Текст книги "Последний сеанс Мэрилин. Записки личного психоаналитика"
Автор книги: Мишель Шнайдер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)
Гейнсвиль, Флорида,
дом престарелых «Коллинс Корт»
5 августа 1962 года
В маленьком городке Флориды старушка семенит по забрызганным солнцем узким тротуарам. Глэдис Бейкер ничего не помнит. Ни того времени, когда она работала в кино, ни дочь, которая у нее была. Когда психиатр санатория «Рокхевен», в который она была госпитализирована, сообщил ей, что ее дочь умерла, она никак не отреагировала. Она не помнила больше о той, которая носила имя Норма Джин, она не знала, кто такая Мэрилин Монро. Но год спустя, темной ночью, она бежала из санатория, спустившись по связанным простыням. С Библией и книгой «Христианская наука» под мышкой, она добралась до пригородов Лос-Аджелеса. Баптистский священник нашел ее в своей церкви и проговорил с ней до того момента, пока ее не возвратили в учреждение. «Мэрилин (священник вспоминал, что она не говорила «Норма Джин») ушла. Мне сказали об этом после того, как это произошло. Надо, чтобы люди знали: я никогда не хотела, чтобы она стала актрисой. Ее карьера принесла ей только вред».
В акте гражданского состояния Норма Джин была записана под фамилией бывшего мужа ее матери. В свидетельстве о рождении мы читаем «Мортенсен» или «Мортенсон». В двадцать лет она взяла псевдоним, под которым умерла и осталась бессмертной; но официально сменила фамилию только за семь лет до смерти. Имена отзываются эхом в залах судьбы. От Мортенсона до Гринсона – где была смерть, где жизнь? От Кэтрин, матери Гринсона, до Мэрилин – история любви перебирает звуки и слоги повторяющейся звукозаписи.
Отцом Нормы Джин мог быть любой из любовников ее матери в 1925 году, после того как она разошлась со своим вторым мужем. Самый вероятный претендент на эту роль – Реймонд Гатри, который был влюблен в нее несколько месяцев. Он проявлял пленку в RKO. Глэдис дала своей дочери первое имя в честь великолепной актрисы того времени. Нормы Тэлмидж. Норма Джин Бейкер перестала носить данное матерью имя и превратилась в Мэрилин Монро в двадцать лет.
Летом 1946 года Норма Джин позвонила Андре де Динсу и пригласила его к себе в квартиру. Она хотела сообщить ему важную новость. Как только он вошел, она сразу же заявила: «Знаешь что? У меня теперь новое имя!» Она написала карандашом на листке бумаги, медленно и старательно: «Мэрилин Монро». Первые буквы она вывела почти каллиграфически. Даже много лет спустя Де Дине не забыл, как ошеломленно следил, стоя за ее спиной, за движениями карандаша, выводящего ее имя. Была почти сверхъестественная красота в том, как она рисовала эти две большие буквы М. Это имя стало официальным, только когда ей исполнилось двадцать девять лет.
Брентвуд,
5 августа 1962 года
В своем последнем законченном фильме, «Неприкаянные», Мэрилин сыграла персонаж Мэрилин Монро. Это была, в полном смысле слова, роль ее жизни. На экране она исполняла свою биографию – биографию Неприкаянной. Последние дни своей жизни она проживет, словно играя роль в фильме «Все о Еве»: некой мисс Кэсуэлл с дипломом школы драматического искусства Копакабаны, помрачневшей с возрастом, или незнакомки, которая в сценарии черно-белого фильма значилась бы как «Блондинка, умершая в пути».
Беверли Хиллз, воскресенье, 5 августа 1962 года, О часов 5 минут утра. Сержант Франклин едет в служебном автомобиле по Роксбери-драйв. Когда он готовится свернуть на Олимпик-бульвар, «мерседес» проезжает на полной скорости в направлении шоссе Сан-Бернардино. По оценке Франклина, автомобиль едет со скоростью сто двадцать километров в час; сержант замечает погашенные фары. Он включает мигалку и начинает преследовать автомобиль. Машина увеличивает скорость, беспрестанно перестраиваясь из ряда в ряд. Такое впечатление, что водитель спасается от чего-то, как будто бежит с места преступления. Франклин включает сирену, и машина наконец останавливается недалеко от Пико Кантри Клуба. Подойдя к опущенному переднему стеклу, он видит знакомое лицо Питера Лоуфорда. Он кажется пьяным, испуганным, ошеломленным.
– Прошу прощения, – бормочет Лоуфорд. – Мне надо кое-кого отвезти в аэропорт.
