355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 3)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

   43

   уже "не был на духу", то есть у исповеди. У него мы брали переводные английские и французские романы, журналы "Родина" и крестный календарь Гатцука. А у своего старика (городского, случайно жившего в нашей деревне) брали старые газеты "Новое время" и "Московский листок" и в них читали знаменитую повесть о разбойнике Чуркине. Затем брали из церкви "Четьи-Минеи" и зачитывались житиями святых. Брали еще какие-то повести у своей учительницы в школе, какие нам почему-то не нравились. Почему? Мы и сами не знали, хотя из уважения к ней и прочитывали до конца. И хотя весь этот литературный материал с точки зрения современной критики не высокой марки, но он был слишком красочный, увлекательный и сильно действовал на детское воображение. Так или иначе, но он оставил глубокий след в развитии моей мысли и навсегда привязал меня к книжкам.

   Когда мне было лет 9, мой старший брат Андриян был уже в подпасках два лета, затем жил у попа в работниках, а потом каким-то образом попал в Тулу служителем в земскую больницу, где и получал года два по 5 рублей в месяц. С этого времени мы стали "богатеть" – так говорили моей матери завидовавшие ей бабы, у которых ни мужья ни дети еще ничего не получали. Проходил месяц, и мать или сама шла за его пятеркой, или посылала меня. В 12–13 лет я ходил пешком в Тулу обыденкой и таким образом делал 62 версты в день. Брат кормил меня мясными щами, кашей, покупал белого хлеба с изюмом и давал свою месячную пятерку. Я всему этому был так рад, что забывал о боли в ногах от шестидесятиверстной дороги и был готов ходить всякий раз, когда это было нужно. Потом брат стал получать 10, а затем и 12 рублей (ему повезло по службе). Тут он уже давал матери по 10 рублей в месяц, и мы, скопивши их, построили себе 7-аршинную избу с двумя окнами (а до сих пор жили в шестиаршинной с одним окном), и с этих пор стали походить на людей. Я же до 17 лет жил дома, помогал в работе, пахал и косил с 13 лет, ходил на поденку, читал книжки, гонял по зимам зайцев, хотя не убил ни одного, и в этом проходило время. На зайцев мы делали привады и караулили их по ночам, по месяцу, из риг, из лесной сторожки, из делаемых из снега пещер. Зайцев видали много, но мне лично так и не удалось убить хотя бы одного. Своих ружей у нас не было, и мы выпрашивали у одного из стариков Никанорычей, Андрияна, он охотно давал нам плохое ружьишко, из которого можно было убить на ближнем расстоянии, а зайцы не подпускали и уходили на наших глазах.

   44

   Один раз, набравшись храбрости, мы с братом пошли их караулить ночью в большой лес, к стогам, и стали порознь в дубовых кустах с зимней листвой. Лес этот огромный, верст на пять. Не простояли мы и часу, как в одном углу завыл волк, ему стали откликаться из других мест другие. И подняли такой вой, стонущий и печальный, что мы не выдержали и позорно бежали домой по целику, напрямки, падали, топли в снегу, и нам все казалось, что волки идут за нами и лязгают зубами. Утром по следам мы видели, что волки действительно напали на наши следы и по ним подходили к самой деревне, а соседка, бабка Дарья, со страхом говорила, как ночью выли собаки, чуя волков.

   После школы меня как грамотея и певчего в церкви охотно стали приглашать читать Псалтирь по покойникам, и я с важностью знатока и ученого брался за это дело. Как-никак изба полна народу: и родственниками, и старухами, все охают и вздыхают, а я среди них как действующее лицо, читающее Священное Писание, и на меня обращают внимание.

   – Чей это паренек-то, не Петра ли Кузьмича? – спрашивают родственники покойного из чужой деревни. – Ишь, какой учтивый и смышленый, весь в отца начетчик.

   А мой отец тоже, как старый грамотей, пользовался славой и приглашался читать Псалтирь. Но он-то, конечно, ходил не из любви к искусству и к покойникам, а из того, что ему в таких случаях подносили первый стакан, а по окончании напаивали совсем пьяным.

