355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михайло Стельмах » Кровь людская – не водица (сборник) » Текст книги (страница 23)
Кровь людская – не водица (сборник)
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 22:14

Текст книги "Кровь людская – не водица (сборник)"


Автор книги: Михайло Стельмах


Соавторы: Юрий Яновский
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)

XXXI

На осенних росах ядренеет скошенная гречиха.

Клочок тумана у самого края Веремиевского поля колышется, розовеет, пронизанный лучами солнца, и пропадает из глаз, быть может опускаясь на алый сафьян гречихи и отдавая ей всю нежность своих влажных красок. Впереди ярко синеет зубчатая стена дубравы, на вершинах деревьев вспыхивают, скрещиваясь, расщепленные нити солнечных лучей.

Денис Бараболя катится по стежке и, щурясь, принюхивается и к полю, и к четким, по-осеннему, далям, и к самому солнцу. Торжественная сентябрьская тишь смягчает его подозрительность, и даже запекшаяся в груди злоба обволакивается сладостным и томительным маревом сдержанной страсти. Вот уже несколько дней и ночей она сосет его, переполняет кровью сердце. Неужели эта девчонка с большими вразлет бровями сумела не только вылечить его, но и всколыхнуть притупленные беспорядочными связями чувства?

Была пора – и он ждал своей неземной любви, пел о ней, присматривался к девушкам и желал праздника души. Но еще гимназистом попал в объятия опытной и дорогой проститутки, и она сумела отравить святость порывов.

И вот внезапно его развращенной души коснулось другое чувство. Что это было – жалость к несчастной сироте или в самом деле нечто, называемое в книгах любовью? Но какая может быть жалость? «Ты идешь к женщине? Не забудь взять плеть», – говорил Заратустра.

Сейчас это поучение вызывает улыбку: до чего же оно не подходит ни к пейзажу, ни к настроению!

Сквозь прореженный край леса перламутром сияет кайма неба, а по небу плывут тяжелые белые корабли облаков, и кажется, там совсем иной мир, чем тот, что окружает Бараболю. На миг он забывает о своем шпионском ремесле, забывает Ницше и черные тени Девоншира и следом за осенними небесными кораблями плывет в свое тихое и сытое детство. Но за деревьями, у самых облаков, появляется человек, и лицо Бараболи приобретает привычное придурковатое выражение, а разум ожесточается. Незнакомец сворачивает в дальние поля, а Бараболя, проводив его сузившимися глазами, вкатывается в рощицу и сразу же натыкается на семью точеных белых грибов. В своих бархатных тапочках они похожи на миниатюрный слепок побуревших осенних деревьев.

Денис Иванович еще раз озирается, а потом выворачивает с корнем прохладные грибы, едва умещая их семью в обеих руках. Над головой неторопливо постукивает дятел, и чуткая тишина роняет его удары на землю, как невидимую ношу.

Недалеко от прогалины, где дремали под шапками колоды с пчелами, он приметил тоненькую фигурку Марьяны. Девушка стояла спиной к нему. Вот она нагнулась над какой-то лесной травкой, и Денису Ивановичу стали хорошо видны ее ноги; при виде этих ножек, стройно подымавшихся над берестяными лапотками и зашнурованных крест-накрест, с трогательными узелками у колен, его сразу бросило в жар. Девушка выпрямилась, держа корешок в руке, сдула с него землю, оборвала листочки и положила растение за пазуху.

Денис невольно улыбнулся, подождал, пока Марьяна отойдет подальше, и тогда крикнул, как кричат в лесу:

– Аа-у, Марьяна?

У девушки испуганно опустились плечи, она оглянулась, увидела его, смущенно повела глазами, отвернулась и незаметным движением выхватила из-за пазухи только что положенный туда корешок.

«Дикарка стыдливая…» – Бараболя делает вид, что ничего не заметил, подходит к Марьяне и передает ей грибы.

– Вот тебе, хозяюшка, моя находка. – Он чувствует, что слово «хозяюшка» болезненно укололо батрачку. «Эге, и ей хотелось бы стать хозяйкой. Что ни говори, а служить одни собаки любят».

Они молча подходят к покрытому камышом куреню, над которым распростерла черный венок ветвей лесная груша.

