444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Тереньтьев » Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ) » Текст книги (страница 6)
Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ)
  • Текст добавлен: 17 октября 2026, 19:30

Текст книги "Прапорщик 1914: Гнилая зима (СИ)"


Автор книги: Михаил Тереньтьев


Соавторы: Константин Градов
сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Глава 8
Тысяча верст

Выехали двадцать восьмого ноября, в понедельник, и первое, что я сделал в вагоне, – отдал Тарабрину свою тетрадь и велел завести новую.

– Эта – старая жизнь. В неё писать не будем. Заведём дорожную: на каждый узел по развороту, слева семь граф, справа – что видели глазами.

– А если увиденное не влезет в семь граф?

– Тогда справа будет больше, чем слева.

Ехали мы третьим классом: второй Тарабрину не полагался, а сидеть врозь я не хотел. Карцев, подсевший к нам на второй день, ехал бы и в четвёртом – ему, по его словам, всё равно, лишь бы у окна.

Из окна за первые сутки я насчитал одиннадцать станций, и на девяти из них стояло гружёное.

Тарабрин разграфил новую тетрадь за два часа, линуя от руки по срезу книжки, и разграфил лучше, чем сделала бы типография.

– Ваше высокоблагородие, а если начальник станции не даст сведений?

– Даст. У нас предписание.

– Предписание он прочтёт. А сведения даст те, которые у него готовы.

За одиннадцать дней в столице он выучился вещам, которых я в его годы не знал, и научил его этому не я.

Карцева нам дали до второго узла, и дали неофициально: он ехал по своей путейской надобности, а нас сопровождал, как сказано было в предписании, «в качестве лица, сведущего в местных условиях». Лицо, сведущее в местных условиях, всю дорогу до первого узла спало, поставив ноги на мешок и накрыв лицо шапкой, а проснувшись, сказало первое за сутки:

– Вы приготовьтесь. Вам покажут узел, где всё в порядке. Это хуже беспорядка: беспорядок починить можно.

* * *

Начальник первого узла встретил на платформе, повёл в контору, посадил чай пить и разложил ведомости раньше, чем я успел спросить.

Звали его Мохначёв, было ему лет тридцать пять, и он был лучшим железнодорожником из всех, кого я видел за поездку: говорил быстро, дела свои знал наизусть, отвечал прежде, чем вопрос кончался, и работал, судя по всему, часов по шестнадцать.

Семь моих граф он прошёл за полтора часа.

Паровозов по списку шестьдесят, налицо сорок семь; под парами из них тридцать один – прочие без бригад. Гружёного на путях тридцать девять вагонов, старейшая бирка от семнадцатого ноября: тринадцать суток. Наряд за вчера – сто десять вагонов, подано шестьдесят два. Люди: по штату двести двадцать, налицо сто сорок восемь. Топлива на восемь суток; в прошлом декабре бывало на три недели.

Седьмую графу – чем здесь меряют работу – я записал сам, не спрашивая: за полтора часа он одиннадцать раз назвал число отправленных поездов и ни разу число пудов.

– Александр Ильич, а пуды у вас есть?

– Пуды в накладных. Как же им не быть.

– А свод по пудам за месяц?

Он посмотрел на меня внимательно.

– Свод есть. Он в отчёт не идёт, оттого его никто ни разу и не спрашивал. Вам сводить с чем?

– С пробегом.

Сводили втроём до полуночи. На середине работы он перестал быть распорядительным: сам, без просьбы, достал из шкапа прошлогодние отчёты, разложил и сел рядом.

Пробег паровозов за ноябрь вырос против прошлогоднего на пятнадцатую часть. Перевезено пудов – меньше на восьмую.

– Стало быть, работаем больше, а везём меньше, – сказал Тарабрин.

Мохначёв поднялся, отошёл к окну и стоял к нам спиной, покуда я не спросил, куда девается разница.

– В манёвры. И на воду. – Он говорил в стекло. – У меня водокачка на втором пути третий месяц без дров; гоняю паровозы за водой на разъезд, семь вёрст туда, семь обратно. Это ведь тоже пробег. Мне его в отчёт пишут как работу.

Он вернулся к столу и стал считать сам, и считал быстрее нас обоих.

К двум часам ночи вышло: каждая четвёртая верста паровоза на этом узле – маневровая или водяная. В прошлом ноябре была каждая седьмая.

– Я это знал, – сказал Мохначёв, глядя на собственный столбик. – Я не знал, что это столько.

Я подчеркнул в тетради дважды: мера дороги – не версты паровоза, а обернувшийся вагон.

Под утро он сварил нам чаю сам, на своей печурке, и, наливая, сказал вещь, которую я записал не в тетрадь, а на память.

– Я в четырнадцатом году отправлял отсюда мобилизованных. Двадцать восемь эшелонов в одиннадцать суток, ни одной задержки. Меня тогда представили. – Он поставил чайник. – А нынче у меня в отчёте выходит, что я работаю лучше, чем в четырнадцатом. Мне даже совестно бывает читать.

Утром он проводил нас до вагона, и уже с подножки я услышал за спиной:

– Вы напишите, что я хорошо служу. Мне это не для наград. Мне бы дров на водокачку.

Я обещал написать. Написал я это в справку той же ночью, отдельной строкой, и оно там сохранилось до конца – единственное место во всей моей бумаге, где просилось не для казны, а для человека.

* * *

На втором узле ведомость сходилась вся, и это было единственное её свойство.

Начальник – пожилой, с бакенбардами, обстоятельный – отвечал без запинки: гружёного на путях девятнадцать вагонов, старейшая бирка трёхдневная, наряд и подача сходятся, недобор людей в восьмую часть.

Тарабрин ушёл списывать номера и вернулся через два часа, белый от снега.

– Девятнадцать в ведомости, а на путях шестьдесят три. Сорок четыре за водокачкой, на веточке. Ведомость не лжёт: те сорок четыре не станционные, они на заводском подъездном пути.

Пошли смотреть. Идти было версты полторы, сперва по расчищенному, потом по колено; за поворотом вагоны открылись сразу все, двумя нитками, и издали походили на длинный сарай.

Сугробы на крышах были в ладонь. Я разгрёб на ближнем и нашёл бирку: двадцать третье октября. Сорок дней.

По бумаге эти вагоны работали: груз сдан заводу, завод расписался, дорога отчиталась. Больше того – дорога брала с завода пеню за простой сверх срока выгрузки, и начальник показал мне ведомость пени, и цифра там стояла изрядная.

– И платят?

– Платят. Восьмой месяц платят.

Вот это и стоило записать: пеня начислялась, вносилась исправно и не двигала дела вовсе. Заводу выходило дешевле платить за простой, чем строить склад, – и с точки зрения всякого, кто смотрел в свою бумагу, всё было в порядке.

Покуда Тарабрин обходил вагоны, к нам пришли с завода.

Пришёл агент – молодой, в хорошем пальто, с той быстрой вежливостью, которая означает, что человек намерен не пустить.

– Путь заводской, ваше высокоблагородие. Частная собственность. Осмотр посторонними лицами по нашему уставу не допускается.

– Осмотр производится по предписанию от Особого совещания.

– Предписание касается путевого хозяйства дорог. – Он сказал это готовым, без запинки. – Наш путь к дорогам не относится.

Тут он был отчасти прав, и в другое время я бы отступил и написал запрос. Я посмотрел на две нитки вагонов под снегом, вспомнил хвост у булочной на Пантелеймоновской и отступать не стал.

– Хорошо. Тогда я осмотрю не путь, а вагоны. Вагоны казённого парка: за них дорога отвечает перед казной и берёт с вас пеню. Их я имею право считать хоть на луне.

Агент подумал. Он был не глуп и понял, что спор о вагонах проиграет, а спор о пути выиграет и потеряет на этом больше.

– Считайте. Только запишите, что завод содействовал.

– Запишу, что завод не препятствовал. Содействие – это когда помогают выгрузить.

Он ушёл, и через полчаса на ветке появились двое заводских сторожей, которые ничему не мешали, а просто ходили следом.

Тарабрин обошёл все сорок четыре и списал накладные. В шестнадцати была мука.

– Мука, ваше высокоблагородие. С двадцать третьего октября.

В городе, из которого мы выехали пятый день, за этой мукой стояли с четырёх утра.

Я сел писать телеграмму губернскому уполномоченному по продовольствию – не рапорт в комиссию, а телеграмму, прямо, через голову тех, кому по бумаге полагалось меня направлять.

Тарабрин стоял рядом и молчал так, что я поднял голову.

– Говори.

– За такую телеграмму вас в комиссии спросят, отчего мимо них.

– Спросят.

– И спросят не в тот день, когда мука доедет, – сказал он. – А в тот, когда вы вернётесь и вам будет нужно, чтоб они вас слушали.

Он был прав. Через комиссию – недели три; я эти три недели прошлым месяцем сосчитал по столам, до часа. Прямо – двое суток и одна нажитая неприязнь.