   Я слышу эту похвалу и внутренне радуюсь, делая вид, что ничего не слышу, а сам еще отчетливее произношу славянские слова псалмов: "Аще яко глух – не слышах и яко нем не отверзаяй уст своих..." или: "Живый в помощи Вышнего, в крове Бога Небесного водворится" и т. д. Причем, если я видел, что публика входит новая, особенно божественно настроенная, со вздохами и причитаниями, я, вне правил, раньше положенного срока, читал сорок раз "Господи, помилуй", "Отче наш" и положенное поминовение: "Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, новоприставленного (имя рек) где же несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная..." и сам в это время истово крестился и кланялся, заражая этим и всю публику, ведя ее, так сказать, на поводке.

   Правда, наука эта мне далась не сразу и на первом покойнике я много путал, и даже во время перерыва, когда родственников по обыкновению посадили на обед, я снова бегал к дьячку и Сергею Степановичу (мужу моей

   45

   крестной) и спрашивал у него: через сколько псалмов считать кафизму и останавливаться на поминовении? По глупости, я думал, что это очень важно для покойника и что публика может заметить мою ошибку и сделать мне замечание.

   Но тут случилось непредвиденное событие, которое еще больше подняло мой авторитет у старух, ночевавших со мною при покойнике, а потом разнеслось по всей нашей деревне.

   Этим первым покойником, над которым я десятилетним парнем читал Псалтирь, был дед Илья Исаевич. Он тоже пил, но с умом, на свои, допьяна не напивался и не считался большим пьяницей. Наоборот, слыл за знахаря и чудака, пользовал чужую скотину от кил и всяких болезней. Его тоже слегка побаивались и в глаза льстили, хотя он по своей шутливости и не был похож на колдуна и опасного человека. Ввиду его такой репутации, почтить его память и ночевать последнюю ночь у его гроба сошлось много родственников и посторонних старух, и изба была полна народу. Ночью по обыкновению все сидя спали и лишь при моих поминальных возгласах: "Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего новопреставленного" – некоторые просыпались и, зевая, начинали креститься и молиться, а когда я переходил на монотонное чтение нового псалма, они снова впадали в дремоту. Часа в три ночи и я стал дремать и делать перебои и не видел, когда под саван покойника (лежавшего уже убранным в гробу) подлез маленький котенок и как раз около его рук, сложенных крестом, стал шевелить саваном, пытаясь из-под него вылезть.

   Я первый заметил это чудо и, оборвав чтение, впился глазами в лицо покойника. Страха я не чувствовал, так как заранее слышал, что в таком случае оживления стоит только ударить покойника Псалтырем по голове, и он снова уляжется в гробу и умрет снова уже по-настоящему. Я сжал в руках толстую книгу и приготовился к этому удару. Но мне было удивительно весело, так как показалось воочию, что Илья Исаич открыл глаз и весело и чудно мне подмигнул, точно хотел предупредить меня, чтобы я не боялся того, как он сейчас напугает всех старух и семейных.

   Когда я оборвал чтение, две старухи нарочно закашляли, они подумали, что я задремал, и этим хотели пробудить меня к действию. Но увидев, что я не сплю, а стою на месте с книгой и смотрю на покойника, они со страхом приподнялись и тоже стали смотреть на него. В это время

   46

   саван опять зашевелился, и старухи, взвизгнувши по-телячьи, выскочили в сени и на улицу и там уже закричали не помня себя от страха. В избе началось смятение, все стали просыпаться и, как только кто замечал, что покойник шевелит руками, так же с криком выскакивали вон. И я уже слышал, как под окнами кричали и гнали друг друга за попом.

   – Беги скорее, свашенька, – кричала Прасковья Свирина тетке Дарье Орловой, – батюшка его окропит святою водой, он и успокоится, а так худо будет, ой, будет худо!

   Изба в минуту опустела, и я в ней остался один на своем посту, как солдат с ружьем, твердо веруя, что чары покойника будут бессильны против удара его Божественною книгой. Бабы шумели, ахали, плакали, спорили, но от окон не отходили. Любопытство пересиливало и страх, и всем хотелось видеть, что будет делать покойник, когда встанет из гроба.

   Если бы я струсил и тоже бы выскочил на улицу, тогда и они все шарахнулись бы во все стороны, но я стоял не шевелясь, и это их ободрило.

   – Смотри, смотри, сеструшенька, – со страхом говорила соседка Фекла, – парень-то наш не боится и стоит с книгой, как на часах! А покойник-то все шевелит руками!..

   А мне совсем стало весело и смешно, так как я услыхал, как мяукнул запутавшийся котенок, и сразу понял, в чем дело. Не решаясь однако открыть саван, я потихоньку позвал его: "Кыс, кыс", после чего он завозился сильнее и выполз на лицо покойника. Тогда я его по-мальчишески любовно схватил и показал в окно бабам, а сам как не в чем ни бывало, стал читать новый псалом: "Господи, кто обитает в жилище Твоем? Или кто вселится во святую гору Твою? Ходяй без порока и делаяй правду..."

   Старухи вернулись в избу и уселись по своим местам и со стыдом шепталися до утра, рассказывая попутно о всяких небылицах с покойниками, когда они вставали и ходили. Я же с той минуты чувствовал себя настоящим героем. И когда после этого в нашей деревне удавился у себя в сарае пьяный Алексей Сычев, и его, изрезанного доктором (было вскрытие трупа), уложили в гроб, я также без страха сменял дьячка при ночном чтении Псалтири, хотя к этому покойнику из страха не пришли и старухи, а было только двое-трое родственников.

   После этого меня стали звать к покойникам подряд все, у кого не было своих близких грамотеев.

   46

   Читал по соседу Андрею, по другому соседу, деду Илье, но тут тоже был маленький инцидент. У покойника среди ночи почему-то под саваном свалилась рука с руки и страшно перепугала всех старух. Этого старика я любил за его простоту и незлобие и читал по нем один два дня и две ночи подряд, без сна, а на третий день, как певчий, пошел его провожать и отпевать в церкви. В церкви на меня напала такая сонливость, что я не мог ее одолеть и засыпал с разинутым ртом, а засыпая, гнулся и падал, так что меня насильно отвели под руки домой, и на погост я не попал.

   – Ишь, как его дед Илья замотал, – говорили старухи сочувственно моей матери, – как бы с ним какого худа не вышло? Покойники тоже часто уводят за собою тех, кто им дюже пондравился. Ты не пускай его на погост, а то он его замотает.

   А крестная после этого вразумляла:

   – Никогда, дитятко, не берись читать один, обязательно двоим нужно, мало ли какой грех может случиться. Да и отдохнуть посменно можно. А то трое суток один да один, да разве это возможно?

   А мать только радовалась, так как после каждого покойника я приносил ей платок или полотенце, на котором я раскладывал Псалтирь, да и целый рубль деньгами. Это ли не заработок от покойников? А кроме того; по мне и мою мать звали всегда на поминальный обед после похорон, а это и для нее было большой честью перед народом.

   В это же время, ежегодно, меня, совсем маленького, брали и на свадьбы у наших родственников, и мне выпадала почетная роль ехать в свадебном поезде с образом со стороны невесты, с ее родительским благословением, и участвовать опять же действующим лицом и в свадебном поезде, и в свадебном церемониале. И это в то время, когда мои сверстники могли только сидеть на полатях или на печи и оттуда глядеть на все перипетии свадебного обряда, как делал и я, когда не участвовал действующим лицом сам.

   И как же я любил, как дорожил этой возможностью с полатей смотреть за всеми процессами этого церемониала. Особенно это было интересно после венца, на так называемом "красном обеде". Тут уже нет места слезам невесты и ее матери. Все кончено, и все должны только радоваться и веселиться. И величают тут не одних молодых, а всех гостей подряд, и для всех находят подходящие песни. Молодым споют: "А кто ж у нас большим барином, а кто ж у нас воеводою", или: "Как по садику-садику, тут катилися два яблочка". Просватанной девице споют: "Ах ты, елка,

   48

   моя елка, елка зеленая", или: "Что не белая береза кудревая". Не просватанной запоют: "Уж мы ж тебе, свет-Марьюшка, давно говорили". Холостым парням поют: "На горе калина во кругу стояла", или: "Да кто ж у нас лебедин, да кто ж у нас господин". А когда величают женатых, то непременно споют: "У ворот сосна зеленая, у Ивана жена молодая" и т. д.

   Слушаем мы эти песни и млеем от радости. Нам с полатей видно, как ломаются, чванятся гости, когда их величают, как они торгуются с девицами и заставляют их величать еще и еще. Нам видно, как хозяин с дружками перед каждой сменой кушанья вновь и вновь обносит гостей водкой и наливками и торжественно упрашивает: "Кушайте, сваточки и свашеньки, дорогие гости и гостьюшки, веселите наших молодых веселыми песнями и веселыми речами". А гости и сваты берут в руки стаканы и в тон хозяину возглашают: "Будьте здоровехоньки и будьте все радехоньки!" А потом каждый прикушает и скажет: "Горько, нельзя пить, подсластить надо!" И обращаются к молодым Те в угоду им целуются и кланяются. Но этого мало, их заставляют целоваться еще и еще: "Без Троицы дом не строится; без четырех углов изба не бывает; без пяти просвир поп обедню не служит", – говорят они при этом. И заставляют целоваться до пяти раз.

   А потом, перед кашей, которая подается непременно в конце обеда, мать и отец невесты обходят всю женихову родню с дарами (с ситцем, шерстяными материями, с готовыми платьями и рубахами) и всех одаривают, смотря по возрасту и положению. И тут новая церемония: с дарами на подносе подходят к гостю и, низко кланяясь, говорят:

   – Дарю тебя, сваточек, даром, не большим и не малым, малое примите, а большого не взыщите, чем богаты, тем и рады!

   Гость принимает дары и отдаривает деньгами, которые кладет на этот же поднос. А девичницы наперебой с другими молодыми бабами величают гостей и со смехом торгуются с ними из-за расплаты, выпрашивают серебряную монету вместо медной.

   Перед кашей хозяин с дружками в последний раз обходит гостей с водкой и торжественно и униженно просит "откушать". "До дна, до дна, не оставляйте на донышке зла", – подговаривает он пьющих.

   После каши чашки накрывают целыми пирогами, и тогда только конец пиру.

   А когда я участвовал действующим лицом, меня также величали и подносили рюмочку красного вина и также

   49

   дарили дарами. Но это на "красном обеде", а когда жених приезжал за невестой к венцу, меня сажали за стол вместе с девичницами и приехавшие гости и дружки должны были выкупать у нас стол с невестой. Они гнали меня и грозили кнутом, а я все же не уступал и не сдавался, требуя, чтобы они выкупили невесту серебром, а не медью. И они клали в мой стакан двугривенный. И только после этого я выходил из-за стола, уступая невесту.

   Отец невесты брал у меня из рук икону и благословлял ею жениха и невесту, опускавшихся на колени, причем говорил жениху:

   – Даю тебе в жены свою дорогую дочку. Прошу любить и жаловать. Сам бей, учи уму-разуму, а другим в обиду не давай!

   Потом благословляла и мать, и крестная, и меня и всех гостей снова сажали за стол и "на скорую руку" обносили вином, давали наставления: как и кому себя вести, а затем невеста, тоже наскоро, уходила в чулан и плакала там в последний раз, прощаясь с родными и с домом. Сейчас она должна была уезжать к венцу и в свой дом к отцу с матерью могла вертаться уже чужою женой, и только на время, как "отрезанный ломоть".