– О, как тут славно!

Он залезает в курень, где пахнет всякими зельями, ложится на едва прикрытую лохмотьями солому, а Марьяна присаживается на корточки и улыбается, дивясь, что гость не брезгует ее бедностью.

– Марьяна, ты, может, поджаришь грибы? – Бараболя кивает на костер, где еще курятся волоконца дыма.

– Не на чем, – горько отвечает девушка, не подымая на него глаз, с детства налитых до краев страхом.

– Не дает хозяин жирку?

– Дает… на рождество да на пасху.

– Бедненькая моя! – сочувственно говорит он, а она краснеет до слез. – Так мы их спечем. Любишь печеные грибы?

– Люблю.

– А меня? – спрашивает он шутя и смотрит на Марьяну.

У девушки встрепенулись брови, она сжалась в комочек и молчит.

– Так кого же ты больше любить: меня или грибы?

– Грех вам смеяться над бедной батрачкой! – Она с болью посмотрела на него и пошла к ульям.

Он выскочил из куреня, догнал девушку, стал перед нею.

– Марьяночка, ты сердишься на меня? Не сердись, любушка!

Она вскинула на него помутневшие от боли глаза и едва слышно попросила:

– Не называйте меня так, а то расплачусь.

– Почему?

– Меня только мама… давно… звала Марьяночкой.

И она в самом деле заплакала, закрыв глаза узкими бронзовыми ладонями. Ее тоненькие пальцы возле ногтей меняли окраску – бронза была там покрыта красными пятнышками и свежими заусеницами.

Бараболя принялся успокаивать девушку, гладил ее руки, плечи, как бы ненароком коснулся груди, и она даже сквозь сорочку обожгла его пальцы упругим огнем. И откуда только он взялся в этом хрупком теле, выросшем на воде да на беде? Он бережно завел Марьянку в курень, усадил и даже согнал муху с ее ножки. И, кажется, это движение тронуло ее больше, чем все слова.

– Какой же вы славный, Денис Иванович! – Она посмотрела на него русалочьими глазами.

И убийца, не выдержав чистого взгляда, опустил голову.

А Марьяна одним легким движением вскочила, выскользнула из куреня и подложила в костер дровишек.

– Я сварю кулеш. Будете есть? – доверчиво спросила она гостя и улыбнулась.

– С тобой, Марьяночка, все буду есть.

– Не зовите меня так, – снова попросила она, сняла с сука небольшой горшок и побежала по воду.

Когда на костре зашипел, пузырясь, кулеш, она бросила в деревянную ступку горсть кользы, растолкла ее и засыпала в горшок.

– Вот какая у нас приправа. Простите, лучшей нет. – Она снова бросила доверчивый взгляд на Бараболю.

– С тобой и постный кулеш покажется пасхальным блюдом, – ответил он, любуясь ее руками, умело колдующими над огнем.

Они ели немудреное крестьянское блюдо из одной кособокой миски; он задерживал своей ложкой ложку девушки и слушал в ответ чистый детский смех. После обеда Марьяна показала ему все уголки леса. Они нашли нору старого барсука, который осенью хозяйничал у Веремия на огороде. Посидели возле родника, поели диких яблок и даже лазили на позднюю черешню, на которой висело еще несколько мелких, вялых ягодок. С каждым часом девушка привязывалась к Бараболе, как ребенок. Из глаз ее понемногу исчез страх, и она веселее улыбалась солнцу, деревьям и земле, только от него прятала свою улыбку большого ребенка.

Когда между деревьями потянуло дымком сумерек и дубрава стала казаться гуще, Бараболя, как ни хотелось ему остаться, собрался на хутор: он боялся одним неосторожным жестом разорвать паутину – эта забитая девушка была вовсе не так глупа, как говорил о ней Веремий.

Марьяна проводила его до самого поля, и тут, где отблеск дня скрещивался с вечером, она показалась Бараболе еще лучше. Он, прощаясь, привлек ее к груди и вдруг спросил:

– Марьяна, ты пошла бы за меня замуж? Я намного старше тебя…

Он думал, что девушка испугается, станет возражать, но она только смерила его долгим взглядом и, потупясь, тихо ответила:

– На что я вам? Я могу быть вашей батрачкой, а не женой… У меня ведь ничего, ничего нет, одна душа недобитая…

– И у меня, Марьяна, ничего нет. Я такой же бедняк, как и ты, – охотно солгал он, вспомнив землю и усадьбу родителей.