– Пиши набело. За моей подписью, с номерами всех шестнадцати вагонов.

Телеграмму сдали на станции. Стоила она четыре рубля с копейками из моих собственных: казённых бланков на такое у меня не было.

Карцев уезжал в тот же вечер, обратным. На платформе он вынул из кармана сложенный вчетверо лист и подал – чего я от него никак не ждал.

– Тут фамилии. На тех узлах, куда вы поедете дальше. Кто из них что решает и к кому ходят просить.

– Виктор Карпович, откуда?

– Сорок лет на дорогах. – Он подождал, покуда я разверну и сложу. – Я вам не первому даю. Давал в четырнадцатом комиссии, что проверяла подвоз; давал в прошлом году господину из министерства. Обе бумаги пропали. А фамилии живые: бумага пропадёт, они останутся при людях.

Он влез в вагон, и я запомнил его последним взглядом: старик у окна, руки на костыле, шапка на коленях.

* * *

Третий узел был меньше первых двух, и человек, который решал там, чья литера свежее, назывался конторщиком распорядительного отдела.

Звали его Ильин. Стол его стоял в углу за печкой. По должности он не решал ничего; на деле через этот стол проходило всё, что двигалось на узле, и знали об этом все, кроме бумаг.

Я попросил показать вчерашние записки. Подал.

Пять записок за сутки. Мукомольное товарищество – вне очереди, ссылка на телеграмму из губернии. Уполномоченный по заготовкам – вне очереди, по предписанию. Снарядный груз – литера. Дрова для самой дороги – вне очереди, иначе станет всё. Санитарный – вне очереди, тут и объяснять нечего.

Пять из пяти шли вне очереди. Стало быть, очереди на этом узле не существовало вовсе.

– По какому же правилу вы даёте?

– По совести.

Он сказал это без вызова и без стыда.

– Вы напишите, ваше высокоблагородие, что по совести. И припишите, что правила мне не дали. Третий год прошу. Мне бы бумагу с очередностью – я бы по ней раздавал и спал.

– А теперь не спите?

Он поглядел на меня, соображая, стоит ли отвечать проверяющему на такой вопрос, и решил, что не стоит.

При мне к нему пришли дважды.

Первый – мужик в тулупе, от какого-то товарищества, с просьбой на два вагона под картофель; принёс бумагу и, я заметил, ещё что-то, чего при мне не вынул. Ильин сказал: «На той неделе», – и мужик поклонился и вышел, и по лицу его было видно, что «на той неделе» он слышит не впервые.

Второй – пожилой господин с портфелем, без бумаг вовсе, зато со словами «Николай Афанасьевич просил передать». Этому Ильин сказал: «Завтра к вечеру», – и записал в тетрадку.

Разница была не в грузе и не в нужде. Разница была в том, что за вторым стоял названный человек, а за первым – товарищество.

– Что вам ещё записать?

Я записал остальное: паровозов у него на сутки три, просьб пять или шесть; отказывает он тем, кто не пришёл сам, – оттого приходят все, кто может прийти, а кому не на чем приехать, тот не получает никогда.

Прощаясь, он спросил – впервые за весь разговор о чём-то своём:

– А в столице правда, что к весне дадут американские паровозы?

– Не знаю. Слышал.

– У нас говорят, – сказал он. – Второй год говорят.

Фамилию его я вписал в лист Карцева.

Вечером, в холодной комнате при станции, я сидел над этим листом и думал не про дорогу.

Лощинину нужны не паровозы. Ему нужны эти люди – у которых нет правил и есть власть, и к которым ходят просить. Что он с ними сделает, я не знал. Может быть, ничего дурного: добьётся той самой очерёдности, которую третий год просит Ильин.

А может быть, узнает, кто к кому ходит, и станет ходить сам.

Я сложил лист и спрятал к черновикам, на грудь. И записал себе отдельно: фамилий в справке не будет. Будет другое – что на трёх узлах я нашёл троих таких, как Ильин, и дорога идёт через них, а ни правил, ни власти по бумаге у них нет.

* * *

Между узлами мы жили так, как живут на дороге все.

Спали в вагонах и дважды в станционных комнатах для проезжающих, где на четверых полагалось две койки, а топили через день.

Ели на продовольственных пунктах, к которым приставали с воинскими. На одном раздатчица наливала по семнадцать порций в минуту; за сорок минут вышло шестьсот восемьдесят. Последние триста двадцать человек взяли только кипяток.

Раздатчица знала это про себя лучше всякого счёта. Она наливала, не поднимая головы, и повторяла: «Не толкайтесь, всем хватит», – и это была единственная неправда, которую я слышал за всю поездку от человека, работавшего честно. Кипяток брали в кубовых; бегать с чайником Тарабрин мне не позволял и бегал сам, объясняя это тем, что подполковнику с чайником неприлично, а на деле оттого, что в очереди у крана надо уметь стоять, а я не умел.

Раза три нас обгоняли санитарные, и всякий раз я смотрел на них дольше, чем нужно.

Почта догнала нас на третьем узле, на седьмые сутки.

Писем было три.

Сабуров писал служебно и коротко: справка по узлам ожидается к рождественскому заседанию, Кастальский дважды спрашивал, отчего командируемый не шлёт промежуточных донесений, и он, Сабуров, дважды отвечал, что не шлёт по его же, Сабурова, распоряжению. Внизу от руки было приписано: «Черновики берегите. Здесь спокойно».

«Здесь спокойно» у Сабурова означало ровно то, что он написал бы иначе, если бы имел право.

Астахов прислал вырезку – четыре строки из чужой газеты, из отчёта о думских прениях по продовольственному делу. Говорилось там, что считать тыл некому, и в подтверждение приводилось: даже офицеры, командируемые в столицу для счётной работы, вынуждены-де выезжать на дороги лично. Фамилии не было. Но человек, писавший это, знал про мою поездку, а знать про неё могли в комиссии, у Лощинина и у военного министра.

На полях Астахов приписал карандашом: «Вас начали употреблять как довод. Скоро назовут по имени».

Третье письмо было надписано знакомым круглым почерком, с румынского направления, и шло девять дней.

Прежде Вера писала иначе – про людей, про то, кто чем жив, про сестру Аглаю, которая поёт над умирающими и оттого её не любит начальство; в письмах её всегда было больше жизни, чем в моих.

Теперь письмо было перечнем.

«Принято за неделю четыреста шестьдесят. Отправлено на север двести пять. Оставлено сто девяносто, из них тяжёлых сорок. Умерло шестьдесят один. После Бухареста идёт сплошь; снимаемся третий раз с октября. Тёплое кончилось, топим чем придётся. Пиши на прежний адрес, письма догоняют».

И ниже, отдельной строкой, единственное не число:

«Считать легче, чем помнить».

Я стоял с этим листком у окна и делал то, чего делать не следовало: проверял её сложение.

Двести пять, сто девяносто, шестьдесят один – четыреста пятьдесят шесть. Принято четыреста шестьдесят.

Не сходилось на четверых.

Она не ошибалась в счёте никогда: считала вслух, водя пальцем, и до конца счёта не видела никого вокруг. Четверо потерялись где-то между строкой и строкой, и где – я мог только гадать.

В пятнадцатом году, после Горлицы, я вёл такие же столбцы, и у меня они тоже переставали сходиться.

Отвечать я сел в тот же вечер, и вышло плохо. Три раза начинал по-человечески и три раза рвал: по-человечески выходило утешение, а утешать её было нечем.

Написал в конце концов так:

'Твои числа прочёл. У тебя не сходится на четверых: посмотри приёмную книгу за среду и четверг, вернее всего, там.

Я вожусь с дорогой, по которой вас везут. Если у меня выйдет, поездов дадут больше – и твой третий столбец станет короче.

Тёплое достану и вышлю на прежний адрес. Ты его получишь позже, чем нужно, но получишь'.

Тарабрин, не спрашивая, приписал внизу: «Кланяюсь. И. Тарабрин».

* * *

К четвёртому узлу мы не доехали.

Поезд стал в поле в четвёртом часу пополудни, простоял час, потом другой; пошли слухи, потом кондуктор объявил, что впереди перемело выемку и ждут снегоочиститель.

Снегоочиститель, как выяснилось после, стоял в шести верстах, тоже в снегу, и ждал, когда к нему пробьётся другой.

Сперва в вагоне было весело – тем весельем, какое бывает у людей, получивших неурочный отдых. Приказчик достал карты, солдат-отпускник – гармонику, мальчишку послали на насыпь за снегом для чая.

Ехали в вагоне, если считать по головам, сорок три человека, и я их сосчитал позже, ночью, когда считать стало незачем.

Из сорока трёх – четверо военных, включая нас двоих. Остальные – те, кого война возит: две сестры милосердия, ехавшие в отпуск и говорившие всю дорогу вполголоса о своём; беженка из-под Двинска с тремя детьми, которая за сутки не сказала ни слова, кроме как детям; приказчик по бакалее, ездивший «по своим делам» и на этом объяснении настаивавший; мужик с сыном лет двенадцати, везший сына в город учиться на слесаря; старуха на нижней лавке, ехавшая к дочери.

К вечеру стало холодно.

Дров у кондуктора было на восемь часов, и он растянул их на двенадцать: подкладывал по одному полену, и всякий раз, когда открывал дверцу, весь вагон поворачивался смотреть. К полуночи полешки кончились, и он объявил об этом виновато, будто сжёг их сам.

Потом печка встала, и стало слышно, как идёт снег.

В третьем часу у меня замёрзли чернила во второй чернильнице, той, что за пазухой: я вынул её записать время остановки и обнаружил, что записывать нечем.

В четвёртом заплакал ребёнок через две лавки – тонко, на одной ноте, и мать говорила ему «тише, тише» примерно час, а после перестала говорить и просто держала.

Старуха на нижней лавке начала кашлять около пяти. Кашель был мокрый, с длинным присвистом на вдохе, и между приступами она извинялась перед соседями.

Дальше делали то, что делают.

Тарабрин пошёл по вагону собирать, что горит, и собрал: две доски от нашего ящика, старую корзину, чьи-то дранки. Солдат слазил на насыпь и притащил шпальный обрубок, обледенелый и оттого гореть не желавший. Приказчик отдал колоду карт.

Топора не было. Обрубок я ломал сам, о железную ступеньку вагона, стоя в темноте на коленях, и делал это плохо: рук не хватало, дерево было мёрзлое. Помог солдат. Вдвоём мы его расщепили.

Печку затопили в шестом часу. Ребёнок уснул почти сразу.

Старуха умерла около восьми, когда в вагоне было уже тепло.

Умерла тихо, между двумя приступами; заметили не сразу, а когда заметили, соседка накрыла ей лицо платком и села рядом. В вагоне стало очень тихо – тише, чем ночью, когда все мёрзли.

Стояли ещё четыре часа.

За эти четыре часа в вагоне не сказали, кажется, и двадцати слов. Сёстры милосердия – те, что ехали в отпуск, – сходили посмотреть, чем можно помочь, и вернулись, ничего не сказав; одна села к беженке и взяла у неё младшего, чтоб та поспала.

Приказчик сдал свои карты кондуктору на растопку ещё ночью и после этого молчал до самого города.

К полудню пришёл снегоочиститель, и мы поехали.

Тело сняли на ближайшей станции. Я записал: Марфа Игнатьева Долгих, шестидесяти двух лет, ехала к дочери в Режицу; дочь без адреса, сообщить некому. Кондуктор сказал, что это второй случай на их участке за декабрь, и выговорил это ровно, но не безразлично.

В вагоне, покуда ехали, я вынул лист с семью графами и приписал восьмую.

Семь моих граф считали дорогу: паровозы по списку и налицо; сколько из них под парами; гружёное на путях; наряд против подачи; люди по штату и на деле; топливо в днях; чем здесь меряют работу.

Восьмая: сколько людей в поезде и на сколько часов у него топлива.

Считал я всю поездку вагоны, паровозы, пуды и версты – то есть вещи, которые сами по себе никуда не спешат. Из этого выходил честный и полный счёт, и в нём не было места для Марфы Игнатьевны Долгих, шестидесяти двух лет, потому что она в моих графах проходила как часть веса поезда.

Тарабрин прочёл через плечо и взял перо.

– Дозволите приписать?

– Пиши.

Он приписал мелко, в конец строки: «И сколько вёрст до ближайшей станции, где топят».

– Это к чему?

– К тому, ваше высокоблагородие, что считать – считайте, а идти-то им пешком.

Свод по трём узлам я закончил к вечеру. Рядом оказались пробег Мохначёва, заводская пеня и три паровоза Ильина на пять просьб. В общей строке понадобились фамилии всех троих.

Тарабрин оставил перед этой строкой место для подписи. Я подписал сам: проверял я, и объяснять свод предстояло мне. А по отдельным строкам спрашивать будут с тех, кто остался на узлах.

Впереди было ещё семь узлов и две недели – так я думал в тот вечер.

А между сводом и восьмой графой у меня в тетради лежал список Карцева – двадцать три человека, через которых решались дела на узлах, и я третий день откладывал решение до Петрограда – где решать будет поздно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю