Текст книги "Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ)"
Автор книги: Михаил Тереньтьев
Соавторы: Константин Градов
Жанры:
Альтернативная история
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Глава 9
Чужая речь
Лист Карцева я так и не тронул: он лежал у меня на груди, заложенный в тетрадь, и всякий раз, доставая её, я его чувствовал.
Решить я собирался в Петрограде. Петроград решил раньше меня.
Телеграмму подали седьмого декабря, в среду, на шестом узле, в половине девятого утра. Двумя сутками раньше мы ещё выходили из заноса перед четвёртым; пятый прошли без ночёвки, и теперь с Тарабриным сидели над ведомостями депо: «Командировку прекратить. Возвратиться немедленно. Сабуров».
Ни причины, ни срока, ни слова о том, что делать со сведениями.
Я перечитал её трижды и зачем-то посмотрел на часы.
Сабуров не писал таких телеграмм. Сабуров писал: «прошу прибыть к такому-то числу для доклада». «Немедленно» стояло в его телеграмме первый раз за всё моё столичное знакомство с ним, и это «немедленно» было не его.
– Ваше высокоблагородие, а узлы? – спросил Тарабрин.
Узлов оставалось четыре: седьмой, восьмой, девятый и десятый. Два из них – те, о которых Карцев в своём листе писал подробнее всего.
– Пиши в тетрадь под сегодняшним числом: командировка прекращена на шестом узле, за десять рабочих дней до срока – календарных оставалось двенадцать; седьмой, восьмой, девятый и десятый не осмотрены. Причина не сообщена.
– Так и писать – «причина не сообщена»?
– Так и писать. Через месяц спросят.
Мы взяли билеты на вечерний, и до вечера я доработал шестой узел: бросать наполовину не умею. Вышло короче прочих: когда знаешь, что времени нет, пишешь без завитков.
Начальник шестого узла, узнав, что мы уезжаем с десятью рабочими днями в запасе, обрадовался так откровенно, что стало смешно и обидно разом.
– Значит, дальше не поедете? – переспросил он. – И к нам больше не приедете?
– Приеду, если пришлют.
– Пришлют, – сказал он с сомнением человека, который двадцать лет наблюдает, как приезжают и не возвращаются, и повёл нас в буфет.
В буфете он выставил всё, что имел, и это тоже было объяснимо: проверяющий, уезжающий досрочно и без выводов, для станции – праздник.
Тарабрин, укладываясь, спросил:
– Дорожную тетрадь при себе везём или в мешок?
– При себе.
– И лист тот при себе?
Спрашивал он не про лист.
В вагоне Тарабрин уснул сразу, а я до полуночи считал, чего мне будет стоить недоосмотр четырёх узлов, и выходило, что стоить он будет всего: справка без них станет частной, а не сводной, и всякий, кому она невыгодна, скажет, что на четырёх остальных всё, вероятно, иначе.
Меня не отозвали. Меня остановили. Разница между этими словами – в том, есть ли у остановки причина, о которой можно спорить.
* * *
Причину я узнал через одиннадцать часов после приезда, и узнал не в кабинете.
Приехали мы в ночь на восьмое декабря, в четверг, и присутствие в тот день стояло полупустое: половину людей разослали по заводам с годовой отчётностью.
Сабурова не было; сказали, будет к трём. Кастальского не было вовсе.
Первое, что я узнал в тот день, я узнал по взглядам.
Двое из соседнего отделения, всегда со мной здоровавшиеся, прошли мимо, поздоровавшись слишком тщательно. Сторож, принёсший дрова, спросил, правда ли, что меня «в Думе поминали». Молоденький писарь из регистратуры, тот самый, что три недели назад возвращал Тарабрину бумагу за неправильные поля, вдруг подошёл и предложил помощь – любую, какая понадобится, и было видно, что предлагает он её от чистого сердца, а от чистого сердца в присутственных местах предлагают только тогда, когда с человеком что-то случилось.
В той же почте лежало письмо от Турова, посланное двадцать девятого ноября: полевая почта прошла его за четверо суток, а комиссия держала ещё пять – тем самым порядком, который я в прошлом месяце сосчитал по столам.
Он писал, как всегда, по пунктам, и первые три пункта были обыкновенные: часть стоит, порядок держат, потерь за месяц шесть человек, из них двое от болезни. Четвёртый пункт был новый.
'Прибыло пополнение, 214 человек, из них 60 из запасных батальонов столичного округа. Эти хуже прочих. Не по выучке: выучка у всех одинаково никакая. По другому. Прежние спрашивали, когда домой. Эти спрашивают, зачем.
Отвечать умею на первое. На второе не умею и, признаться, сам не знаю ответа, кроме того, который в уставе'.
Я перечёл этот пункт дважды и отложил, потому что отвечать на него следовало не сразу.
Списки я увидел в четвёртом часу, у Лощинина, и он подал мне их сам, не дожидаясь просьбы.
Это были два листа тонкой бумаги, переписанные от руки, с помарками и с пропуском в середине фразы, – четвёртая или пятая копия, судя по тому, как разъезжались буквы. Речь была та самая, ноябрьская, которую цензура не пропустила и которая с тех пор ходила по стране в списках; заголовок её знали даже те, кто списков в глаза не видел.
– Читайте со второй трети, – сказал Лощинин от окна. – И прежде, чем читать, имейте в виду: в ноябрьских копиях этого места нет.
– Как это – нет?
– А так. Список – не печать. Его переписывают, и всякий переписчик волен прибавить, что считает полезным. Сначала прибавляли по одному слову, потом по фразе, а к декабрю пошли копии с примерами – где на всякий довод свой пример, с именами. – Он говорил ровно, будто читал справку. – Кто их вписал и в какой копии впервые, вам не установит никто и никогда. Списки не имеют ни автора, ни входящего номера.
Мне нужен был не заголовок. Мне нужно было место, ради которого Лощинин молча подал листы и отошёл к окну.
Место стояло во второй трети, в перечне доводов, и было выписано аккуратнее прочего.
«Считать у нас умеют: армия научилась. Пример тому – подполковник Северцев, который под огнём вывел, во что обходится каждый лишний час, и по чьим таблицам ныне работают части. Считать не умеют там, где это всего нужнее. И это уже не невежество, а нечто иное».
В моей фамилии переписчик споткнулся. Начал «Севир-», зачеркнул одной чертой и вывел заново, крупнее прежнего.
Я провёл по этому месту пальцем, как проводят по чужой подписи, проверяя, не подделана ли.
Пятая копия. Значит, до этого человека мою фамилию выводили от руки ещё четверо, и никто из них меня не знал, и всякий, переписывая, спотыкался или не спотыкался на «Севе-», и вёл дальше.
– Прочтите вслух, – сказал я.
Лощинин обернулся, но спорить не стал и прочёл – ровно, без выражения, как читают в присутствии входящие.
Своя фамилия чужим голосом звучит иначе. Я слушал и понимал, что слышу не о себе: тот подполковник Северцев, который стоял в перечне между земцем и вдовой, был кем-то другим – человеком, годным для доказательства, и годился он не тем, что мерил, а тем, что его можно назвать.
Ни одного числа из моих справок в этой речи не было. Ни вагонов, ни маневровых вёрст, ни того, что дорога везёт меньше, работая больше.
– Кто дал? – спросил я.
Лощинин обернулся от окна.
– Про вас там сказано с уважением, – заметил он. – Обыкновенно этому радуются.
– Кто дал сведения, Виктор Аполлонович? Про часы под огнём и про таблицы знали в трёх местах: в моей части, в наградном отделении армии и в докладах, которые я подавал здесь. Из этих трёх два – бумажные, и в обоих мои же бумаги.
– Вот вы и ответили. – Кольцо снялось. – А точнее не скажет никто, и знаете отчего? Оттого что таких, как вы, у них в перечне четверо: офицер, который считает; земец, который возит; инженер, который строит; и вдова, которая не получает пенсии. Вас не искали лично, Николай Петрович. Искали пример под готовый довод. Кто-то за столом сказал: «нужен офицер, который считает» – и через неделю в списках стояла фамилия. Это не заговор. Это ремесло.
Он надел кольцо и прибавил ровно:
– И, между прочим, теперь вам понятно, зачем вас отозвали.
Мне стало понятно за секунду до его слов.
Комиссия, при которой я состою, не может держать в разъездах человека, чья фамилия ходит по столице в списках запрещённой речи. Никто наверху не станет разбираться, в подлиннике она стоит или в дописанной копии: разбираться некогда, а спросить могут завтра.
Меня остановили не за то, что я сделал. Меня остановили за то, что сделали с моим именем другие.
Вечером я разложил справки от первой до последней и за два часа убедился: ошибка была не в них. Каждое число подтверждалось листком, накладной или подписью; целиком не понадобилась ни одна.
Сабуров брал то, что можно унести к министру, Кастальский – то, что пройдёт согласование. Сочинителю речи хватило фамилии, а анонимщику – двух июньских чисел.
Я сложил их в стопку и придавил чернильницей. Стопка была в три пальца толщиной: тысяча с лишним вёрст, шесть узлов, завод, восемь граф.
* * *
К вечеру выяснилось, что цена моего имени ложится не только на меня.
Тарабрина в тот день дважды спросили – раз в регистратуре, раз у сторожа, – правда ли, что его подполковник «против правительства». Он отвечал, по его словам, коротко: «Мой подполковник считает вагоны». Но пришёл ко мне сам, чего прежде не делал без дела.
– Ваше высокоблагородие, вы мне скажите наперёд: ежели меня спросят не они, а вышестоящие, – что говорить?
– Правду.
– Правда-то разная бывает, – ответил он, глядя в пол. – Что вы дороги считаете – скажу с охотой. Что вас в Думе помянули – скажу, что не читал, я и правда не читал. А про телеграмму, что мимо комиссии послана, – про неё как?
– И про третью правду. Всю, как было: что я велел, ты написал, я подписал, деньги мои. Ты писарь, ты исполнял приказание.
– Я не о том, – сказал Тарабрин с досадой, какой я у него не слышал. – Я не о себе спрашиваю, а как вам лучше.
– Мне лучше, чтобы ты не врал. Врущий писарь при мне – это уже не вопрос о муке.
Аргамаков прислал за мной на другой день, в самое утро, и прислал не записку, а человека, что означало срочность и известную бесцеремонность.
Редакция помещалась в двух этажах на Мойке, и, поднимаясь по узкой лестнице, где пахло одновременно типографской краской, мокрым сукном и вчерашними щами, я успел подумать о том, что ни разу в жизни не бывал в редакции по своей надобности и что надобность, по которой иду теперь, тоже, в сущности, не моя.
В нижнем этаже стучали машины. Во втором, за дверью без всякой надписи, сидел сам Аргамаков: грузный человек в жилете, с закатанными по локоть рукавами, правивший гранки, не отрываясь от завтрака, отчего манжеты у него были в свинце, а гранки в масле, и это соединение чернильной грязи с яичной казалось мне поначалу неряшливостью, а через четверть часа – единственно возможным способом успевать.
– Садитесь, подполковник. Кофею нет, есть чай и то, что теперь называют сахаром. – Он не встал и руки не подал, и в этом не было пренебрежения: он попросту не отрывался от полосы. – Вы читали, что о вас сказано?
– Читал.
– Скверно сказано. – Он положил карандаш. – Вас похвалили так, что теперь всякий, кто вас похвалит вслух, будет числиться в их партии, а всякий, кто вас обругает, – в нашей. Вы третий день не человек, а знамя. Знаете, что делают со знаменем? Его несут, покуда несут, а после сдают в цейхгауз.
Он говорил быстро, с явным удовольствием от собственной речи, и при этом говорил дело – соединение, которое я до тех пор считал невозможным и которое в этом ремесле, как я убедился, не редкость.
– Что вы предлагаете?
– Отбить. – Аргамаков отодвинул гранки. – Дайте мне двести строк за вашей подписью. Не опровержение – опровержений никто не читает. Дайте счёт: сколько вагонов стоит, сколько пудов не довезено, сколько дней теряет бумага в присутствии. Ваши числа, ваша фамилия. И пусть тогда посмотрят, кому эти числа неудобнее.
– Числа мои неудобны всем.
– Тем лучше! – Он даже привстал. – Вы не понимаете, какая это редкость. Обыкновенно у нас пишут те, кто ничего не мерил, и о том, чего не видел. А тут офицер с фронта, с тетрадью, с вёрстами. Да я вам первую полосу отдам.
Я представил себе эти двести строк – и представил не славу, не скандал и не первую полосу, а вещи попроще: как их будут читать те, у кого я одиннадцать дней сидел в конторах, грелся у их печей, ел их щи и записывал их числа под их же диктовку.
Их прочли бы. Через неделю их бы перепечатали в трёх местах. Мохначёв прочёл бы у себя на узле, что подполковник Северцев обличает беспорядок на дорогах, и понял бы, откуда взяты числа про водокачку. Ильин прочёл бы про «конторщиков, раздающих паровозы по знакомству». Начальник с бакенбардами прочёл бы про сорок четыре вагона – и вспомнил бы, кто их считал и кому он показывал ведомость пени.
Все они говорили со мной, покуда я приезжал считать. Обличителю не показывают ведомость пени и не достают из шкапа прошлогодние отчёты; обличителю показывают то, что у них готово, – как и предсказывал Тарабрин в первый день пути.
– Нет.
– Отчего? – спросил Аргамаков без обиды, деловито.
– Оттого что мои числа собраны у людей, которые давали их мне на службе, а не для газеты. Если я напечатаю их за своей подписью, следующему, кто приедет с предписанием, не дадут ничего. И это будет надолго.
– Через полгода никто не вспомнит.
– На дорогах помнят двадцать лет.
Аргамаков вытер руки о салфетку и посмотрел на меня – первый раз за разговор посмотрел, а не поговорил.
– Тогда я вам скажу, как есть, а вы решайте. Двести строк о дорогах выйдут у меня в любом случае, на той неделе. Разница только в том, чьи в них будут числа: ваши – или мои.
– Ваши откуда?
– Из тех же мест. – Он сказал это без тени смущения. – У меня на трёх дорогах есть кому написать, и напишут они бойко, а числа дадут какие вспомнят. Соврут не нарочно: соврут по неумению. И поправлять их придётся не мне.
Я молчал.
– Вы полагаете, я вам благодетель? – продолжал он. – Никак нет. Мне ваша подпись нужна против тех, кто громче меня кричит про измену: они кричат, а я предъявлю офицера с тетрадью. Тираж мой от этого вырастет тысяч на пять, и Никанор Ильич, который меня содержит, будет доволен. Вот вам мой интерес, весь, без остатка. Теперь вы знаете обо мне больше, чем я о вас.
– И всё-таки нет.
– Отчего же? Я вам плачу правдой в глаза, а вы мне – упрямством.
– Оттого что после ваших двухсот строк мне на эти дороги дороги нет, – сказал я. – А после ваших собственных, неточных, – есть. Мне ещё четыре узла осматривать.
Он подумал секунды три и развёл руками – коротко, без обиды, как принимают проигранный ход.
– Разумно. Только вы, подполковник, сосчитали не всё. – Он притянул гранки обратно. – Через месяц ваше имя будет стоить вдвое дешевле, а через два не будет стоить ничего. Тратить его – ваше право. Не тратить – тоже. Но не тратя, вы не сберегаете: вы просто отдаёте очередь другим.
Уже в дверях он прибавил, не поднимая головы:
– И приготовьтесь, что двести строк выйдут с вашей фамилией и без вашей подписи. Не у меня – у соседей. Им ваше согласие вовсе не надобно.
* * *
Домой я шёл пешком, потому что извозчика в тот день было не взять, и на Гороховой у хлебной лавки услышал, как читают вслух.
Читал молодой человек в студенческой шинели – не список, а перечень доводов, переписанный кем-то от руки на четвертушке, и читал он с выражением, как читают со сцены. Слушали человек двадцать из хвоста, стоявшие в нём, судя по всему, с ночи.
Моей фамилии в его четвертушке не было: перечень был сокращённый, доводы шли без примеров. Осталось только то, ради чего перечень и составляли, – вывод.
Одна баба спросила, будет ли от этого хлеб. Студент ответил, что будет, когда переменят правительство. Баба сказала: «Дай-то бог», – и осталась стоять.
В этом хвосте у Гороховой перемены правительства ждали ровно так же, как ждали подвоза: как погоды.
В тот же день, вернувшись, я нашёл у себя письмо из Калуги.
Мать писала обыкновенное: про холода, про то, что дров достали, про Лизу, у которой вторая девочка; а в конце, отдельно, мелко и не своим ровным почерком, а торопливым, приписывала, что у них в городе говорят, будто Николая помянули в Думе, и что соседка спрашивала, не за худое ли, и что она, мать, ответила – за хорошее, но просит написать ей правду, потому что не спит.
Первый лист я начал: «Мама, в Думе меня действительно…» – и остановился на этом слове, потому что дальше следовало объяснить, что такое списки, и чем список отличается от речи, и отчего в списке может стоять то, чего в речи не было.
Лист пошёл в печку.
Второй начал иначе и на третьей строке посадил кляксу – рука у меня не дрожала, я просто взял чужое перо.
Третий вышел.
«Помянули за хорошее, беспокоиться не о чем, служу по-прежнему».
Я перечёл эту строку и увидел, что написана она моим служебным почерком – тем ровным и разборчивым, каким я пишу справки и каким за три года не написал ни одного неверного числа.
Заклеил, надписал и с минуту держал в руке, прежде чем отдать сторожу.
Опровержение я всё-таки написал.
Не для Аргамакова – для себя и для порядка. Полстраницы, сухо: что упомянутый в известной речи офицер никаких сведений в распоряжение членов Государственной думы не передавал, ни прямо, ни через третьих лиц; что таблицы, о которых идёт речь, составлены для служебного употребления и опубликованию не подлежат; что о содержании речи узнал из списков, как и все.
Сабуров прочёл, стоя у окна, и держал мою полстраницы дольше, чем нужно для полстраницы.
За две недели, что я его не видел, он сдал: прежде стоял у окна прямо, теперь опирался о подоконник ладонью.
– Правильно написано. Не подавайте.
– Отчего?
– Оттого что опровержение печатает тот, кто печатал первое. Первого никто не печатал: речь-то запрещена. – Он положил мою полстраницы на стол и придавил ладонью, как Карцев свою тетрадку. – Ваше опровержение может пойти только в двух видах: либо в такой же список, либо в аргамаковскую газету. Список – это самому себя вписать в тот же перечень, только с другой стороны. Газета – это Аргамаков, а Аргамакову ваша подпись и нужна.
– А если подать не в печать, а по службе? Рапортом – что сведений не передавал?
– Можно. – Он подумал. – И тогда в вашем деле навсегда останется рапорт о том, что вы оправдывались. Через два года кто-нибудь прочтёт и спросит: а чего это он оправдывался, его ведь никто не обвинял?
– Стало быть, ответить нельзя вовсе.
– На такое – нельзя. – Сабуров сел, чего почти никогда не делал при разговоре. – Николай Петрович, вы третий месяц пытаетесь применить к бумажной войне правила артиллерийские. Там вы засекали батарею по вспышке и били по ней. Здесь вспышки нет. Здесь по вас бьют вашим же снарядом, и ответить в ту сторону – значит подтвердить, что снаряд ваш.
Он выдвинул ящик и достал бумагу – не мою.
– Вот. Пришло седьмого, покуда вы ехали.
Это был запрос – официальный, с входящим номером, из ведомства внутренних дел. Три строки текста и подпись; фамилия мне незнакомая.
«Прошу уведомить, состоит ли в распоряжении комиссии подполковник Северцев Николай Петрович, тот самый, о коем упоминалось в известном заседании, и в каком именно качестве».
Я прочёл дважды.
– «Тот самый», – сказал я вслух.
– То-то и оно, – отозвался Сабуров. – Не «числится ли у вас», не «просим сообщить о службе». «Тот самый». Так пишут о деле, а не о человеке.
– Что вы ответите?
– Правду: состоит в распоряжении комиссии; командирован был для счётных работ, командировка прекращена седьмого по моему распоряжению. – Он забрал запрос обратно в ящик. – А вот что напишут в ответ на мой ответ – я и хотел бы знать раньше вас.
За окном шёл снег – третий день, ровный, без ветра.
За сорок дней моя фамилия побывала в трёх бумагах, которых я не писал и двух из которых не видел: в записке без подписи, о которой знаю только по пересказам; в чужой речи, дописанной чужой рукой; и вот теперь в запросе. Только в анонимке были мои числа – два, оба верные. Ни одна из трёх бумаг не говорила о том, что я в действительности предлагал.
А на моём столе лежал свод по шести узлам, которого никто не спросил третьи сутки.
Ночью я достал лист Карцева и в первый раз прочёл его весь, подряд, все двадцать три фамилии.
Двадцать три человека на семи узлах: те, у кого нет правил и есть власть, и через кого дорога решается не бумагой, а знакомством. Отдай я этот лист Лощинину – он сумеет им распорядиться, и, вернее всего, распорядится с толком, и на двух-трёх узлах появится очередность, о которой третий год просит Ильин.
А ещё это будет двадцать три фамилии в руках человека, который не сказал мне ни разу, на кого он работает.
Я держал лист над лампой минуту, может быть, две.
Двадцать три чужие фамилии, выведенные стариковским почерком с нажимом. Ильин. Мохначёв – нет, Мохначёва там не было, Карцев его не вписал, и я не знал, отчего: то ли не считал нужным, то ли считал, что этому не за что.
Я убрал лист в стол и запер, а ключ положил в тетрадь, под восьмую графу.
Лощинин спросит непременно. На рассвете, ложась, я всё ещё не знал, что ему скажу.




