– Тогда вы не туда едете – вам надо на запад, а не на восток.
Франклин направляет фонарик на его спутников. На переднем сиденье – мужчина среднего возраста, в твидовой куртке и белой рубашке.
– Это доктор, – говорит Лоуфорд, – он едет с нами в аэропорт.
Позднее Франклин узнает в этом человеке доктора Ральфа Гринсона. «Когда я увидел репортаж о похоронах, я узнал Гринсона, он был пассажиром того автомобиля». Но в тот момент он не проронил ни слова. Франклин направляет луч фонарика на третьего человека, сидящего сзади. Это был Генеральный прокурор США, Роберт Кеннеди, с полузакрытыми глазами и в разорванной рубашке.
Воскресное утро. Полиция допрашивает соседей. Свидетели сообщают о том, что ночью были слышны шумы; вертолет, звук разбиваемого окна, крики, женский крик: «Убийцы!» Год назад, в «Неприкаянных», голос Мэрилин кричал это в пустыне Аризоны: «Убийцы, лгуны! Я вас ненавижу!» Эти слова она бросала тем, кто привязывал диких лошадей, чтобы убить их и заработать денег на продаже их мяса.
С террасы, через разбитое стекло, мы видим банально обставленный интерьер в мексиканском стиле, комнату с голыми стенами. Голая белая женщина. Простыни вокруг нее отбрасывают угловатую тень, как остатки пены опавшей волны. Перед ней неподвижно стоит мужчина. Он не плачет и делает решительный шаг вперед. Он разжимает пальцы, замершие на телефонной трубке, и кладет трубку на аппарат рядом с кроватью. Рот женщины приоткрыт. Ее рот всегда был приоткрыт. Ни на одной фотографии он не видел его закрытым. Глаза. Глаз он не видит. Он знает, что они закрыты. Он хочет, чтобы они были закрыты. Чтобы синева этого плавающего взгляда, которую ему никогда не удавалось разгадать, особенно когда он отчаянно нуждался в том, чтобы расшифровать ее, чтобы эта синева молчала. Женщину зовут Мэрилин Монро, мужчину Ральф Гринсон. Это ее психоаналитик. Он даже не может смотреть на нее. Все в ней съедено светом, белым светом. Ее тело – ослепительная вспышка, звезда из плоти, переставшая существовать из-за своего блеска. Гринсон думает, что первым увидеть женщину мертвой – победа столь же горькая, как мысль о том, что ты первым видел ее обнаженной.
Выходя из дома, когда тело уже положили на носилки и увезли в морг на «скорой помощи», Гринсон заметил на каменной плитке перед входом в дом Мэрилин надпись, на которую раньше не обращал внимания. По-латыни: Сипит perficio. Много лет спустя он найдет ее источник. В Новом Завете святой Павел говорит Тимофею: «Мой путь закончен». В то утро он улыбнулся, подумав, что она не закончила свой путь, когда ее увезли на вскрытие, но он точно закончил свой.
Вскрытие произошло в коронерском морге графства Лос-Анджелеса в 10 часов 30 минут 5 августа. Затем труп привезли из морга, служащие которого отвергли все просьбы сфотографировать самое знаменитое тело в мире. Некоторые предложения доходили до 10 000 долларов. Труп пришлось вынуть из холодильника и спрятать в подсобном помещении. Служащие коронера оказались не столь непримиримыми. В воскресенье вечером, после вскрытия. Ли Винеру, фотографу «Лайф», открыли ячейку № 33; он сделал для нужд следствия фотографии Мэрилин со вскрытым животом. Умереть – значит стать вещью, товаром, куском не плоти, а мяса, как дикие лошади в «Неприкаянных». В последний раз Мэрилин сведена до того, чем она отчаянно хотела перестать быть: до образа.
Позднее Артур Миллер напишет: «Встреча индивидуальной патологии и ненасытного аппетита капиталистической культуры потребления. Как понять эту тайну? Эту непристойность?»
Беверли Хиллз,
Роксбери-драйв
7 августа 1962 года
Гринсон не стал садиться в кресло напротив кушетки, на которой неподвижно сидел Уэкслер. Он сразу задал вопрос:
– Ее пленки, записи, ее последнее соло, ее последний сеанс – ты хочешь их услышать?
Уэкслер утвердительно хмыкнул. Гринсон доверил ему голос Мэрилин, как открывают тайну незнакомцу в баре, чтобы больше о ней не думать.
– Оставив мне эти записи, чтобы я послушал их в ее отсутствие, она сказала мне: «Я абсолютно доверяю вам – знаю, что вы никогда не откроете ни одной живой душе то, что я вам сказала». Потом, выйдя из моего кабинета, она попросила стереть их после того, как я их прослушаю. Я не смог их стереть. Эти записи меня потрясли, – продолжал Гринсон, – не знаю, что буду с ними делать, но я записал их на бумаге.
Гринсон не стер эти записи. Во всяком случае, не сразу. Скорее из-за голоса, чем из-за слов. Хотя он и считал себя придающим смысл сказанному, но этот голос против воли превратил его в воспринимающего. Он дал их своему коллеге, чтобы тот прослушал их. Один. Позднее они смогут обсудить услышанное, если захотят.
Слушая первую запись, Уэкслер даже привскочил. «Я пошла к Джоан Кроуфорд. Она попросила меня подождать, пока она сделает клизму своей дочке. Малышка кричала, что не хочет клизму. Не хочет, чтобы клизму ставила мама. Кроуфорд так разозлилась, что чуть не ударила ее. Я предложила сделать клизму сама. Я поставила клизму этому ангелочку так нежно, что она даже засмеялась. Джоан кисло взглянула на меня и сказала: «По-моему, детей не надо баловать». У меня было впечатление, что она склонна жестоко обращаться со своей дочерью… Доктор, я хочу, чтобы вы помогли мне избавиться от Муррей. Вчера вечером, когда она ставила мне клизму, я подумала: «Вы превосходно это умеете, милочка, но вам придется уйти». Доктор, на самом деле мы с ней не любим друг друга. Я не выношу наглости и неуважения, которые она проявляет каждый раз, когда я прошу ее что-то сделать… Пока я диктовала эту историю, я вспомнила о клизмах, которые мне ставили в детстве. Они принадлежат к категории вытесненных воспоминаний, как их называете вы и доктор Фрейд. Я поработаю над этим и передам вам другую кассету».
На второй кассете Мэрилин уже не говорила об этом.
«Вчера я долго рассматривала свое отражение в большом зеркале в ванной. Я была причесана и накрашена, но обнажена. Что я увидела? Мои груди немного обвисли. Моя талия неплоха. Моя задница такая, какой и должна быть. Прекраснейшая из прекрасных. Икры, колени, бедра – ничего не скажешь. И ноги не слишком велики. О’к, Мэрилин, у тебя есть все, что надо».
Вена, Бергштрассе, 19
1933 год
Ночью к Гринсону вернулось тревожное воспоминание. Это было давно. Как-то вечером, собрав нескольких последователей, учитель затронул вопрос окончания переноса. Он воспользовался странным словом «растворение» и объяснил, что от пациента, как от любого человека в жизни, можно отдалиться, только привязавшись к другому – другому существу или другой части того же существа.
«Пока мы живем и пока желаем, – говорил Фрейд, – мы только меняем одну привязанность на другую, меняем зависимость». Он добавил, чтобы лишить задумавшихся учеников последних иллюзий: «Если мы говорим себе, что это всего лишь ошибки, это ведет лишь к совершению новых ошибок».
Затем, чтобы пояснить свои слова, Фрейд, по своему обыкновению, воспользовался образом из литературы. Сказка «Удачливый Жанно». Он поднялся, вышел на минуту из комнаты и зашел в консультационный кабинет, чтобы взять книгу с этажерки. Он недолго искал страницу и прочел сказку своим хриплым голосом. «Тусклое освещение в зале ожидания, усталый голос и болезненный выговор Фрейда придали этой истории трагическое измерение, которого в ней, возможно, и не было», – подумал Гринсон, с тех пор так и не перечитавший сказку.
История была проста, как горе: недолгий спуск, ожидаемое падение. В награду за свою работу Жанно получил золотую монету. Монету было тяжело нести, и он обменял ее на лошадь. Лошадь на корову, корову на свинью, свинью на гусыню, гусыню на ручную мельницу, и наконец осталось у него два камня. Ему тяжело было их нести, он положил их на край колодца и столкнул вниз. Камни упали в колодец. Жанно возблагодарил Бога и, освободившись от всякой ноши, вернулся к своей матери.
«Вот это я и хотел объяснить вам, – сказал Фрейд, закрывая том. – Мне кажется, в том, что касается влияния сексуальных импульсов, мы можем прийти только к трансформациям, к смещениям, но никогда к отказу, отучению, преодолению комплекса (самая непроницаемая тайна!). Вот что такое сексуальность, обмен, в котором импульсы и жесты призваны вызвать в ответ другие импульсы и добиться других жестов».
Вероятно, здесь не дословно переданы слова, которые Фрейд говорил на закате жизни, но именно их Гринсон запомнил из его апологии: в переносе, как и в любви, ничто не дается даром и ничто не случайно.
В тот вечер в Вене Гринсон осмелился взять слово и спросил у Фрейда, что является объектом обмена при переносе. «Сексуальность, опять же сексуальность. Для меня после сорока лет практики так же, как и в начале, сцены, в которых наши пациенты взывают к нам, всегда являются сексуальными. Травмы, которые они вновь разыгрывают с нами или на наших глазах, тоже. Если человек открывает нам свои детские комплексы, не следует думать, что он от них отказался. Он сохранил их часть (аффект) и существующую в данный момент формацию (перенос). Он сменил одежду. Или кожу. Он полинял и оставил старую шкуру психоаналитику. Именно поэтому трудно желать окончания переноса: оно совпадает с окончанием того субъекта, который с нами говорит. Теперь боже его упаси уходить без кожи! Наша терапевтическая выгода – это выгода того обмена, который совершил Удачливый Жанно. Только со смертью последний камень падает в колодец».
На этом Фрейд умолк и с ледяной вежливостью попросил аналитиков его оставить.
Теперь Ральф Гринсон считал, что Фрейд был неправ. В жизни мы меняем не только одно желание на другое или один объект на следующий: мы меняем одновременно существующие или сменяющие друг друга идентичности. И эти идентичности носят не только социальный характер, но и семейный, и социальный.
Гринсон искал в этой сказке элементы, которые могли бы помочь ему понять, что произошло между ним и Мэрилин. Возможно, в сердце анализа и переноса лежал не сексуальный вопрос, а этот обмен, участники которого все более освобождаются от веса здешних вещей, возвращаясь в прошлое. Его поразила одна деталь этой истории: Жанно возвращается к матери. Он возвращается умирать там, где родился.
Гринсон снова и снова виделся со своей пациенткой, они беседовали, сидя лицом лицу, как неумелые актеры, «танцоры в темноте», как говорилось в той песенке Синатры, которую Мэрилин часто напевала вполголоса на сеансах, когда ей было трудно говорить. Все это были акты – в театральном смысле. Они были статистами в комедии ошибок. Разыгранный перенос. В мизансцене – воспоминания, рассказы, сны; костюмы, выбранные ей, чтобы разыграть пьесу, и те, в которые она наряжала в своем внутреннем театре его; разыграны ее собственные реплики в трагедии, автором которой была она сама; в этом спектакле он был низведен до роли вешалки, на которую она вешала одежду, сброшенную после предыдущих сцен, при смене декораций.
Комедия закончилась, занавес опустился. Загадка этого существа осталась нераскрытой. Ее личность, ее костюмы, которые Мэрилин постоянно сбрасывала, скрываясь в них, открываясь и вновь скрываясь. Ее театральный перенос, этот излишек любви, который она показывала к нему. Ее страсть к обнаженности. Ее образ, сотворенный из бесприютности и трепета, неустойчивый, как будто на краю экрана. Эта ее манера – как в жизни, так и в фильмах – ходить по невидимой ниточке, отделяющей грубую реальность от абсолютной выдумки. Все это вновь проплывало перед внутренним взором Гринсона и не имело ни малейшего смысла. Он не хотел лишать Мэрилин ее образов, разлучать ее с персонажами, которых она водила с собой. Это был выбор. Он сказал себе, что не был виновен. Что любовь – это кожа. Когда мы любим, мы защищены от холода мира. Что личность – это луковица. Надо остерегаться ее чистить. Когда мы снимем последнюю кожицу, от луковицы ничего не останется.
Беверли Хиллз,
Роксбери-драйв
8 августа 1962 года
Уэкслера все более утомляла тревога, которая заставляла его коллегу снова и снова прокручивать перед ним фильм о последних неделях Мэрилин. Гринсон кашлял и говорил неразборчиво, запинаясь, через силу, как будто сам был актером, произносящим еще не вполне выученный текст. Текст ее смерти. Текст ее жизни.
– Ее последний год… мне надо рассказать про ее последний год. Она пришла ко мне, потому что больше не могла. Во время сеансов я вел ее словно на вытянутых руках, на кончиках слов. На самом деле я чувствовал знак судьбы в этом названии: «Что-то должно рухнуть». Я не захотел его слышать.
– Да, – ответил Уэкслер, – ее личность распалась, когда ты уехал в Европу. Ты недооценил шизофренический компонент. За то короткое время, когда я с ней встречался, меня поразило, насколько часто она говорила о себе в третьем лице: «Мэрилин сделала бы это… Она не сказала бы то… Она бы сыграла эту сцену так…» Я указал ей на эту особенность, спросил ее, не слышит ли она внутри себя голос, который говорит: «Она». Она удивленно на меня посмотрела: «А вы, вы разве не слышите голоса? Я слышу не один голос. Скорее толпу».
Отдавая Гринсону записи, Уэкслер колебался, стоит ли указывать ему на то очевидное, чего он сам не разглядел в безумии на двоих, объединившем его с Мэрилин. В конце концов он решил сказать обо всем, пусть даже это будет стоить ему дружбы.
– Ты прекрасно знал, что массивные переносы обращены к матери и что диван ускоряет регрессию. Умирая, по-своему Мэрилин тоже вернулась к своей матери. Она сбросила последнюю свою одежку в колодец. «Невезучая Джин». Но ты и сам все это знаешь…
– Да, именно чтобы избежать этой регрессии, я не клал ее на диван в течение почти всего времени лечения. В конце она была к этому готова: эти записи – действительно наш метод: говорить, не видя собеседника. Но не думаю, что я сыграл роль ее матери.
– Поэтому ты и отрастил бороду в определенный момент: чтобы успокоить вас обоих, уверив в том, что ты отец, а не мать.
– Нет! Это чтобы быть похожим на Фрейда.
– Ты только и делаешь, что отрицаешь. Ты все время говоришь: нет, я не был ее матерью, я не считал себя ее матерью. Но ведь у Фрейда ты узнал, что, когда произносишь слова «это не моя мать», перед тобой именно твоя мать. Знаешь, что я тебе скажу? Вы друг другу до смерти опротивели. Ты от нее уехал, но не смог ее покинуть. Она хотела тебя бросить, а ты не смог дать ей уйти. Вот и все. Твое отчаяние было отчаянием покинутого ребенка.
Гринсон бросил на коллегу полный ненависти взгляд, но ничего не сказал. Уэкслер решил на этом остановиться.
До самого конца Гринсон считал себя как бы отцом Мэрилин. Двадцатого августа 1962 года он написал Марианне Крис: «Я был ее терапевтом, добрым отцом, который не должен был разочаровать ее, который был призван принести ей понимание ее самой или по меньшей мере просто доброту, я стал самым важным человеком в ее жизни, и я чувствую себя виноватым в том, что навязал это моей семье. Но в ней был кто-то, кого невозможно не любить, и она умела показать себя обворожительной».
Возможно, он так и не понял, что эта терапия находилась в областях психики, далеких от фрейдовской теории, и ее темами были не «отец, жизнь, любовь, желание», а «мать, гомосексуальность, экскременты, смерть». Голос той, которой надоело притворяться милой маленькой девочкой, влюбленной в своего папу, наконец высказал немыслимое на этих магнитофонных записях, вдали от переноса, – голос вопиющего в пустыне. Голое. Черное. Черное, как мать, как смерть; черное, как баронесса Страсберг или актриса Кроуфорд в «Джонни-гитаре»; черное, как Юнис Муррей; черное, как дерьмо, как грязный ребенок. Грязь не имеет пола, как и любовь.
Что, если Мэрилин могла расстаться с ним только в смерти? И что, если Гринсон мог овладеть ею, только убив ее? Слушая записи, Уэкслер, казалось, догадывался, что произошло между ними и что он не смог сформулировать при своем коллеге: лечением можно убить. Партитура, которую Гринсон хотел сыграть, этот «мажорный отцовский перенос», как он говорил, незаметно скатилась в архаические тревоги, и он играл мотив сострадания в «материнском миноре». Он решил не делать уколов, которые были в его глазах слишком уж фаллическим актом, но затем пересмотрел свое решение и в последние месяцы часто делал ей инъекции успокаивающих. Доверив Энгельберту прописывать таблетки и предоставив Юнис Муррей полномочие ставить клизмы, он постепенно занял место матери в любви Мэрилин.
Когда вышла «Техника и практика психоанализа», отношения между двумя коллегами охладели. Уэкслер снисходительно улыбнулся, читая строки, вышедшие из-под пера Ральфа Гринсона, доктора медицины: «Именно врач обладает правом исследовать обнаженное тело, не испытывает страха или брезгливости при виде крови, слизи, рвотных масс, мочи или фекалий. Он спасает от боли и от ужаса; он наводит порядок в хаосе; он обеспечивает скорую помощь, которую предоставляла мать в первые годы жизни. Но врач также вызывает и боль, он режет, протыкает плоть, проникает в каждое из отверстий тела. Он напоминает телесную интимность с матерью, но и представляет садомазохистские фантазии о родителях».