   С этой иконой как "родительским благословением, навеки нерушимым", я шел впереди и садился почетным лицом в свадебный поезд и сопровождал невесту в церковь. А после венца молодой жене заплетали волосы на две косы и нас уже везли в дом жениха, где молодых встречали с хлебом-солью и осыпали зерном, а у меня брали икону и торжественно ставили ее в передний угол на божницу к другим семейным Богам, в знак того, что новый, пришедший в их семью человек, становился их "сородичем" и равноправным, пришедшим к ним со своими Богами.

   До войны 1914 г. у нас насчитывалось 65 дворов, а в 1880-х их было только 32. И когда меня после школы, как хорошего грамотея, заставляли на сходках писать общественные приговоры, я с того и начинал писать, что "мы, нижеподписавшиеся крестьяне села Боровково, Лаптевской волости, Тульского уезда и губернии, собравшись в числе 25– 30 человек от 32 всех домохозяев, в присутствии нашего сельского старосты (имя рек) слушали предложение о том-то и о том-то, или просьбу о том-то и о том и постановили единогласно то-то и то-то: отказать или удовлетворить".

   О чем в то время говорили на сходках и зачем собирали? В январе–феврале – для раскладки оброка и учета старосты, для чего приезжал старшина с писарем. В мар-

   50

   те – для найма пастуха. В апреле – для разрешения тому или другому члену общества в выдаче паспорта, в выдаче приговора на семейно-имущественный раздел и дачи усадьбы, для найма десятского и ночного сторожа на лето. Причем все эти просьбы, если они удовлетворялись, кончались постановлением просителем или нанятым человеком четверти или полведерки водки, которую с большой радостью и охотой и распивали тут же, на сходке, закусывая кусочками черного хлеба.

   В начале июня собирались для установления срока пахоты пара и возки навоза. На Петров день шли делить пайки лугов и оврагов, и последнее – на Покров решали, когда и с какого срока пахать под зиму ржанище.

   На всех этих немногочисленных сходках староста делал напоминания недоимщикам об уплате выкупных, "чтобы не дожидаться, когда у тебя старшина продаст овцу или корову". Но таких у нас было мало. Постоянно в недоимщиках у нас значились три пьяницы: Антон Баранов, Василий Жучков и Василий Воронин. За ними их еще отцами, после воли, к 80-м годам, накопилось более 400 рублей оброку, и в силу круговой поруки обществу в 1881 г. пришлось продать молодой еще лесок в 50 десятин за 1800 рублей и уплатить эту недоимку. Заплатили за год за всех и текущий оброк, потом попили винца на сходках, и леска не стало. Его срубил и продал болотовский Морозов.

   А через 20 лет они снова накопили такую же недоимку, и в 1900 г. обществу вновь пришлось расплачиваться за них своими доходными от кабака деньгами (кабатчик Вырцов платил в год по 100 рублей за разрешение иметь в селе кабак). Другие крестьяне всегда выкручивались сами и большой недоимки не накопляли, так что я не знал ни одного случая, чтобы в нашем селе делали продажу за недоимку. Старосту, Илью Осипова Гремякина, подпаивали водкой, прося "повременить". В холодной один-два дня сидели, а продажи не было. "Ты меня водкой сколько ни угощай, а оброк платить надо; я за тебя не пойду сидеть, а ты пойдешь, – гнусаво говорил староста своим ухаживателям. – Повременить я могу, а совсем простить только царь может".

   Для лучшего действия земские начальники потом додумались сажать в холодную не каждого в своей волости, а гонять в соседнюю своего же участка, приноравливая эту "отсидку" к какому-либо большому празднику, в особенности к престольному, и объявляя об этом через старост заранее. Конечно, кому же была охота сидеть свой праздник в холодной, и они изворачивались и платили.

   51

   Да и вообще-то выкупные платежи за землю платились охотно, в особенности во вторую их половину, с 1890-х годов. Мужики землей жили и ею дорожили и понимали без понуждения, за что они платят. Так что понуждать приходилось только пьяниц. Менее пьющие (непьющих совсем, кроме нас, трех братьев, не было) платили осенью с продажей хлеба или приплода от скота и недоимку на другой год не запускали. Даже мой отец на моей памяти сидел в холодной очень редко, и к нему других репрессивных мер не применяли.

   По тогдашнему положению о выкупе крайней мерой понуждения было право общества снимать землю с неисправного плательщика и передавать другим до тех пор, пока он не уплатит. Но и эта мера была применена единственный раз к Осипу Мухину, который также из-за пьянства накопил недоимку в 80 рублей, а имел три надела. С него сняли два и отдали моему отцу, раз у него было четыре сына и все подрастали. Через пять лет он все же уплатил, и ему землю вернули.

   Об этой крайней мере мужики крепко знали и не допускали до ее применения.

   А потом, в числе этих 32 домохозяев совсем пьяниц было мало – пять-шесть человек, остальные жили не богато, но сносно. Имели свой хлеб, овощи, молоко от коровы (а то и от двух), имели на году убойного поросеночка; трех-четырех и больше баранов от приплода, так что лето жили с молоком и яйцами, а зиму со свининой и бараниной. Берегли "харча" и к покосу. А оброки платили частью с отхожих промыслов, уходя на зиму на фабрики, и с лишнего хлеба и скота.

   А для отхожего промысла у нас были свои причины. Еще при крепостном праве в 50-х годах барин Дьяков выстроил ручно-конную суконную фабричку, на которой работали наши же крестьяне и имели от этого доход, так как, кроме отбывания этой работой прямой барщины три дня в неделю, за остальные три дня получали жалованье по 30–40 копеек в день, что при тогдашней дешевизне на все товары и продукты было совсем не мало, тем более что обходились всем своим, от хлеба, картошки и мяса до лаптей и домотканых рубах и кафтанов включительно, и деньги были нужны, главное, на оброк и на водку в разные праздники.

   Фабрику эту у Дьякова держал в аренде маленький фабрикантик Никандр Сувиров. Потом они не поладили, и Сувиров тогда же перекочевал под Москву, и его трое сыновей: Ваня, Володя и Николаша (как их за глаза звали

   52

   рабочие) – стали иметь свои небольшие фабрики. К ним-то наш народ и приспособился ходить на зиму на работу и после воли. А наша фабричка в Боровкове была продана и разобрана. И теперь от нее остались только канавки и яма, где лошадьми крутился сукновальный привод, а от барина, Валериана Николаевича Дьякова, остался лишь маленький памятник в церковной ограде и хорошая память у стариков. И моя бабушка Анна ничего не могла припомнить о нем дурного, кроме утверждения, что барин был "справедлив".

   – Бывало, в праздник позовут девок и молодежь водить хоровод в саду против дома, а сами выйдут на крылечко и любуются. Вынесет, бывало, барыня пряников и конфет и станет нас оделять гостинцами, а мы в шутку деремся, шумим, хохочем. А то скажет: "Играйте в горелки!" И сами хохочут, как мы друг другу не поддаемся, бегаем, бегаем, визжим, в кусты прячемся. А на Троицу, бывало, господа заранее сговорятся: в чьем лесу нам гулянье устраивать, венки завивать и хороводы водить, и в этот лес молодежь сходилась, бывало, со многих деревень. Туда и господа на тройках приезжали любоваться, и с нами вместе за руки брались и хоровод водили. Большие хороводы тогда водили и песни хорошие пели! Видим, бывало, барыня с барышней едут, мы и запоем им встречную:

   Из боярских из ворот выезжает тут холоп,

   А навстречу холую сама барыня идет...

   Бывало, к хороводам-то и старики со старухами сходились. Вся деревня сходилась на молодежь любоваться. Старики-то в хоровод выходили и платочками махали...

   – Конечно, по зимам плохо было, – переходила бабушка на более грустные мысли, – когда до Рождества, а когда и до Аксиньи-полухлебки (февраль) молотить на барщину ходили. Молотилок тогда не было, цепом молотили. В работе-то ничего, цепы нагревали, а плохо у кого дети грудные были. Тебе бы воздохнуть, а тебе ребенка кормить принесли. А у кого дома не с кем было оставить, в ригу и колыбельку брали. На улице мороз, а в люльке ребенок копается. Уж барыня-то, бывало, ахает, охает, когда ребенка с голыми ручками увидит, сама на него дышать станет, отогревает; велит принести какие найдутся шерстяные вещи старые и ими ребенка окутает... Добрая душа была наша барыня!.. Конечно, и умирали грудные от простуды, а что поделаешь? Бывало, только перекрестишься и скажешь: "Слава тебе, Господи, что Господь прибрал и руки тебе развязал! Кто им рад-то, грудным!.."

   53

   Однако, пересказывая об этом, давно и для нее прошедшем времени, бабушка никогда ничего злобного не привносила в свои рассказы, никого не бранила, а всех поминала только добром и с уважением. Прямо видно было, что ничего злобного и тяжелого и не осталось у нее в памяти о прошлом. А выдумать, конечно, от себя она не могла ни того, ни другого. Да ей этого бы и не пришло в голову.

ГЛАВА 4. ФАБРИКА

   Но наконец пришло время уходить из дома мне. Мои товарищи, ушедшие на год-другой раньше меня на фабрики в Москву, приходили к Пасхе в малиновых шерстяных рубахах, в сапогах с набором и калошами, в суконных пиджаках и казакинах, а я все был кое в чем, в обносках с чужого плеча, а потому так же захотел «быть похожим на людей» и стал проситься на сторону. Мать попросила соседских ребят, и я с ними после Пасхи поехал на фабрику. О, это для меня было страшное время: уйти из родного гнезда, от родной семьи и очутиться в одиночестве с чужими людьми. У меня сердце разрывалось на части, и пока я не сел на машину, мне все не верилось, что я на это решился бесповоротно. Была Красная Горка, теплая и светлая ночь, на лугу водили хороводы и пели «Травушка муравушка, зелененький лужок», так все было красиво и привлекательно, а я, как Каин, должен был покидать и родную деревню и родную семью. Украдкой я плакал всю дорогу до станции, плакала и мать, уговаривая меня воротиться. Я бы и воротился, но было стыдно от товарищей и, давши матери слово вернуться, если мне будет плохо, простился с ней. Другой мир людей и другая обстановка поглотила меня, и я в ней затерялся со своими горькими думами. На фабрике (у Гилле в Измайлове, за Преображенской заставой) дня два еще не было набору, и мои товарищи ходили в трактир с другими товарищами, которых они знали, а я сидел в рабочей спальне один. Вся эта новая и чуждая мне обстановка тяготила меня и убивала, и я опять и опять принимался плакать украдкой. По каморкам пели песни, крупно, по-пьяному разговаривали, а я сидел как приговоренный и думал о родной деревне и семье. Разгул фабричных меня совершенно не интересовал. И я между ними чувствовал себя, как в лесу. Через два дня меня взяли ставильщиком на большую прядильную машину; работа состояла в замене пустых катушек другими, с бумагой, и я первые две недели выбивался из сил, чтобы поспеть с этой работой. Катушки ежеминутно

   54

   сходили в разных местах стайки (всех их было, кажется, 900), и я опрометью носился кругом прядильной пары, вспоминая святых. Кроме этого, за смену надо было подметать два раза пол, приносить корзиной цельные катушки с ровницей и два раза, подлезая под нитки и сгибаясь в три погибели, обтирать тряпкой налипший около веретен на каретке крахмал и в то же время другою рукой обтирать пух под цилиндрами, тянущими нитку. С непривычки, я много раз ткался носом об пол или рвал спиною нитки, за что всякий раз бранил меня прядильщик.

   Как новичок, я должен был купить бутылку подмастерью смирновской, чтобы этим снискать его ко мне расположение. К тому же Иван Мартыныч любил выпить и показать себя добрым начальником.

   Работа была в две смены, по шесть часов каждая, и это сильно вредило здоровью. Все время от усталости я чувствовал себя сонным и разбитым, так как спать приходилось очень мало. Работала одна смена от 10 утра до 4 дня, а другая смена с 4 дня до 10 ночи, и с 4 утра до 10 часов дня. Ну разве заснешь с 4 до 10 вечера или с 10 до 4 дня? К тому же от спален до фабрики была верста, надо было за полчаса вставать и собираться, а потом надо было из этого же времени приготовить горшки, пообедать, попить чаю. Ляжешь на два-три часа из всей шестичасовой смены и не спишь, и только за полчаса станешь засыпать, а тут трещотка на смену, опять вставай и иди. От такой неравномерной и бессонной жизни весь народ на фабрике был тощий, испитой, как больные. Был в нашей спальне один веселый парень по прозвищу Щиголь, после колотушки, минут за двадцать до смены, он выходил на коридор с тальянкой и, громко играя и подпевая частушки ("Как сударушка дружка провожала до лужка" и т. д.), шел на фабрику. Чтобы идти версту с музыкой и пением, за ним горохом высыпали на улицу люди и сразу преображались: из хмурых и сонных становились веселыми и бойко и задорно подпевали под тальянку. Это одно бодрило и скрашивало наши ночные хождения на смену и со смены и возбуждало унылый дух. К тому же и праздники проходили весело, по каморкам пели и плясали. А в общей спальне собиралась вся лучшая молодежь, танцевали, играли во вьюны, пели хором. А летом к тому же водили хороводы, о которых я и теперь вспоминаю с любовью. По своим годам я в них не принимал еще участия, но, слушая и наблюдая, я забывал около них все свое прошлое и уносился в сказочный мир. Двести-триста человек разряженной молодежи составляли такие хороводы и очень стройно и весело водили их и пели.

   55

   Пар восемь выходили в хоровод и по смыслу песни являлись действующими лицами хоровода. В особенности я любил слушать "На улице дождик, большой, сильный, поливает", которую всякий раз просил петь кто-либо из крупной фабричной администрации (из немцев), со своими семьями приходившей по праздникам слушать и смотреть эти хороводы. Выходили к хороводам и все фабричные, от малого до старого, полторы тысячи человек. В этих песнях выливалась вся грусть и душа русского человека. В ней он весь со своей мечтой и поэзией.

   В фабрике было душно от пыли и газа. В этот мой первый год фабрика освещалась газом, но на второй (1888) год с весны перешли на электричество, и газовой вони не стало.

   Работа в фабрике была сдельная. Мне в месяц приходилось от 11 до 13 рублей. Присучальщику – от 12 до 17 рублей, а прядильщику – от 17 до 27 рублей. На ленточной, бамбросах и трепальной зарабатывали от 12 до 17 рублей, самоткачи на паре станков – тоже до 17 рублей, а на трех – до 24 рублей. Все были на своих харчах, артели почему-то не было, и было всем много хлопот самим готовить горшки и носить в кухню. Харчились по-разному, на 5, на 6, на 7 рублей со всем, с чаем. Кроме хлеба и черной каши с маслом, варили щи, суп, кто с мясом, кто с селедкой, кто со снятками. Но, чтобы еще больше удешевить харчи, многие обваривали кипятком селедку, стоившую 3–4 копейки, и хлебали, вместо супа. Делали также и мы. Я был в рваном белье и обуви, и все это должен был здесь наживать, но в то же время я ухитрялся каждый месяц посылать домой по 4–5 рублей. Я настолько дорожил каждой копейкой, помня домашнюю нужду, что, когда в первый большой праздник мои товарищи позвали меня в Черкизово в трактир, где были песенники, я наотрез отказался. А в другой раз пошли в Москву и от заставы сели на конку. Я на конку также с ними не сел, жаль было 3 копейки, и пошел один пешком (ходили к родственникам).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю