444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Воронцов » Петербургский врач 4 (СИ) » Текст книги (страница 8)
Петербургский врач 4 (СИ)
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:30

Текст книги "Петербургский врач 4 (СИ)"


Автор книги: Михаил Воронцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

Глава 8

Две тысячи рублей.

Я пересчитал банкноты дважды. Крупные, хрусткие. Восемьдесят штук по двадцать пять рублей. Перевязаны банковской лентой. В свертке ничего больше не было, ни записки, ничего. Рахманов все сказал при встрече, а деньги говорили сами за себя.

Я положил пачку на стол и сел рядом. Две тысячи. Годовое жалованье коллежского асессора. Старший врач городской лечебницы вроде Беликова в год зарабатывал меньше. А что касается меня… На столе лежало почти три моих годовых оклада.

Можно было снять приличную квартиру на Литейном или Невском. Не ту дыру, где я жил, а настоящую квартиру в четыре комнаты с ванной и телефоном, рублей за восемьдесят в месяц. Можно купить полную обстановку для нее, мебель красного дерева, ковры, шторы, все. Хороший костюм от портного стоил рублей тридцать-сорок. Обед в ресторане Палкина обходился в три-пять рублей с вином. Билет первого класса до Парижа стоил около ста рублей. Лошадь с пролеткой можно было купить рублей за двести.

Две тысячи рублей. Целое состояние для мещанина без диплома, контрабандой работающего врачом.

Я сложил банкноты обратно, завернул в ту же бумагу и убрал под шкаф. Там лежала какая-то доска, которую я забыл выбросить при вселении, за ней пакет спрятался идеально. Потом сел и начал думать.

Первое. Беликов потратил из своего кармана немалые деньги на мои затеи. Бумага для сотен копий инструкций. Почтовые расходы на рассылку в пятьсот земств. Типографские оттиски статьи, двадцать штук. Праздничный обед в Палкине за весь стол. Материалы на трубки. Это сколько уже набралось? Надо компенсировать.

Вопрос в том, возьмет ли он. Как воспримет. Надо подойти к этому вопросу осторожно. Больше он тратиться на мои изобретения не должен, это очевидно, но как подойти, чтобы вернуть деньги? Может, косвенным образом – оплатить что-то, например, если будут какие-то еще походы в ресторан или сделать подарок. В общем, подумаю.

Второе. Квартира. Моя квартира. Она же лаборатория. Пока что она годилась… но, по хорошему, этого мало. Недостаточно для серьезной работы. Мне нужен нормальный рабочий стол, а не кухонный. Нужны стеллажи. Нужен микроскоп. И не простой, а приличный. Цейссовский – рублей сто пятьдесят. Автоклав для стерилизации, пусть небольшой… сколько же он стоит? Рублей двести наверняка. А есть вообще они небольшие? Пока что не видел. Химическая посуда, реактивы, термометры, прочая мелочь… Это еще рублей на пятьдесят-семьдесят. Окончательный ремонт самой квартиры: побелка, покраска, замена оконных рам, чтобы не дуло зимой. Рублей тридцать-сорок.

Итого на лабораторию и жилье – пятьсот рублей, если считать с запасом.

Третье. Самое важное. Неблагонадежность.

Прошение на имя градоначальника я подал. Отзывы врачей приложены. Рахманов, к сожалению, в отставке и помочь не в силах. Официальный способ мог сработать, а мог и нет. Чиновники не любят отменять решения предшественников.

Возможно, придется искать другой путь. Более рискованный. В Петербурге за деньги делалось почти все. Нужный человек в нужном кабинете мог подшить к делу рапорт, из которого следовало, что проверка не подтвердила оснований для ограничений. Или потерять исходный циркуляр. Или переоформить дело так, что основание для пометки отпадало. Не знаю, сколько это может стоить. Мелкие вопросы решались за двадцать-пятьдесят рублей. Серьезные могли потянуть на триста-пятьсот. А насколько серьезен мой вопрос? Понятия не имею, честно говоря. И кому предложить деньги – тоже. Но не думать об этом нельзя.

Пятьсот на лабораторию и на квартиру. Тысячу на снятие неблагонадежности – думаю, этого хватит. Оставалось пятьсот. Пусть это будет неприкосновенный запас. Мало ли что. Сегодня ты на коне, завтра тебя снова тащат в участок.

Ладно. Деньги подождут, потратить их успею.

Сегодня мне ехать с Адой Заречной на литературный вечер, где будет читать стихи Александр Блок.

Я открыл шкаф. Выбирать было особенно не из чего. Темно-серый сюртук, в котором я ездил к генералу Столбову, висел на деревянных плечиках. Остальная одежда подойдет не слишком. Кстати, надо будет потратиться еще и на одежду. Ситуации, когда надо выглядеть «презентабельно», периодически возникают. Но сегодня с этим проблем нет. Рубашка чистая, воротничок свежий. Ботинки почищены. Для литературного вечера в богемной компании этого достаточно. Там наверняка половина гостей будет одета куда более спокойно, чем я.

Оделся, посмотрел в зеркало. Оно показало меня по частям. Так, зеркало тоже надо купить. Побольше… и чтоб изображение в нем было получше, засмеялся я. Шучу, нормально. Сойдет. Уставший, но на принимающего морфий поэта-символиста не похож. Под глазами тени от недосыпа, но это выглядит скорее интересно, чем измученно. Причесаться – и вообще отлично.

На улице было прохладно, но сухо. Редкий для Петербурга вечер без дождя. Фонари горели желтым, на Суворовском было людно: извозчики, публика, идущая из театров, городовой на перекрестке. Я прошел до угла и стал ловить коляску. Первые две были совсем скверные, облезлые пролетки с тощими лошадьми. Третья оказалась приличной, на резиновом ходу, с кожаным верхом и фонарями. Извозчик был в чистом армяке и картузе.

– Потемкинская улица, дом номер шесть, – сказал я, назвав адрес Ады. – И подождите меня полчаса, поедем дальше.

Извозчик кивнул, я сел. Коляска тронулась, и скоро довезла меня до места.

По правилам приличия мне прислать за Адой кого-нибудь. Швейцара, например. Но такового в ее подъезде не наблюдалось. Так что придется подниматься самому. Впрочем, Ада не похожа на тех, кого смущает подобное нарушение этикета.

Четвертый этаж. Налево. Я позвонил.

Она открыла почти сразу, словно стояла у двери. На ней было узкое платье темно-зеленого бархата. Высокий ворот, длинные рукава. Волосы подняты и заколоты черепаховым гребнем, открывая шею и уши с серьгами из темного камня. На плечах короткая накидка из черного шелка.

Она выглядела совсем иначе, чем в больнице. Там была бледная девушка с испуганными глазами. Здесь стояла молодая женщина, тонкая, прямая, с живым лицом и чуть насмешливым взглядом.

– Вадим Александрович, вы пунктуальны. Это страшно подозрительно.

– Я же врач!

– Тем более подозрительно. Врачи всегда опаздывают. Еще скажите, что у вас хороший почерк!

– У меня каллиграфический почерк!

– Вы меня пугаете, – произнесла Ада, шутливо округлив глаза.

– Как ваша голова? – спросил я.

– Прекрасно. Не болела и не кружилась с тех пор, как я вернулась домой. Думаю, я больше нафантазировала себе страшную травму – со мной иногда такое бывает. Идемте?

Она поправила накидку и вышла, заперев дверь. На лестнице взяла меня под руку, легко и привычно, как старого знакомого. От нее пахло какими-то легкими духами.

В коляске я подумал о том, что подумают у Бартеневой. Кого привела Заречная? Кто этот господин? Публика, вероятно, и не задаст этих вопросов вслух… хотя вполне может. Наверняка начнут шептаться – «новый любовник Заречной». Но если ее это не пугает, то почему должно пугать меня? Да и не думаю, что долго об этом будут говорить. У них все проще. Пришел, значит, свой. Читаешь стихи, тоже свой. Не читаешь, ну ладно, послушай хотя бы сегодня. Это не салон графини, где каждый гость проходит через сито знакомств и рекомендаций.

Аде, кажется, это было совершенно безразлично. Она рассказывала о Бартеневой. Софья Николаевна, вдова чиновника, женщина лет пятидесяти, держала еженедельные вечера у себя в квартире на Кирочной. Ничего роскошного. Небольшая гостиная, чай с печеньем, стулья, которых вечно не хватало, и люди, которым не хватало слушателей. Молодые поэты, журналисты, художники, начинающие прозаики, критики из мелких журналов. Изредка появлялся кто-то громкий. Сегодня обещали Блока.

– Вы знаете его стихи? – спросила Ада.

– Нет, – соврал я. Но сказать правду я не мог. Получилось бы, что я глубоко погружен в литературную жизнь Петербурга, а это весьма не так.

– Он написал цикл «Стихи о Прекрасной Даме». О нем говорят в основном молодые. Старые критики морщатся. А мне кажется, это настоящее.

Я промолчал. В стихах я разбирался слабовато. Но вечер обещал быть любопытным. Живой Блок. Двадцатичетырехлетний. Еще не классик, еще не забронзовел. Просто молодой человек, читающий стихи в чужой гостиной.

Дом на Кирочной был проще, чем я ожидал. Обычный доходный дом, пять этажей, лепнина скромная. Бартенева жила на третьем. Дверь была приоткрыта. Из квартиры доносился негромкий гул голосов.

Квартира состояла из четырех комнат, но весь вечер проходил в гостиной и смежной столовой, между которыми были распахнуты двустворчатые двери. Гостиная была обставлена безо всякого стиля, но уютно. Диван, кресла, стулья, принесенные из других комнат, маленький рояль у стены, портьеры из тяжелого зеленого сукна. На стенах несколько картин, из которых я узнал только репродукцию врубелевского «Демона». На круглом столе, покрытом вязаной скатертью, стоял большой самовар, чашки, блюдца, тарелки с домашним печеньем и бутерброды с сыром. Просто, без претензий.

Народу было человек двадцать, может, чуть больше. Стульев действительно не хватало. Несколько молодых людей стояли у стены с чашками в руках. Другие сидели на подоконнике. Одна девушка расположилась прямо на полу, на подушке, и никто не обращал на это внимания.

Публика была пестрая. Молодые люди в студенческих тужурках. Господин лет сорока в пенсне и бархатном пиджаке, с длинными волосами, зачесанными за уши. Дама в широком сером платье, свободного покроя. Несколько девушек возраста Ады, одетых похоже, с минимумом украшений. Один бородатый мужчина в косоворотке, похожий скорее на мастерового, чем на литератора.

Ада провела меня через комнату.

– Софья Николаевна, позвольте вам представить Вадима Александровича Дмитриева.

Бартенева оказалась маленькой полной женщиной с добродушным круглым лицом и цепкими глазами. Седые волосы уложены просто. Платье темное, немодное, но чистое и аккуратное. Она протянула мне руку.

– Очень рада. Друзья Ады – мои друзья. Чай вон там, бутерброды берите сами, стульев нет, но подоконники крепкие. Вы пишете?

– Нет.

– Прекрасно. У нас переизбыток пишущих и острая нехватка слушающих.

Она улыбнулась и повернулась к другому гостю. Ада потянула меня к столу.

– Чай?

– Спасибо.

Она налила две чашки. Чай был горячий и крепкий. Я взял бутерброд. Хлеб черный, масло, тонкий ломтик сыра. Взял и вспомнил, что не успел поесть.

Ада знала здесь почти всех. Она здоровалась, перекидывалась фразами, представляла меня. Имена мелькали и не задерживались. Какой-то Миша, поэт, рыжий, с бородкой. Некий Александр Леонидович, критик из «Нового пути», худой, с нервным лицом. Дама в широком платье оказалась художницей Верой, фамилию я не расслышал. Мужчина в бархатном пиджаке с длинными волосами был, как выяснилось, переводчиком с французского и большим поклонником Верлена.

Разговоры велись негромко, в несколько групп одновременно. В одном углу спорили о Брюсове. Кто-то хвалил, кто-то говорил, что это декадентство ради декадентства. У рояля обсуждали выставку «Мира искусства» и то, что Дягилев слишком много берет на себя. Две девушки у окна листали тоненький журнал и хихикали. Общего разговора не было, он и не предполагался.