– Правда? – Девушка обрадовалась и сразу же смутилась.

– Правда, Марьяна… А беднякам надо держаться бедняков. Ты получишь землю, я получу, вот и проживем как-нибудь. Теперь новая власть стоит за нас, – сослался он на тех, против кого поклялся бороться всю жизнь.

И он увидел, как слово «земля» поразило девушку, как она, встрепенувшись, горьким, исполненным надежды взглядом окинула вечерние мглистые поля, как потянулась им вслед своей неубитой душою.

Этот взгляд поразил Бараболю, ему показалось, что в глазах этой батрачки он прочитал свой приговор.

XXXII

Безгранично терпение человека…

Жизнь может отнять у него близких, разбить любовь, украсть счастье, но человек остается человеком. Однако достаточно разрушить надежды – неясный мираж манящих и обманчивых свершений, – и человек превращается в живой труп.

Так случилось и с Данилом Пидипригорой. Немало дней прошло с тех пор, как он очутился во внутренней тюрьме губчека, и после первых встреч со следователем Данило, в сущности, перестал жить, а делал все механически, как во сне, вернее – жил только в снах; они приносили ему из глубины лет чистоту детства и весенние влажные луга, пожелтевшие от калюжницы, приносили златокосый образ жены и давали ласкать маленькое тельце беловолосого Петрика, которого по ночам будили молодые петушки. И от этого утраченного счастья он во сне всхлипывал. Тогда его бесцеремонно будил костлявый, с птичьим профилем торговец Герус, которого за неделю до того посадили в одну камеру с Пидипригорой.

– Вставай, анти-лигенция! – Герус сухими пальцами вытряхивал из Данила сон и смеялся узкими глазами и губами.

Герус был стреляной птицей – его уже однажды судил ревтрибунал, но все как-то, с помощью друзей, обошлось. А теперь его поймали на крупной игре в карты. Работники Чека отобрали у него три тысячи золотом и семь тысяч австрийскими кронами, и Герус выдавал себя за неисправимого преферансиста, вконец испорченного старым режимом.

– Большевики любят кающихся, и я каюсь, всю грудь кулаком исколотил. Кайся и ты, – поучал он потихоньку Пидипригору, уставясь в глазок.

Впрочем, Геруса тревожило еще одно. После закрытия его лавки он пролез в Винницкое общество оптовых закупок, а оно сдуру отказалось принимать от кооператоров советские деньги. Это дело пахло политикой, и тут Герус уже не каялся, а всеми силами доказывал свою непричастность. А вообще он был оптимистом, надеялся на свои большие связи, свято верил, что все на свете может исчезнуть – царства и королевства, монархи и президенты, наука и церковь, – а торговля останется, ибо она корень всего. И он тихонько напевал пикантные куплеты «Яблочка» и «Улицы».

На дело Пидипригоры у него был свой взгляд: если он в самом деле честно покаялся, выпустят как миленького. Большевики и не такую мелочь выпускают: даже старые генералы работают у них. А разве у самого Котовского не командует полком бывший петлюровец? Даже орденом наградили. Сам Герус охотно поменялся бы своими обвинениями с Данилом.

Но Пидипригора не верил ни одному его слову и тупо ждал наихудшего: не облачко, а черная туча нависла у него над головой – его обвиняли в том, что он проник на Советскую Украину как тайный агент головного атамана. Он клялся перед следователем жизнью своего единственного ребенка, но следователь выслушивал его, хмурился и говорил:

– Подумайте еще и скажите правду о себе и о Палилюльке.

– Я его ни разу не видел!

– А что, если вам изменяет память? – ровным голосом допытывался следователь.

– Клянусь, не изменяет! Агент Бараболя только собирался отвести нас к Палилюльке.

– Курите?

– Курю. – Данил о машинально брал махорку из вышитого кисета следователя. Он уже не ждал побоев, как ждал их в первые дни, но не ждал и милосердия: какие-то черные люди подвели его под пулю.

– Вам же лучше будет, если скажете всю правду, – продолжал следователь, поднося зажигалку к его самокрутке.

– Где же она, эта правда? Если я скажу вам то, что вы хотите, это будет ложь. За нее вы расстреляете меня, расстреляете и без нее. Зачем же вам непременно расстреливать за ложь?

– Нет, я хочу только правды. – Из-под очков смотрели вдумчивые глаза, взгляд их был похож на взгляд учителя. Неужели в чекисты идут учителя?

И снова Данило идет под охраной по длинному, узкому коридору в свою камеру и падает на полотняную койку, желая только одного – уснуть. Трижды в неделю братья и жена приносят ему передачи: еду и одежду. Однажды Галина передала с хлебом двух петушков, тех, верно, которые по ночам будили Петрика. Данило взглянул на птиц и схватился обеими руками за сердце. Петушков он отдал Герусу, и тот принялся торопливо уплетать их, чавкая и высасывая каждую косточку. Наевшись, он достал папироску, постучал в дверь и через глазок прикурил у часового, похваливая тюремное начальство.

– У самого с табачком не густо, а нам каждый день по девять папирос отваливает. А прежде в тюрьмах за табачный дух били смертным боем. – Герус ко всем подлизывался, даже к конвоиру: ведь и он может передать начальству о настроении арестованного. На допросах, когда официально спрашивали фамилию, он слегка изменял ее, чтобы вызвать улыбку начальства: это ведь тоже кое– что значило.

Но Данила ничто не могло развлечь. Тяжело тащились однообразные, словно из боли слепленные, безнадежные дни, с каждым часом стиралось в сознании все, что осталось от свободы. Не раз он жалел, что жизнь его сложилась так нелепо. Жаль было и жену, которой он своим возвращением еще больше искалечил жизнь: так смотрели бы на Галю, как на жену простого петлюровца, а теперь падет на нее и его новая вина. Жена шпиона, сын шпиона! Может ли быть позорнее клеймо для ее молодости, для детства Петрика! Не раз проклянут они кости отца и мужа.

Он задыхался от муки, с каждым днем все больше тупея. Порой ему казалось, что он подходит к порогу безумия.

Однажды вечером его внезапно вызвали на допрос к Сергею Пирогову, начальнику особого отдела.

«Вот и конец». Глаза Данила застыли, ноги подкосились. Держась руками за стены узкого коридора, он, как слепой, дошел до кабинета и остановился рядом с часовым на пороге – яркий свет ослепил его.

За столом сидел немолодой человек с желтым малярийным лицом и зябко поводил плечами, прикрытыми веселым венгерским полушубком внакидку. Рядом ерзал коренастый здоровяк в бекеше и голубой папахе, длинная трубка свисала из-под густых его усов. Он зорко глянул на Пидипригору, а начальник особого отдела – на них обоих. Прошла долгая минута молчания, и начальник тихо обратился к незнакомцу:

– Вам нигде не доводилось встречаться с этим человеком? – Он показал глазами на Пидипригору, хотя и без ответа все было уже понятно.

– Такой фигуры нигде не видел. – Усач вынул изо рта трубку и подозрительно смерил взглядом Пидипригору.

– А вы? – обратился начальник к Данилу и приложил руку к желтому, словно вылепленному из воску уху.

– Тоже бог избавил от встреч. – Данило равнодушно пожал плечами.

– Простите, что пришлось вас потревожить. – Начальник подал незнакомцу желтоватую узкую руку. – Спасибо за помощь.

– Кушайте на здоровье, – засмеялся тот и, с облегчением вздохнув, направился к двери.

В это время зазвонил телефон, начальник поморщился, подошел к громоздкой коробке, снял трубку.

– Товарищ Нечуйвитер? – спросил он, просветлев. – Добрый вечер, Григорий Петрович…

Эти слова как гром оглушили Данила. Там, на воле, под солнцем и звездами, находится его давний знакомый, у которого он когда-то отбил девушку. Галина и до сей поры повязывается его шелковым платком, не зная, жив или нет человек, впервые взбудораживший девичье сердце.

Данило силится понять, сходит ли он с ума или разговор и в самом деле идет о нем.

– Что я думаю о вашем подсудимом? То же, что и вы. Пал духом… «Человек есмь», – как писал Грабовский.

На пораженный мозг Данила одна за одной глыбами валятся страшные догадки. А может, это галлюцинация? Может, ему почудилось? Нет, это по ту сторону мира решается его судьба, решается подло, не лицом к лицу, а с помощью черного шнурка телефона… Значит, он, Данило, подсудимый Нечуйвитра и тот судит его, жену и ребенка за украденную любовь. А на какое преступление не пойдет человек ради любви?.. Ею наполнены все мировые трагедии. Но, может быть, это лишь измышление больного мозга, измученного утратой всех надежд? Откуда здесь может взяться Нечуйвитер? А если это и он, как он узнал про Данила?

Слепой вихрь мыслей кружил у него в голове.

Пирогов между тем повесил трубку, поправил на плечах полушубок, а Данило в лихорадке бросился к нему:

– Гражданин начальник, скажите, вы обо мне говорили с Нечуйвитром?

– О вас. Догадались. Что вы! Успокойтесь… – удивился тот.

– Моя жизнь… от Нечуйвитра?..

– Да… В известной мере.

– Тогда я… – Он хотел обрушиться на Нечуйвитра, но сдержался: для чего? Ведь это не поможет ему вырваться из тисков холодной камеры. Он провел рукой по глазам и по надбровью, тяжело вздохнул и увял.

– А вы знаете товарища Нечуйвитра?

– Знаю, да лучше бы не знать.

– Почему? – удивился Пирогов.

– Почему? – взорвался Данило. – А потому, что, выходит, двоим нам тесно на земле. Когда-то я причинил Нечуйвитру большое горе… Я… это же в молодости было… отбил у него девушку… Она моя жена, мать моего единственного ребенка. Я знаю, Нечуйвитер не мог этого забыть. Он наказывает меня… Я бы, верно, сделал то же на его месте. Не верьте ему, если можно… – Данило, обессилев, сел, обхватил голову руками.

А начальник все еще сидит молча, удивленный.

– Приключение, как в плохом романе. – Он встает, полушубок падает на пол, но Пирогов даже не нагибается поднять его.

– Вот именно – как в плохом романе, – пытаясь подняться, бормочет Данило. С него, как изодранная одежда, начинает слетать гордость, достоинство, и в голосе звучат нотки мольбы: – Если можете, не слушайте Нечуйвитра… Он озлоблен любовной неудачей…

Лицо начальника вдруг становится жестким, восковые уши розовеют.

– Замолчите наконец!

«Ага, все же заговорил своим голосом!» – тупо отмечает Пидипригора.

– Тупые и злобные люди вбили вам в голову, что коммунисты ни о чем, кроме красного террора, не думают. Вы здесь оплевали своего знакомого, меряете его на свой аршин. А знаете, что вы только благодаря Нечуйвитру выходите из тюрьмы раньше, чем можно было ожидать? Это доходит до вас? – Он постучал пальцем по лбу. – Товарищ Нечуйвитер заинтересовался несколькими делами и в особенности вашим. А вы о паршивенькой ревности… Стыдитесь, если стыд еще не растеряли! Нечуйвитер – коммунист, для него человек и дело выше собственного чувства.

Данило посмотрел на Пирогова полубезумными глазами и молча заплакал. Стукаясь головой о стены узкого коридора, он почти бегом добрался до своей камеры, на радостях расцеловал довольно противную, птичью рожу Геруса и так запел «Где ты бродишь, моя доля», что в глазке раздался голос часового. Однако и часовой только развеселил арестованного.

А ночью Данила мучил тяжелый сон, приснилось, что Нечуйвитер передумал и решил засудить его. Данило снова плакал, но Герус больше не будил его.

– Пусть помучается хоть во сне перед волей! – завистливо бормотал картежник, глядя на разметавшегося на койке Данила, на его свежие, припухшие губы, которым завтра предстоит целовать жену и сына.

Утром Данило вышел за ворота тюрьмы и сразу же отправился в губком, к Нечуйвитру. Но того на месте не оказалось – выехал на банду.

– Когда же я смогу его увидеть?

Молоденькая, стриженная под мальчика девушка подняла глаза на опечаленного посетителя, утешила:

– Еще увидите. Товарищ Нечуйвитер не гордый, увидите еще.

XXXIII

Марийка Бондарь хоть на некоторое время почувствовала себя настоящей хозяйкой. Правда, Горицвит, земля ему пухом, не наделил ее неродившегося ребенка – Свирид ничего не сказал ему, – но столько земли, сколько у нее теперь, не было даже у ее деда. Говорят, есть страны, где никогда не знали нужды в земле, а у нас на Подолье теснота, как на паперти, плохонькая нивка дороже жизни человеческой, за сдвинутую плугом межу брат брату голову расшибает. Ну да, слава богу, и у них был помещик, да еще в генеральских чинах, так что хватило людям земельки.

После надела, забыв о доме и обо всем на свете, Бондариха несколько дней носилась по всем полям, словно боялась, как бы какие-нибудь полдесятинки не оторвались от урочища да не скрылись из глаз, как сказочный воздушный корабль. Но все ее непаханые нивки, обозначенные свежими, на совесть забитыми колышками, тихонько лежали меж осенними дорогами, в погожие дни над ними летала, дрожа, сверкающая паутинка, а в непогоду они дышали туманом или шуршали дождем, словно по ним шел невидимый путник.

Когда наконец упрочилась уверенность, что ее земля – это уже не сон, Марийка закрутилась; она выбегала теперь не только в поле, но ходила и по ярмаркам, бережно пронося свой живот между круторогими волами и одутлыми, уже непригодными для войны лошадьми. Она жадно прислушивалась к ценам на скот, производила свои подсчеты, даром что за душой у ней не было и ломаного гроша.

Зато дома, перед своими, Бондариха теперь вела себя степенно, ступала загрубелыми ногами по полу будто заморская царица и торжественно, как дары, несла от печи к столу какой-нибудь постный кулеш или «рябушку»[17]17
  Рябушка – каша из пшена и чечевицы, пестрая, отсюда название. (Примеч. автора.).


[Закрыть]
. Иван только значительно переглядывался с Югиной, и оба то и дело прыскали, давясь немудреной пищей. Однако и это не выводило Марийку из равновесия, она не щелкала дочку ложкой по лбу, не цеплялась к Ивану, а смиренно вздыхала и только изредка показывала пальцем на лоб – дескать, не пора ли старому да малой поумнеть…

Но через некоторое время Марийка затревожилась. Дошел слух, что петлюровцы прорвались к югу от Летычева. В тот же день она обегала всех соседей, выслушивая самые разнообразные предположения, мимоходом поругалась с Иваном, треснула по плечу Югину, а вечером понесла в церковь мисочку и свечу и обратила к богу слезную мольбу о том, чтобы товарищ Ленин победил всех супостатов, у которых к мужику нет никакой милости.

После своей молитвы и пролитых слез Бондариха с легким сердцем вынесла из церкви свое разбухшее тело: как истинно верующая, она по выражению лика всевышнего, державшего в руке землю, поняла, что он услышал молитву и не оставит ее просьб. Кроме того, она вдруг постигла и уверовала, что мужицкие слезы богу ближе других, ведь недаром же в руке господней покоится вся земля, которую мужик пестует своими руками. Да, всего милосердней должен быть господь к мужику.

Это открытие озарило мнительную Марийку радостью, она шла домой в таком настроении, будто на нее сошла благодать, и только на самом краю ее мечты маячила еще скотинка, пощипывая травушку или волоча по полю плуг.

За церковной оградой Марийку нагнал отец Николай. Она, склонив накрытую двумя платками голову, стала под благословение, поцеловала пухлую, как пампушка, руку, пропахшую табаком, ладаном и старыми, лежавшими в земле деньгами: каких только бумажек не приносили теперь мужики!

Как и про каждого человека, село и про батюшку говорило разное. При гетманщине он был против немцев, а при красных стоит против большевиков. И даром что у батюшки седая борода, он и до сих пор заглядывается на молодаек, а в престольные праздники его везут домой, как последнего сапожника, – допивается отец Николай до положения риз. Но богослужения правит отменно, голос имеет густой и за требы не очень торгуется, – на это больше падка приземистая, как улей-дуплянка, матушка.

Батюшка привычно теребит рукой наперсный крест, вздыхает.

– У вас, Марийка, горе? Чего это вы так плакали в храме божием? – Он, подняв черный рукав рясы, придержал пышную белую бороду. – Может, Иван заболел? Что-то он весьма помногу на собраниях высиживает. Или за это большие деньги платят?

– Платят за это, батюшка, два белых, а третий как снег, – отвечает Марийка. – Только лучше на собраниях сидеть, чем в фильки до третьих петухов резаться. Все, может, поумнеет меж людьми.

– Может, и так, – неохотно соглашается отец Николай. – Чего ж ты плакала?

Марийка заколебалась, не зная, как и рассказать о такой молитве. Но в этот час она не могла покривить душой и поделилась с батюшкой. Отец Николай, услыхав ее слова, воззрился на женщину так, словно у ней из-под платка по крайней мере показались бесовские рожки. Он яростно простер вверх руку, так, что рукав рясы бессильно опал и заболтался на локте.

– Глупая тварь! Дубина! Богохулка! Богу так нужна твоя молитва, как телеге пятое колесо. Не знаешь настоящих молитв – не выдумывай! Ты еще за Троцкого не молилась?

Но Марийка не раскусила всей каверзы, заключенной в вопросе батюшки, и смиренно ответила, что за Троцкого не молилась, потому что не он главный. И как ни ругал ее после этого отец Николай, она усомнилась все же в справедливости его слов. Еще несколько раз обозвав Марийку богохулкой и омрачив ей праздничное настроение, поп грозно понес в темноту черный колокол своей рясы.

С того дня, когда петлюровцы прорвались к югу от Летычева, Марийку впервые за всю ее жизнь обеспокоили военные дела, и она повсюду, где только можно было, допытывалась, наступает или отступает эта чертова Петлюра и скоро ли придет аминь этому дьяволу Врангелю. А так как в те дни по всем дорогам расползались самые невероятные слухи и в каждой хате сидел свой политик, то не мудрено, что Марийка сбилась с ног, докапываясь до истины.

То она без памяти летела к Свириду Яковлевичу, кричала, что Советская власть не принимает мер, чтобы успокоить мужика, то со смиренной физиономией заходила во дворы кулаков и шепотом передавала им подслушанный у Ивана секрет и бралась за полцены чесать кудель, чтобы на всякий случай задобрить тех, кто навеки ополчился против ее упрямого Ивана, который стал столбом и нипочем не согнется, не думает о том, что так хоть кому намозолишь глаза.

– Поменьше бегай по комбедам да по коммунистам! – кричала она на мужа, когда становилось точно известно, что великий князь, родной брат царя, подошел на английских и французских кораблях и высадился и в Петрограде и в Москве или что немцы перешли румынскую границу, захватили немецкие колонии, а теперь идут на Киев, и там уже весь город гудит от колокольного звона.

– Что там, Иван, в газетках пишут? – спрашивала она, терпеливо глядя на непонятные буквы, когда слышала, что мировая революция одолевает немца и англичанку.

Но, к сожалению, добрых вестей о революции было меньше, чем о Врангеле, царской родне, разных генералах, немцах, японцах, англичанах, французах, румынах и всевозможной их челяди, которая либо шипела, либо «бряцала оружием». Вот почему печаль все прочнее залегала в глазах Марийки, и они от этого становились почти сизыми.

Но тоска тоской, а живой человек думает о живом, раскидывает, где прожить правдой, а где хитростью. И Марийка в бессонные ночи и в хмурые осенние дни засевала пока свою землю не семенами, замыслами. Наконец, заранее узнав все цены – на чернозем, и на суглинок, и на супесь, она твердо решила продать две полдесятинки, доставшиеся им от богачей, оставить только помещичью землю. Она сказала об этом Ивану, однако тут уж он постучал пальцем по лбу.

– Давно оттуда тринадцатая клепка выскочила? Или лоб у тебя для того, чтоб им орехи колоть?

Ну разве можно после этого разговаривать с человеком, который дальше своего носа не видит и не догадывается, что такое мужицкая хитрость? И Марийка принялась хитрить тайком от мужа. Кто виноват, что у других мужья как мужья, а ей, как на грех, попался самый завалящий и недотепа.

Как раз в это время Подольский губпродком выделил для населения двадцать три вагона соли, и Новобуговский комбед послал за своей долей в Винницу Ивана и Кушнира. Глупее их трудно было подобрать изо всего села – эти для себя и крупинки соли не припрячут в карман или за голенище.

В субботу, когда Степан молодцевато подъехал на дымчатых лошадях к их воротам, Марийка поспешно разрезала до нижней корочки свежеиспеченный каравай, ножом выдолбила в одной половине углубление, положила туда кусочек масла и осторожно сунула все это в котомку, где уже лежали несколько огурцов, луковиц и яблок. Потом подчеркнуто, чтобы Степан видел, подала мужу в тряпочке щепотку соли.

– Много, муженек, не прошу, но верни мне из казенной соли хоть ту малость, что из дому взял.

Иван крякнул, засмеялся, повернулся, крепкий и спокойный, к Степану.

– Это, брат, тонкий намек на тугой кошелек.

– Другие все к себе, а ты все мимо, – повысила голос Марийка. – Уперся, как кол в плетень, и за медом не нагнется…

– Хе, знаю твой мед! – подсмеивался Иван.

Его умные, с веселыми искорками глаза читали каждую мысль на женином лице, но он не переставал дивиться красноречию своей упрямой подруги. Не сердясь, он попрощался с женой и дочкой, вышел во двор, сел на телегу с мешками для соли.

Марийке хотелось добавить еще кое-что про соль, ну хоть чтобы карманы набил, но она постеснялась и, когда Степан гикнул на лошадей, перекрестила спину мужа и простояла у ворот, пока подвода не скрылась из глаз.

Теперь, без Ивана, и думать стало свободнее. Марийка покрутилась во дворе и вошла в овин. Здесь, слева от тока, дощатая перегородка делила сусек на две половины. Когда-то в одной половине складывали сено, а в другой у них стоял маленький крестьянский конек с фиалковыми глазами. Но хищная осенняя муха занесла сибирку, и фиалковые глаза помутились от боли и слез, конька пришлось убить, а шкуру его за бесценок взял Супрун Фесюк: он и заразной скотины не боялся.

С ее безголовым Иваном они и поныне оставались без лошади, не разжились ни в экономии, ни у галичан, когда те в тифу отступали по весеннему бездорожью. Но раз у ней муж такой нерадивый, что ж, позаботится о божьей скотинке она. Марийка с женской легкостью переложила вину за все невзгоды на плечи Ивана, а спасительницей дома видела одну себя: ведь муженек до сей поры и под зябь не вспахал. И она снова с тайной надеждой посмотрела на то место, где когда-то стоял конек.

В хате Бондариха оделась по-праздничному, долго прихорашивалась перед зеркалом, даже сама себя укорила за это, однако пришла к выводу, что она еще баба хоть куда и что высокий лоб у ней для ума, а вовсе не для того, чтобы колоть орехи, в чем ее насмешник муж скоро убедится и сам. После этого, довольная собой, она торжественно вышла из хаты, заперла дверь на щеколду и направилась через все село на луга, где под самым Бугом жил ее дальний родич по матери Семен Побережный.

В просторной хате Побережного пахнет тиной, рыбой и отсыревшей пряжей, – видно, пряжу собрались продавать и доводили до необходимой влажности. Возле светца хозяин узким, как щучка, челноком ладит рыбачью сеть.

– Добрый вечер, дядя Семен! – Марийка подымает свой высокий живот, собирает в улыбке мелкие морщинки возле горбатого носа. – Один скучаете? А где же тетушка?

– Поехала с Захаром опорожнять верши.

Побережный поднимается с долбленого стульчика, за ним, зацепившись, тянется снасть, и рядом с ней еще красивее выглядит задумчивый, немолодой, вислобровый рыбак, не одну лодку рыбы пропустивший через свои руки, не одного человека избавивший от смерти в волнах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю