто в армии можно, если захочешь, бросить одну должность и перейти на другую.
– Видно, он неплохо чувствовал себя в полку, – вставила мать, – там всегда полно лентяев.
– Что правда, то правда. Когда он вернулся домой, то был довольно ленив и растолстел как свинья, но привез прекрасную характеристику. Он даже пробовал служить полицейским, – в голосе бабушки слышится гордость.
– Да, да, болтаться по городу, топтать мостовую да торчать на углах, на это он способен, – фыркнула мать.
– Нет, Гедвиг, он умеет работать, когда захочет.
– Умеет, когда есть охота. Но всякий раз, как в этом бывает нужда, охота у него пропадает. Я-то привыкла работать в любое время, хочется мне или не хочется. И все так должны, у кого за душой ничего нет.
Бабушка утвердительно кивнула.
А я поняла, что жизнь – это труд.
Поглощенные своими мыслями, они замолкли, а я возмущалась, что они так много занимаются отчимом, и чувствовала себя лишней и никому не нужной. Иногда в какой-нибудь из вечеров, когда мать бывала особенно печальной и молчаливой, бабушка начинала рассказывать про свою жизнь. В эти минуты она казалась такой большой и необыкновенной, что я понимала: бабушка старая, очень, очень старая.
Она любила поговорить о своих братьях. И начиналась сказка – нет, больше чем сказка: передо мной раскрывалась удивительная жизнь. Подумать только, у нее были такие братья! В бабушкином доме их портреты висели на стене.
На груди одного из братьев, пожилого мужчины в форме капитана американской армии, блестели четыре медали. У меня до сих пор висит его фотография; она очень старая и выцветшая, но на всех четырех медалях хорошо виден американский орел. Капитан получил их за подвиги на суше и на море, когда воевал за освобождение негров, и за то, что в течение многих лет водил суда Ост-Индской компании. Он был на двадцать лет старше бабушки.
Второй брат, в одежде трубочиста, был моложе бабушки и приходился отцом моему отчиму. И у него поверх испачканной сажей куртки висели две медали.
– Поверь мне, Гедвиг, уж что-что, а жизнь-то я знаю. Да, да. Я знаю, что такое жизнь. Тебе тоже не легко, Гедвиг, но… Однажды в городе началась холера, и мы за один год потеряли отца с матерью. Мой старший брат, капитан, уже плавал по морю. Тогда мы с младшим братом пошли к этому негодяю, нашему родственнику, который отобрал у нас все, что осталось после отца с матерью, даже хутор. А ведь он приходился родным братом нашему отцу… Да ты не раз проходила мимо хутора, Гедвиг, ты знаешь тех, кто там живет, наследники в третьем колене. Но счастья им все равно нет, сама понимаешь. (Я видела этот хутор, он находился совсем недалеко от Норчёпинга. За желтой оградой виднелись кусты калины и грушевые деревья.) У нас была такая славная сестра, Гедвиг. Ей только-только исполнилось семнадцать лет; и как-то вечером она задержалась на дворе с дружком, сыном торговца. Один-единственный раз задержалась она на дворе со своим дружком, и ее выдрали за это…
(«Один-единственный раз задержалась она на дворе со своим дружком», – шептала я своей кукле-дурнушке.)
…Крепко выдрали. Мне было тогда двенадцать лет, а брату девять. Наш дядя стегал ее розгой по обнаженной спине. Она была уже взрослая, но ей пришлось раздеться догола, потому что дьявол этот был набожный. Мы с братом услышали, как она плачет и жалуется, и стали кричать. Тогда выдрали и нас, но ее, нашу взрослую сестру, все-таки хлестали голой. «Ах ты потаскуха! Ах ты блудливая тварь! Будешь три часа стоять на коленях и читать «Отче наш», пока не очистишься… Родители твои умерли от холеры, бог разгневался на них, и ты, грешница, только приносишь несчастье нашему дому! – Передразнивая набожного дядюшку, бабушка говорила хриплым, грубым голосом. – Становись вот здесь и истекай кровью, блудница!» На весь квартал было слышно, как он орал и бесновался, но вокруг жили бедняки, и никто не посмел прийти ей на помощь, никто, никто…
Поздно ночью сестра встала.
«Пойду к реке, промою спину, так жжет и болит, что я, наверное, умру, если не промою ее». Она вылезла через окошко. Нас с братом уже выпороли, и мы не посмели пойти с ней. В таких случаях у людей всегда не хватает смелости. Она отправилась одна. Мы-то думали, она идет разыскивать своего дружка, но она замыслила другое…
(«Мы-то думали, она идет разыскивать своего дружка…» – повторяла я, когда пересказывала все это Ханне.)
Нет, она замыслила другое. Она дошла до Обакки и бросилась в воду. В отчаянье и тоске брела она целую милю до речки. Нашли ее в тот же день. Полиция внимательно следила за рекой ниже водопада, потому что именно там часто топились люди. Но, думаешь, Гедвиг, полицейские сказали что-нибудь про ее исхлестанную спину? Нет, ни слова.
(«Думаешь, полицейские сказали что-нибудь про ее исхлестанную спину? Н-е-т», – говорила я Ханне. Ханна плакала, а я придумывала, как бы получше отомстить полицейским.)
Они отнесли тело в морг, и мы пошли туда, опознать ее и подтвердить, что она наша сестра. Ее спина, Гедвиг… Никогда не забуду я этой спины, а ведь мне теперь семьдесят четыре, а тогда было двенадцать! Она была как стиральная доска: кровавая борозда, другая, третья… Но никто не видел этого. Никто не хотел видеть. Детей тогда били во всех семьях. Подумаешь, исхлестанная спина!
А сестра лишила себя жизни из-за того, что этот негодяй избил ее голую. Дружок не рискнул показаться. Так и похоронили сестру без него, но где, я до сих пор не знаю, потому что на другую ночь, после того как ее вытащили из реки, мы с братом убежали. За нами никто не гнался. Они были рады от нас избавиться. Хутор перешел в их собственность, никто ведь не знал, где находится капитан. Да, Гедвиг… Чего только не было после этого, через что только не пришлось пройти, иной раз пробежать, а порой проползти, но чаще всего я старалась втихомолку проскользнуть мимо. Правда, это мне никогда не удавалось – человек должен все пережить. Мой младший брат случайно пошел в трубочисты, да и я по чистой случайности стала ткачихой, а ведь чуть не стала еще кое-кем… С тех пор как брату исполнилось четырнадцать лет, он ни одного дня не был трезвым, а когда уехал подмастерьем в Бельгию, мне пришлось наскрести немного денег и добираться туда на какой-то старой посудине, чтобы привезти его назад. Да, водка его окончательно доконала. Он уже не мог жить без спиртного, не мог работать без выпивки. Я тоже однажды пыталась напиться, мне тогда исполнилось тринадцать лег, и работала я свинаркой в Стегеборге. Водка в те времена стоила дешево, и достать ее было совсем нетрудно. Счастье, что она не нравится нам, женщинам.
(«Счастье, что водка не нравится нам, женщинам», – поучала я Ханну.)
Кроме брата, у меня никого не было, только он один и напоминал об отце с матерью, и только он знал, что выкрашенный в зеленую краску дом когда-то принадлежал нам. Но он знай себе пил, орал песни и снова пил. Ну и хорош был он! После него остались дети. У него ничего не было за душой, кроме одежды трубочиста, но женщины, и хорошие и плохие, сходили по нему с ума. Он не раз спасал людей от смерти и получил за это две медали. Однажды случился пожар в Линчёпинге, и брат в самую последнюю минуту вынес из огня пастора.
«Было бы несправедливо, если б ты, пастор, сгорел, как горят грешники в аду», – приговаривал он, неся пастора на спине, а народ ухмылялся. «Лассе из Бровика»[4]4
«Лассе из Бровика» – так подписывался популярный журналист, печатавшийся в газете «Эстгётен». (Прим. авт.)
[Закрыть] написал о нем в газете. Тогда еще не было пожарных команд, их обязанности исполняли трубочисты. Но брат, по-моему, даже не соображал, что делает, он никогда не был трезвым. А сгорел он из-за дворняжки на пожаре в Мальмё, ему еще не было и тридцати. Собака выла и визжала внутри горящего дома; вещи почти все удалось вынести. Хозяйка собаки стояла тут же, плакала и просила брата спасти дворняжку. А брат был как воск в руках женщин, вот и сгорел вместе с собакой. Об этом тоже написали в газете. Альберту тогда уже исполнился годик. А годом раньше нас разыскал через полицию капитан. К счастью, полиция хорошо знала нас благодаря удали трубочиста, иначе капитану ни за что бы не удалось найти нас, ведь мы не состояли в избирательных списках. Об этом уж позаботился обворовавший нас дядя. Сам он к тому времени умер и не мог быть привлечен к ответственности, а опекунская бумага свидетельствовала, что все ушло на воспитание детей.
Если бы ты только видела моего брата-капитана, Гедвиг! Какой мужчина! Он был тогда уже седой, носил форму и медали, а плакал, как ребенок, когда я рассказывала ему про гибель сестры.
«Мою сестру истязали как черного раба! – кричал он. – Я участвовал в войне за освобождение негров, а, оказывается, у нас на родине тоже есть негодяи! И кто же – наш собственный дядя, которого мы в детстве прозвали «святошей» за то, что, приходя к нам, он постоянно читал молитвы! Стало быть, он и молился только затем, чтобы завладеть землей нашего отца?! Да, молился он неплохо и получил, что хотел! По его расчетам вы должны были умереть, он хорошо все обдумал, скряга. Если бы он и его трусиха жена были живы, я повесил бы их на мачте той барки, что стоит здесь возле Аркё, в назидание всему городу. Мы ведь в родстве с бургомистром, неужели он ничего не мог сделать, неужели никто не мог хоть чем-нибудь вам помочь?»
«Никто и не знал про нас толком. Мы с братом не смели выйти из дому, а во всем городе не нашлось ни одного человека, которого бы занимала судьба двух ребятишек. Ведь уважают только того, кто может грабить других. Ты это должен хорошо знать, ты сам жил в нашем городе», – ответила я капитану.
– Если бы ты только видела моего брата-капитана, Гедвиг, ты бы хоть раз в жизни поглядела на настоящего мужчину. Наверно, он давно уже умер, с тех пор я никогда больше не видела его. И пожил-то он с нами совсем недолго. Он водил корабли по всем морям, и в Америке хотели, чтобы он остался служить в их армии. Перед отъездом он оставил мне на сберегательной книжке тысячу крон на воспитание Альберта, сына нашего брата. Я воспитывала его, как могла. У него были хорошие задатки, но приходили родственники его взбалмошной матери и во все совали свой нос. Они никогда ничего не дарили мальчику, – наоборот, прядильный мастер пытался отнять у меня сберегательную книжку, которую оставил брат. Да, Гедвиг, всякие бывают люди… Альберт единственный родственник, который у меня остался, и какой бы он ни был… в нем все-таки есть что-то хорошее; его отец, трубочист, хоть и пил запоем, всегда был на редкость сердечным человеком. Водка и глупые женщины вконец сгубили его. И Альберт пошел бы по той же дорожке, но он привязан к тебе, Гедвиг. Я думаю, все у вас кончится хорошо. Ты так не похожа на тех женщин, к которым он привык, что в конце концов он остепенится. Человек должен пройти через все, хочет он того или нет, или кончить так, как кончила моя сестра. Я часто ходила к Обакке, Гедвиг, стояла на берегу и подолгу смотрела в воду…
(«Она так и не нашла своего дружка», – шептала я засыпая.)
– Молись громче, – сказала бабушка.
Но я притворилась спящей.
Я не помню, чтобы любила кого-нибудь из своих подруг больше, чем Ханну. Но все-таки играть она не умела.
Я долго приставала к матери, и когда она наконец разрешила привести Ханну к нам домой, девочка тихонько уселась в уголке и, слушая мою болтовню, осторожно трогала убогие игрушки. В моем распоряжении был целый комод, мать отдала его под кукольный шкаф.
В комоде хранились все мои сокровища: какое-то подобие куклы, не очень меня интересовавшей, и много-много открыток и ракушек, о которых я рассказывала Ханне такие удивительные истории, что она сидела как зачарованная. Почти всегда это были рассказы про моряка-капитана и трубочиста. Мать немного приободрилась, навела в комнате порядок и была очень ласкова с Ханной. Мы выбрали день, когда бабушка к нам не пришла. Разве угадаешь, как отнесется она к появлению Ханны?
Мать подарила Ханне одно из моих старых платьев, давно предназначенное на тряпки. Оно было заплатанное и сильно поношенное, из простой бумажной ткани, но по крайней мере ему хоть не тридцать лет, как кофте маленькой Ханны, которую откопали, верно, среди всякого старья в богадельне. Мать совсем недавно сшила мне белый передник, но он сразу же оказался мал, а на больший не хватило материи; его тоже отдали Ханне. Потом мать одела ее, причесала и повязала бант, а остальные волосы распустила.
Ханна стала очень миленькой. Правда, она по-прежнему осталась босая, но какое это имело значение? С наступлением жарких дней все дети ходили босиком, не только в будни, но и по воскресеньям.
Мы подвели ее к зеркалу. С минуту она молча смотрелась в него.
– Миа лучше всех в школе. Фрекен больше всех любит ее, – сказала она наконец матери. Я видела, что у нее от смущения трясутся губы.
Такова была благодарность Ханны, и мать поняла и оценила ее. Поглощенная своей первой любовью, я была так невнимательна к матери, что никогда не делилась с ней школьными новостями, и только теперь постепенно начала снова оттаивать. Доброта матери к Ханне сделала меня счастливой.
Мать угостила нас хлебом с маслом и чудесным какао, сваренным из кожуры плодов какао. Мы покупали кожуру целыми мешками возле норчёпингского порта.
На следующий день Ханна снова пришла в школу с гладко причесанными волосами, с маленькой тугой косичкой, перевязанной шерстяной ниткой, в старой кофте на тридцати крючках и длинной до пят юбке.
В перемену я спросила ее, почему она не надела мое платье и передник вместо этой ужасной одежды.
Оказалось, начальница богадельни велела спрятать новый наряд до экзаменов, а ходить с распущенными волосами, по ее словам, грешно.
Да, тут уж мы с Ханной были бессильны.
Однажды Ханна не пришла в школу, на другой день – тоже. Я осталась совсем одна. Наступили теплые дни, дрова учительнице стали не нужны – готовила она на керосинке, – и я бесцельно слонялась по школьному двору, злилась на ребят и отказывалась играть с ними. Ребята обиделись, а одна из «лучших» девочек обозвала меня «подлой» за то, что я хочу играть только с Ханной.
– Я подлая?
– Да! Ведь Метельщица Мина подлая и Ханна тоже подлая!
Произошла отчаянная схватка. Я и мои подруги в то время еще не знали, что драться подобает только мальчишкам.
А на следующий день с покрасневшими от слез глазами пришла Ханна. На ней было мое старенькое платье и белый передник, а в тугой косичке виднелась черная лента, узкая, как ботиночный шнурок. У Ханны умер брат, они с матерью хоронили его.
Братом Ханны был Альвар.
Весь день я молчала. Я никогда не рассказывала, что дружила с Альваром и однажды соврала ему, будто детеныш осла называется бараном. Но я удвоила свою нежность к Ханне. Я плакала вместе с ней, как будто умер мой брат, и ребята, не часто видевшие мои слезы, тоже стали серьезными. Альвар жил у торпаря с бумажной фабрики, куда устроило его общество помощи бедным. «Я достану другую спицу, – звучал у меня в ушах его голос. – Не бейте ее!»
И вот он умер.
В тот вечер я усердно молилась и просила бога не о курчавых волосах и не о каких-нибудь других благах. Я просила простить мне обиду, нанесенную Альвару. Кажется, я горевала о нем больше Ханны, но ведь Ханна не обижала и не обманывала его, как я. От этих мыслей становилось еще горше.