Я пил чай и слушал. Мне нечего было добавить к разговору о Верлене или Брюсове. Зато было интересно наблюдать. Эти люди жили в совершенно параллельном мире. Пока я вправлял вывихи, они спорили о том, возможен ли русский верлибр и не исчерпала ли себя рифма. Ни тот, ни другой мир не знал о существовании второго и не интересовался.

Ада чувствовала себя здесь как рыба в воде. Она спорила с рыжим Мишей о каком-то стихотворении, горячилась, цитировала строчки, размахивала рукой. Бледность от сотрясения прошла, лицо порозовело, глаза блестели. Я подумал, что она красива. Не так, как Анна. Не той спокойной, аристократической красотой. Другой.

Нет, не надо думать об Анне.

Около девяти в гостиной наступила пауза. Софья Николаевна вышла в прихожую и вернулась с двумя гостями. Один был высокий, рыжеватый мужчина с бородой, лет тридцати пяти, в длинном сюртуке. Второй, чуть позади него, молодой.

Ада тронула мою руку.

– Это Блок.

Александр Блок был худ, высок, с кудрявыми каштановыми волосами и странным лицом. Не красивым и не некрасивым. Правильным, но с чем-то отстраненным в выражении, будто он смотрел не на людей в комнате, а поверх них, на что-то свое. Одет просто: темная тройка, белый воротничок, никаких бархатов и артистических деталей. Он скорее был похож на выпускника юридического факультета, чем на поэта.

Бартенева подвела его к свободному стулу у рояля. Блок сел, положил руки на колени. Рыжебородый, оказавшийся литературным критиком по имени Георгий Чулков, устроился рядом.

Комната затихла быстро. Стулья повернулись к роялю. Те, кто стоял, подошли ближе. Девушка на подушке подтянула подушку вперед. Разговоры оборвались. Бартенева принесла Блоку стакан воды, он поблагодарил кивком.

Блок помолчал. Не артистично, не для эффекта. Просто собирался с мыслями. Потом начал читать.

Голос у него был негромкий, ровный, без театральных модуляций. Он не декламировал, не завывал, как делали некоторые, я слышал такое на студенческих вечерах в академии. Он произносил слова, как будто говорил. Только ритм был другой, плотнее, чем в обычной речи. И паузы были другие, длиннее и точнее.

Он читал стихи о тумане, о свечах, о ком-то, кого ждут и кто не приходит. Или приходит, но не так, как ждали. Я не запомнил строчек. Не потому что было плохо, а потому что я не умел слушать стихи. Я слышал звук и ритм, но смысл не анализировал.

Ада слушала не дыша. Рыжий Миша застыл у стены с забытой чашкой. Критик Александр Леонидович снял пенсне и протирал стекла, хотя они были чистые. Художница Вера смотрела не на Блока, а в окно, и по лицу ее текли слезы, которых она не замечала.

Блок читал минут двадцать. После последнего стихотворения была тишина.

Потом все захлопали. Негромко, без оваций, серьезно. Как будто благодарили не за развлечение, а за что-то более существенное.

Блок допил воду. Разговоры возобновились, но другие. Уже как-то потише, сосредоточеннее. К Блоку подходили по одному, негромко говорили, он кивал, отвечал коротко. Он не был ни высокомерен, ни застенчив. Просто немногословен и как-то очень серьезен.

Ада потянула меня к нему.

– Александр Александрович, позвольте представить моего друга, Вадима Александровича Дмитриева.

Блок пожал мне руку.

– Очень приятно. Вы тоже пишете?

– Нет. Я врач.

– Врач? – он чуть оживился. – Это хорошо. Среди поэтов слишком мало врачей. А среди врачей слишком мало людей, слушающих стихи. Чехов вот совмещал.

– Чехов – гений. А я просто лечу людей.

– Это тоже немало.

Он улыбнулся и отвернулся к следующему собеседнику. Разговор длился меньше минуты, но я запомнил его лицо вблизи. Глаза серые, внимательные, с чуть воспаленными веками, красноватые белки. Либо мало спал, либо много читал при плохом свете. Лицо тонкое. Руки холодные. Двадцать четыре года. Впереди «Двенадцать», «Скифы», революция, голод и смерть в сорок лет… если в этом мире что-то не изменится.

Вечер продолжился. После Блока читал еще кто-то, рыжий Миша, потом одна из девушек, потом мужчина в косоворотке, который оказался не мастеровым, а прозаиком, пишущим о деревне. Его рассказ был тяжелый, мрачный, о мужике, который зарубил лошадь в припадке пьяного бешенства. Слушать неуютно, но написано эмоционально, что называется «от души».

Потом спорили. Долго и запутанно. О символизме, о реализме, о том, нужен ли литературе общественный смысл или достаточно чистого искусства. Критик Александр Леонидович произносил длинные фразы, полные имен и терминов. Рыжий Миша перебивал. Мужчина в косоворотке молчал, курил и презрительно щурился. Блок не участвовал в споре. Он сидел у рояля, пил чай и слушал с тем же отстраненным выражением.

Ада ввязалась в дискуссию. Она спорила с критиком, защищая символистов. Говорила горячо, жестикулируя, с раскрасневшимися щеками. Один раз повернулась ко мне, ища поддержки. Я развел руками. Она рассмеялась и повернулась обратно к оппоненту.

Около двенадцати Бартенева принесла несколько бутылок вина. Вечер понемногу затихал. Люди начали прощаться. Блок ушел одним из первых, тихо, без церемоний, пожав руку хозяйке. Чулков ушел с ним. За ними потянулись остальные.

К полуночи в гостиной осталось человек пять. Ада стояла у окна и разговаривала с художницей Верой. Я допил остывший чай и подошел к ним.

– Нам пора.

Ада кивнула. Мы попрощались с Бартеневой, которая расцеловала Аду в обе щеки и пожала мне руку.

На лестнице было темно. Газовый рожок на площадке третьего этажа не горел. Ада взяла меня под руку.

– Ну? Как вам?

– Блок или вечер в целом?

– Блок.

– Я мало понимаю в стихах. Но было сильно. Это я уловил.

– Вы честный человек, Вадим Александрович. Другой бы начал рассуждать о чем-то далеком.

– Мне хватает латинских терминов на работе.

Она засмеялась. Мы вышли на улицу. Было поздно, но улица еще не спала. Проехал извозчик, где-то хлопнула дверь. Я огляделся и свистнул. Через минуту подкатила коляска, не та, на которой мы приехали, но тоже приличная.

– На Потемкинскую.

Ехали молча. Ада сидела рядом и смотрела на дома, мимо которых мы проезжали. Лицо ее было спокойным и задумчивым. Она больше не улыбалась.

Доехали быстро. Улицы были пусты, коляска катилась легко. У подъезда я расплатился с извозчиком.

– Спасибо за вечер, – сказала Ада. – Мне было хорошо.

– Мне тоже. Берегите голову. Если будет кружиться, пришлите записку.

– Непременно. – Она помолчала. – Вадим Александрович, вы не хотите подняться? На чашку чая. У меня есть хороший чай, не тот, что был у Бартеневой.

– У Бартеневой был хороший чай.

– У меня лучше.

Она смотрела мне в лицо. Прямо, без кокетства, без смущения. Темные глаза блестели в свете фонаря.

– Хорошо, – сказал я.

Парадная дверь была не заперта. Мы поднялись молча. Ада достала ключ, открыла дверь. В квартире было темно. Она зажгла свечу в бутылке из-под вина. Огонек осветил уже знакомую комнату: высокий потолок с осыпавшейся лепниной, выцветшие обои, стопки книг на полу, обшарпанное пианино.

– Садитесь, – сказала она, указав на кушетку. – Я поставлю чайник.

Она ушла на кухню. Зажглась спичка, послышалось шипение газовой горелки.

Я сел. На столе лежала раскрытая тетрадь. Рядом перо с засохшими чернилами на кончике.

Ада вернулась, села рядом, на кушетку.

– Чайник закипит через минуту.

Она смотрела на свечу. Пламя отражалось в ее глазах. Потом повернулась.

Она протянула руку и коснулась моей щеки. Пальцы были прохладные. Легкое касание, почти невесомое. Потом ее рука опустилась на мое плечо и мягко потянула к себе.

Чайник начал тонко свистеть. Но никто не встал его снять.

* * *
* * *

Глава 9

* * *

Кабинет занимал угловую комнату второго этажа. Два высоких окна выходили на набережную, но тяжелые портьеры были задернуты наглухо, и единственным источником света оставалась настольная лампа под зеленым абажуром. Она выхватывала из темноты край письменного стола, бронзовую чернильницу, стопку бумаг. Все остальное тонуло в полумраке.

Человек за столом сидел неподвижно. Крупное, тяжелое лицо, глубокие складки у рта, седые виски. Сюртук расстегнут на верхнюю пуговицу. Ему было лет пятьдесят пять, может, чуть больше. Левая рука лежала на столешнице, пальцы медленно постукивали по сукну.

Напротив, на стульях, расставленных полукругом, сидели трое.

Двое справа держались одинаково: чуть подавшись вперед, локти на коленях. Тот, что повыше, был худощав, жилист, с длинным бледным лицом. Второй, коренастый, шире в плечах, с короткой шеей и тяжелыми кистями рук.

Третий, на крайнем стуле, отличался от них разительно. Худой, лет сорока, в аккуратном темном костюме. Тонкие пальцы сцеплены на колене. Он старался сидеть прямо, но это ему плохо удавалось. Плечи были подняты, и время от времени он касался воротника, будто тот его душил.

Пальцы на столе перестали стучать.

– Вас точно никто не опознает? – голос у хозяина кабинета был низкий, медленный, без выражения.

Худощавый ответил первым.

– Точно, ваше сиятельство. Мы там были недолго. Темный коридор, ночь, на лицах шарфы.

Хозяин кабинета кивнул.

– Документы. В квартире у Николая что-нибудь осталось?

Коренастый качнул головой.

– Я говорил с человеком из охранки.

– Он сказал, что по его сведениям ни в больнице, ни в квартире ничего не нашли. Пациент поступил без документов, имя не установлено. Дежурный врач показал, что доставили молодого человека с ожогом дыхательной системы. Они записали его как неизвестного. Зацепиться полиции не за что, кроме как за внешность – но с похожим лицом в Петербурге тысячи людей.

Хозяин кабинета откинулся в кресле. Он потер переносицу двумя пальцами. Выглядел он как человек, который не спал двое суток.

– Хорошо, – сказал он наконец.

Повернулся к третьему. Тот сразу выпрямился.

– Как его состояние?

Врач сглотнул. Разжал пальцы, снова сцепил.

– В целом, ваше сиятельство, ваш сын стабилен. Температура тридцать семь и шесть, что при такой травме допустимо. Ожоги лица незначительные, кожа вокруг ноздрей и губ повреждена, но это не опасно. Я накладываю мазь. Глаза не пострадали, зрение сохранено. Сознание ясное.

Хозяин кабинета слушал неподвижно.

– Но, – врач запнулся, потом продолжил, – есть проблема. Основная. Я, конечно, от него не отхожу, разве что только к вам приехать. Но дело в том, что спасли его очень необычным хирургическим вмешательством.

Он помолчал, собираясь с мыслями.

– Ему сделали коникотомию. Даже этот термин сейчас мало кто знает. Прокол перстнещитовидной мембраны и введение канюли непосредственно в трахею. Я читал об этом. Процедура описана в литературе, но применяется крайне редко. По существу, это экстренный доступ к дыхательным путям, когда все прочие способы невозможны. Скажу прямо, ваше сиятельство: мне подобного вмешательства видеть не приходилось. И мало кому приходилось. Сам разрез выполнен чисто, канюля стоит правильно, но…

Он замолчал. Хозяин кабинета ждал.

– Но я не знаю, чего ожидать дальше. Ткани вокруг канюли отечны. Отек может нарасти, может спасть. Если трубка сместится, забьется слизью или пойдет воспаление, понадобится быстрое решение. Перевод на классическую трахеотомию, удаление канюли и интубация, или что-то третье. Я не хочу этого от вас скрывать: я не уверен, что справлюсь, если ситуация резко изменится. Обычная трахеотомия мне знакома. Но здесь доступ нестандартный, я опасаюсь, что могу навредить.

Тишина в кабинете стала будто плотнее. Коренастый переглянулся с худощавым.

Хозяин кабинета положил обе руки на стол, ладонями вниз. Пальцы были крупные, с широкими ногтями.

– Какой выход?

Врач снял очки и надел обратно. Жест получился весьма нервный.

– Я скажу вам прямо, ваше сиятельство. Идеальным решением было бы, чтобы его наблюдал тот, кто провел операцию. Тот хирург знает, что он там сделал, и чего опасаться. Если возникнет осложнение, он сможет действовать сразу, не тратя времени на то, чтобы разобраться. Это, очевидно, врач очень высокого класса. Такое вмешательство на скорую руку… удивительно. Я же выше головы прыгнуть не могу.

Хозяин кабинета повернулся к двоим.

– Кто его оперировал?

Худощавый потер подбородок.

– Вы не поверите. Молодой парень. На вид лет двадцати пяти, не больше. Высокий, худой, темноволосый. Явно не профессор. Но спас Николая.

– Как он себя вел?

Коренастый ответил.

– Очень спокойно. Когда… когда мы подумали, что Николай мертв… и сказали, что сейчас убьем его, он стоял и объяснял, что пациент жив. Голос спокойный, руки не дергаются. Или храбрый, или привык к таким вещам. А может, и то и другое. Необычно.

Хозяин кабинета посмотрел в сторону и вздохнул.

– Мы сможем его использовать? Каким-то образом заставить наблюдать за Николаем?

Двое переглянулись. Коренастый развел руками.

– Надо подумать, ваше сиятельство. Узнать, кто дежурил в ту ночь, где живет и прочее труда не составит. Но как к нему подступиться, это вопрос.

Худощавый кивнул.

– Дерзкий он. Но попробовать можно.

Хозяин кабинета повернулся к врачу.

– Алексей Константинович. Езжайте к Николаю. Не отходите от него ни на шаг. Если не дай Бог что-то случится, сразу пошлите Степана. Я сообщу, что будет дальше.

Врач быстро вскочил на ноги.

– Я сделаю все, что в моих силах, ваше сиятельство.

Хозяин кабинета кивнул. Врач постоял секунду, и, не дождавшись указаний, вышел. Дверь закрылась бесшумно.

Оставшись втроем, хозяин кабинета поднялся из кресла. Он оказался высоким, тяжелым. Подошел к окну, отодвинул край портьеры. Серый свет лег на его лицо, обозначив сеть мелких морщин и темные круги под глазами. За стеклом тускло блестела вода канала.

Портьера упала на место.

– Почему вы допустили это? Почему, я спрашиваю? Вы вообще понимаете, что случилось⁈

– Ваше сиятельство, мы не могли следить за ним сутками… – испуганно заговорил высокий. – И не могли запрещать ему куда-то идти. И запретить увлекаться идеологией эсеров. Не могли отнимать у него книги, которые он читал. Когда мы сломали ногу тому человеку, чтобы он не общался с вашим сыном и не влиял на него, так Николай приезжал к нему в больницу… Ему нравились эти идеи… не знаю, почему… И он упрямый. Очень упрямый.

Затем тот, кого все здесь называли «ваше сиятельство», вернулся к столу, но садиться не стал. Оперся ладонями о столешницу, навис над лампой. Свет снизу превратил его лицо в резкую маску, залил тенями глазницы.

– Да, вы правы.

И добавил:

– Мне нужен этот врач. Так или иначе.

* * *

Утром я сидел в ординаторской и пил чай. За окном моросило. Обычный петербургский октябрь: серая вода с серого неба на серые камни.

Мысли возвращались к вчерашнему вечеру. Квартира Бартеневой, свечи в канделябрах, папиросный дым слоями под потолком. Человек тридцать набилось в две комнаты. Дамы в темных платьях, мужчины с бородками и без, все говорят одновременно и все друг друга перебивают. Кто-то объясняет кому-то, почему тот ничего не понимает в символизме. Второй терпеливо ждет, чтобы объяснить то же самое первому. Ада перепархивает от группы к группе, знакомит меня. «Это мой друг».

Потом вышел Блок. Высокий, кудрявый, с лицом, которое хотелось назвать красивым, хотя в нем не было ничего правильного. Он читал негромко, почти без выражения, и в комнате стало тихо. Даже критики замолчали. Не мой жанр, не моя территория, мне вообще трудно воспринимать поэзию на слух. Но голос делал что-то странное с воздухом в комнате. Люди слушали, не шевелясь. Женщина справа от меня беззвучно шевелила губами, повторяя строчки. Когда он закончил, несколько секунд стояла полная тишина, а потом все заговорили разом, громче прежнего.

Отношения с Адой… Ну что тут сказать. В той богемной среде, в которой она своя, отношения между мужчиной и женщиной складываются легко, без обязательств и без надрыва. Пришли, ушли, были вместе, разошлись. Никто никому ничего не должен. Меня это устраивает. Даже, пожалуй, устраивает больше, чем следовало бы. С Адой хорошо. Она умна, остра на язык, не задает глупых вопросов и не ждет клятв верности. Редкое сочетание. И без нее я бы ни за что не попал в этот странный, но очень любопытный мирок литературного Петербурга. Кто бы еще познакомил меня с Блоком… и с кем еще она может познакомить, можно только гадать.

Договорились, что на следующей неделе она возьмет меня на какой-то диспут о новой русской прозе. Тоже у кого-то на квартире. Весь этот мир существовал параллельно моей больнице, параллельно ранам, операциям, перевязкам и другим повседневным событиям врачебной работы. Два Петербурга в одном городе, и между ними пять минут на извозчике.

Если мы захотим увидеться, то это легко устроить. Мы договорились так. Она живет недалеко от лечебницы. Посыльный добежит за две минуты и отнесет записку. Просто и удобно. Мне понравилась эта необременительная близость. Встретились, провели время, разошлись. Она пишет стихи, я лечу людей. Каждый занят своим. Может, это и неправильно. Но в нашей жизни много чего неправильно.

Пока я думал, чай остыл. Во дворе Никита подметал дорожку, наверное, что-то ворча себе под нос. Обычное больничное утро.

А потом Беликов позвал меня к себе.

– Вадим Александрович, операция по вскрытию перстнещитовидной связки… большая редкость сейчас. Ее в России делают единицы, да и то в больницах побольше и получше оборудованных, чем наша. При полном хирургическом оснащении. А вы ее выполнили, по словам Лебедева, мгновенно. Ночью, за секунды. По словам Лебедева, сделали бы ее даже кухонным ножом. Хотя это и не слишком сложная операция. Просто непривычная.

Я хотел ответить, но он остановил меня.

– Поговорим об этом позже. Сейчас на повестке дня другое, то, с чем вы ко мне приходили.

– Для начала, активированный уголь. Я почитал кое-какую литературу, принцип мне понятен. Обычный уголь пористый, но пор мало, и они крупные. Ваш метод прокаливания, если я верно разобрал, увеличивает число пор во много раз. Соответственно, площадь поверхности растет, и уголь впитывает токсины значительно активнее.

– Совершенно верно.

– Думаю, ничего против никто говорить не будет. Уголь и сейчас применяют при кишечных расстройствах, при отравлениях, хотя, честно говоря, мне всегда казалось, что толку от него немного. Если ваш метод действительно повышает всасывающую способность, это понять несложно.

Беликов откинулся на спинку стула. Стул скрипнул.

– Сделаем так. Я попрошу в аптеке побольше угля, обычного, какой есть в наличии. Дам вам Тимофея. Вдвоем подготовите образцы. После чего покажем провизору тот опыт, о котором вы говорили, с красителем.

– С метиленовой синью.

– Именно. Берем два стакана с раствором красителя, в один кладем обычный уголь, в другой ваш. Ждем. Смотрим разницу. Это поднимет авторитет в глазах Зайцева, потому что Иван Павлович человек консервативный, новации не любит, но к наглядному опыту отнесется серьезнее, чем к теоретическим рассуждениям.

– Второе. Зеленка, как вы назвали свой препарат. Любопытное слово. В медицине его пока не встречал. Бриллиантовый зеленый – промышленный краситель, и только.

– С ним будет так. Раствор необходимо очистить от примесей на глазах у провизора и Баранова. Баранов ничего не поймет, но его присутствие создаст официальность. А вот Зайцев разбирается в химии. Он догадается, что токсичные компоненты, какие есть в исходном красителе, я почитал о них, ушли при очистке. По крайней мере, мы не отравим пациентов. Это для него ключевой вопрос.

– Зайцев не поставит своей подписи, пока не убедится в безвредности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю