355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 5)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)

   И действительно, наука пошла впрок. Начальство осталось нами довольно и назвало нас даже "молодцами".

   Этому генералу относительно меня была еще раньше бумага из штаба округа о назначении меня туда при распределении, о чем я скрывал от товарищей. Он вспомнил об этом на смотру и вызвал меня по фамилии.

   – Это ты назначаешься в штаб округа? – спросил он милостиво.

   Стыдясь товарищей, я ему смущенно ответил:

   – Так точно, ваше превосходительство!

   – Надеюсь, что ты оправдаешь доверие Москвы! – сказал он.

   – Постараюсь, ваше превосходительство, – ответил я, краснея от стыда.

   После этого я вырос в глазах товарищей, которые очень завидовали мне.

   В половине ноября получился наконец циркуляр, и всех нас разослали по военным учреждениям.

ГЛАВА 8. В МОСКОВСКОМ ОКРУЖНОМ ШТАБЕ

   Полковник Перекрестов, который просил из штаба о назначении меня туда, осмотрел меня очень подозрительно со всех сторон и остался недоволен. Уж очень от меня пахло простым мужиком, одетым в серую шинель, что вовсе не соответствовало службе в штабе, где писарями в большинстве были дети купцов, управляющих, разных подрядчиков и т. д. и на нас, мужиков, совсем не походили. Однако в короткое время своей старательностью я снискал его расположение, и через год, в обычное производство в старший

   69

   разряд, когда мне дали новый мундир с галунами и нашили два лычка, он назначил меня старшим по отделению взамен уходившего в запас Балакина (маленький фабрикант) и хлопотал перед начальником штаба Духониным об утверждении меня в этой должности. Здесь я столкнулся с совершенно новой обстановкой, людьми и их взглядами, которые, как это всегда бывает, всячески старались обработать новичка и подчинить своему влиянию и, встретив решительное сопротивление с зачатками нового мировоззрения, были очень удивлены и озадачены. Людям городской складки, с уличной моралью, совсем было непонятно, как это можно, имея в кармане деньги, не доставлять себе на них доступного удовольствия в питании, куреве, в хождении по пивным и театрам и т. д., в чем вообще проводили праздничное время мои новые товарищи по штабу. Здесь все писаря получали в месяц от 4 до 6 рублей жалованья, к Рождеству и к Пасхе по стольку же наградных, а потому все могли иметь деньги помимо получения их от родных. Но, как и всегда и везде, у моих товарищей деньги не держались и им часто приходилось занимать до получки. У меня же они не переводились и были всегда на все нужное и необходимое. Как и на фабрике, товарищи звали меня на гулянья, в портерные, трактиры, театры, предлагали папирос, белого хлеба, но я упорно отказывался. Они обычно за чаем ели калачи и слоенки, а я демонстративно брал черный хлеб и ел его рядом с ними, объясняя, что иначе поступать я не имею права, так как дома и моя семья и мои родители живут в большей нужде, чем я, и не имеют даже такого хорошего питания, какое имею здесь я. Такое мое рассуждение было для них ново и никак не переваривалось. Они возражали, что они на военной службе, они солдаты, а потому им все позволено. Я же говорил наоборот, что если мы солдаты, то мы и должны держать себя в строгости, как монахи, а иначе нам грош и цена.

   – Да, по-твоему, что же: и колбасу есть нельзя? – говорил мне писарь Жильцов (сын торговца, любивший колбасу). – Стану я своей душе отказывать в этом!

   Я над ним смеялся и пояснял, что душу колбасою не кормят, что для души-то и нужна такая над собой выдержка, чтобы человек не вдавался ни в какие излишества и стоял бы выше потребностей пуза, не чревоугодствовал.

   – Ишь, какой Толстой появился! – посмеялся надо мной другой писарь, Алимов (сын богатого торговца). Какую мораль проповедует! Тебе с ней в монастырь надо, а не к солдатам в штаб. Мы народ веселый, любим пожить, а о смерти успеем подумать...

   70

   – Вот так и граф Толстой, – поддержал его Шапошников, любитель выпить, – сам вперед нагулялся, попил, покутил, а теперь молодежь трезвости учит!

   Я впервые услыхал здесь о Толстом и, стыдясь своего незнания, стал осторожно наводить разговор, чтобы из-под руки узнать: что это такое за Толстой?

   – Э, да он Толстого не знает, а берется нас морали учить, – говорил писарь моего отделения Косицын, очень умный и вдумчивый человек, который хотя и не отличался трезвостью, но осуждал пьянство и считал его свинством человеческой жизни. – Нет, тебе непременно с ним познакомиться надо, – говорил он мне серьезно, ты хорошим учеником ему будешь и до настоящего дела дойдешь.

   – Да, да, – смеялись другие, – с Толстым только познакомься, он тебя до острога доведет, через него многие в Сибирь попали.

   – Ты Косицына не слушай, – говорили они мне, – он сам на каторгу собирается и тебя доведет...

   И тут начинались споры о Толстом, который, по мнению большинства, был лжепророком, через которого многие попали в тюрьму и ссылку.

   – Настоящие пророки сами в тюрьму идут, а он других посылает, – злобно говорил Забелин (старший над всеми писарями и типографщиками штаба).

   – Он не виноват, что его не сажают, он в пустыне не скрывается, а живет в Москве, – защищался Косицын.

   – Он-то граф, а ты-то гнида, его не тронут, а тебя-то в порошок сотрут, – горячился Забелин, метивший сам в чиновники.

   – В порошок стереть можно людей, – равнодушно поправлял Косицын, – а истину не сотрешь и этим никому не докажешь, что истина перестала быть истиной.

   – Ну, ты, брат смотри, сам не заговорись до острога, – угрожающе кончил Забелин по адресу Косицына, стараясь говорить тоном начальства.

   Однако после таких разговоров мои товарищи стали доставать мне толстовские книги цензурного издания, а по секрету говорили, что есть книги запрещенные, которые Толстой печатает за границей и которые гораздо интереснее этих, и все судили и рядили: где бы достать эти книги?

   Так или иначе, но через эти разговоры я, мало того что узнал о существовании Толстого, но и приблизился к нему душой, находя оправдание своей морали в его произведениях. Я узнал, что по зимам он живет в хамовническом переулке, но идти к нему долго не решался, считая себя совершенно ничтожным перед таким авторитетом и личностью.

   71

   А к тому же и боялся, напуганный товарищами. По праздникам я ходил в Румянцевский музей, в Третьяковскую галерею, в Политехнический музей, ходил по книжным лавкам, выискивая те или другие книжки, которые мне советовали прочесть, ходил на Девичье поле смотреть им народное гулянье и оттуда, как бы мимоходом, заходил и Хамовнический переулок, чтобы хоть пройти мимо дома, в котором жил Толстой.

ГЛАВА 9. ИСПЫТАНИЕ ВЕРЫ

   Но самое главное, чем я занялся, попавши в Москву, это испытание моей веры, с которой я связывал, как для себя, так и для людей вообще, возможность действительного спасения, как в этой жизни, так и в будущей. Будучи строго православным человеком, я не отделял, вернее не исключал этого будущего, как действительного бытия, только в совершенно других условиях. С большим интересом, благоговением и любопытством я ходил в кремлевские соборы, в монастыри, в Храм Христа Спасителя, где всегда была архиерейская служба и такое дивное пение, которое приводило меня в восторг и уносило мои мысли куда-то высоко-высоко, ко всему тому лику святых и ангелов, которых я видел кругом себя в храме и которых помнил по церковной истории. Не может быть, говорил я сам себе, чтобы это величественное и таинственное, что наполняло мою душу в церковной музыке и обстановке, чтобы все это не имело связи с прошедшим и будущим вечного человеческого духа, и если врут попы про тот свет и рай, то во всяком случае тайна жизни и смерти не кончается с уходом человека из этой жизни. Потом, после, я имел много споров с людьми об этих предметах, много передумал своих дум, но от этой основной мысли не отказался.

   Посещая женские монастыри и слушая ангельское пение монашек, я много думал об их судьбе, как отреченных от мира, и, с одной стороны, завидовал им, а с другой – жалел их. Жалел о том, что они, отрекшись от мира, не знают радостей и волнений мирской жизни, не знают семьи и всю жизнь должны быть одинокими бобылками, предоставленными своим одним и тем же думам о будущей жизни. В чистоту их личной жизни я верил безусловно и спорил убежденно с товарищами, которые пытались набросить тень на их поведение.

   Относясь прямолинейно ко всем явлениям жизни, касавшимся человеческой совести, я не допускал возможности такого грубого ее нарушения. Правда, я помнил бран-

   72

   чливость монаха в Орле, но то мужчина, который мог быть и в нетрезвом виде, для женщин же, по-моему, было совсем невозможно нарушать свой сан и обет перед Богом, раз они постоянно в трезвости.

   Хорошо зная русскую историю, я любил все старинное и с особым удовольствием ходил в Успенский собор, который своей внутренней мрачностью приближал мои мысли к этой старине. Тут я видел гробницы царей и патриархов, гробницы святителей московских, и все это отзывалось в моей душе какой-то особенной связью и близостью к ним. Жизнь наших предков и жизнь нашего государства вставали живыми картинами в моем воображении и точно переходили из одного угла в другой между мрачными сводами храма.

   В погоне за стариной я даже отыскал старинную церковь Спаса на Бору, находящуюся на внутреннем дворе царского дворца, о которой я знал по "Юрию Милославскому" Загоскина, и с большим интересом посещал ее, отдаваясь целиком старым впечатлениям прочитанного когда-то романа. То было время моей первой молодости, когда так хотелось много мечтать и думать, когда и прошлое и настоящее нашей жизни, и нашей истории, и нашей веры не разделялось так резко на грани, когда так хотелось думать о себе, что ты не последняя спица в колеснице, а тоже что-нибудь и значишь на этой русской дороге и в этом необъятном и великом русском государстве.

   О том, что солдат есть "пушечное мясо", что мужик есть "навоз" или "дойная корова", на котором так приятно и весело живут и едут богатые и властвующие классы, об этом в то время еще разговору не было, и мои мысли не смущались такой философией.

   Нe понравилась мне только торговля святою водой монахами, которую я обнаружил в церкви Ивана Великого, на втором этаже, когда на Пасху ходил по кремлевским соборам и когда все церкви бывают открыты. В трех углах церкви стояли у столиков монахи, и после того как остальная публика обходила всю церковь и прикладывалась к иконам, подходила она и к этим монахам. Один все время нарезал кусочками просфоры и оделял по кусочку подходящих, за что ему доброхотно давали и пятаки и семитки. Другой имел на столике два сосуда с красным вином и водой и, подливая вина в воду, давал испить по небольшой рюмке. Этому тоже клали даже серебряные монеты. А третий имел только один сосуд с водой и давал захлебнуть из мелкой чашечки, в которой подают на жертвенник теплую воду священникам, при составлении ими "даров",

   73

   причем у него была другая установка: платить за воду вперед, а не после, как у первых двух монахов. Товар его был самый дешевый, но и им он угощал не всех поровну, а в зависимости от положенной монеты.

   Сходя из церкви по боковой лестнице вниз, я слышал, как один купец грубо сказал: "Ишь, черти, за воду и то деньги берут!"

ГЛАВА 10. КАК Я УВИДАЛ ЦАРЕЙ

   Через год, как я попал в Москву, осенью 1894 г. Александр III умер в Ливадии, и его мертвые останки по дороге в Питер завозили в Москву и поставили в Архангельском соборе для поклонения и прощания не то на два, не то на три дня (не помню). Когда его в катафалке везли с вокзала в Кремль, войсками и народом были заполнены все улицы и дворы, а нас, штабных писарей, поставили жалонерами на Мясницкой улице, в руки нам дали флажки с нумерами, по которым и строились различные депутации во время хода процессии. Помню одну старуху, которая насмешила всю улицу. Чтобы занять место, она, наверное, еще с вечера устроилась на дровах, за невысоким забором, с подушками и одеялом, и спала крепким сном, несмотря на шум улицы. И когда процессия уже приближалась, стоявшие рядом с ней толкнули ее ногами и сказали, что царь едет! Она вскочила вместе с одеялом, вся взъерошенная, со сбившимся платком, и никак не могла прийти в себя и оправить свою одежду.

   – Ах, Господи, умыться бы надо! – всплеснула они беспомощно руками, обводя кругом испуганными глазами. Вид ее был такой комичный, что, насколько ее было видно, вся улица загоготала веселым смехом, забывши на время и царя. Шум этот сейчас же привлек внимание наружной охраны, и с обеих сторон моментально подъехали жандармы, чтобы узнать, в чем дело. Им указали на старуху, которая, не выпуская из рук одеяла, подбирала его концы, на которые наступали толпившиеся рядом с ней на дровах. Жандармы замахали на нее руками, приказывая публике оттеснить ее назад, с глаз долой, но она упорно сопротивлялась, чем вызывала громкий смех.

   В эту минуту подходила уже головная колонна войск с траурной музыкой, и все замерли на месте, забывши старуху. Проходили казаки, кавалерия, пехота, юнкера, гусары и т. д., затем шли депутаты от разных учреждений в орденах и лентах и удивительных шляпах, похожих на лодки. Даже вели рыжего коня, на котором ездил покойный царь.

   74

   Затем показались убранные в траур лошади и открытый катафалк с гробом царя, а за ними, в свите придворных и министров, шел новый и живой царь. Я так был поражен всем этим зрелищем, что царя-то и не приметил. Узнал только министра Ванновского и Воронцова-Дашкова, портреты которых висели в штабе. И когда мне указал его стоявший недалеко товарищ, то мне в первую минуту стало как-то обидно. Я ждал царя на коне, в золотых доспехах и орлах, а он был совсем маленький офицер, в серой шинели и барашковой шапке, как у солдат, и шел пешком самым незаметным человеком из всей своей свиты.

   Снятые со своих мест разводящим тотчас же за проходом процессии, мы пошли вольно за нею следом. И когда, проходя мимо Иверской, царь зашел в часовню и, сделавши земной поклон, приложился к иконе, я страшно этому обрадовался. Обрадовалась и вся публика. Сам я уже сомневался в святости икон и избегал их лобызать, но для русского царя считал это высшей необходимостью и долгом и, не сделай бы он этого, я бы отрекся от него.

   В эту же ночь, вместе с товарищами, в длинной, более версты, очереди, мы ходили прощаться с мертвым царем в Архангельский собор, и я очень хорошо рассмотрел знакомый по портретам облик Александра III. Был темный слух о том, что он умер от пьянства как сильно пивший. Мне было стыдно, я не хотел этому верить, не допускал возможности, чтобы и цари могли заниматься такой пакостью, как и дурные и темные мужики, но вид его большого сине-багрового носа на бледном лице подтвердил мне этот слух. Я по опыту уже знал, что у непьющих покойников носы бывают такими же белыми, как и лицо, а у него был темно-синий. Мне так его стало жалко, я оробел и чуть не расплакался, остановившись на месте, и только окрик дежурного, взявшего меня за рукав и просившего всех проходить скорее, заставил меня опомниться и пойти за проходящими людьми.

   Все время, пока мертвый царь находился в соборе, огромные толпы народа и днем и ночью наполняли Кремль и прилегающие улицы, не успевая в линии очереди подойти к праху царя. А когда его повезли обратно, на вокзал, на проводы устремилась вся Москва, выказывая свои верноподданнические чувства. Воодушевление особенно проявлялось среди офицеров, так что, когда после проводов в зале штаба собрались все офицеры штаба и некоторых других частей и шли возбужденные разговоры о совершившихся событиях, полковник Перекрестов повышенным голосом сказал:

   75

   – Если бы социалисты видели такую картину проявления народом любви к своим царям, они бы устыдились своим злонамерениям нарушить монархию в России!

   – Эти выродки и подонки человеческого общества, – поддержал его рыжий генерал с большими усами (начальник 1-й кавалерийской дивизии), – с ними нужно вести решительную борьбу, а не такую, как ведет наше правительство!

   Из поднявшегося спора о социалистах и исходящих от них смут в народе и умах третьего сословия я мог понять только, что их считают прохвостами, лентяями и дармоедами, не умеющими своей работой устроить свое положение и цепляющихся за модные новинки по переустройству государственных порядков в расчете при дележе чужого добра захватить себе львиную долю. Не зная в то время близко и основательно марксистской идеологии, я не мог решить: кто прав и в чем тут дело? Любопытство же мое было сильно возбуждено, и я стал искать случая ближе познакомиться с этим течением.

ГЛАВА 11. ЗНАКОМСТВО С ТОЛСТЫМ

   За эти зиму и лето мне удалось прочитать несколько толстовских рассказов, повестей и романов, но все только русского издания (то есть цензурных), которые сильно действовали на мою душу и заставляли даже плакать, но в разговорах с товарищами весь вопрос вертелся вокруг его книжек запрещенных, и главное, «Исповеди» и «В чем моя вера?», о которых студенты говорили тогда вслух, а интеллигенция шепотом, но достать их так и не удалось, и я решил идти к Толстому хотя бы затем, чтобы просить этих книжек.

   В это же время один мой товарищ достал мне книжку Мордовцева "Живой товар", тоже запрещенную, из которой я узнал, что проституция у нас существует легально, с разрешения правительства и под контролем медицинского надзора. Глупый человек! Я так был этим обижен за женщину, так возмущен действием правительства, что как-то сразу потерял в него веру, а потерявши веру в правительство, я ощутил, что и вера в Бога по церковному учению сделалась сразу какою-то тусклой и необязательной.

   Я не буду подробно описывать своих встреч с Толстым, так как это можно читать в моих о нем воспоминаниях. Скажу лишь коротко, что, когда я переступил порог его дома в Хамовниках, у меня закружилась голова и я чувствовал себя каким-то школьником, пойманным на месте

   76

   преступления. Он меня встретил на лестнице, собираясь уходить на прогулку, но ради меня вернулся в свой кабинет и усадил на кожаный диван. По привычке к титулованию всякого начальства я его хотел козырнуть сиятельством, но он сразу же оборвал меня и сказал, что всякие титулы придуманы с низменными целями власти одного над другим, чванства и бахвальства; они мешают людям понимать друг друга, разделяют людей, а потому и должны быть оставлены.

   Расспросив меня о том, где и кем я служу, он сказал мне, что он, с одной стороны, очень рад моему приходу, но с другой – всегда будет бояться за меня. "Уж как-то так выходит со всеми моими знакомыми, – сказал он, – что все они из-за меня попадают в тюрьму". Я тогда хоть и не обратил на это внимания, но предсказания были верные и сбылись.

   Толстого я спрашивал о религии, и он объяснил мне смысл христианского учения по Евангелиям, сказавши попутно и о том, что препятствует людям жить по христианку учению. Препятствия эти суть: законы государства, основанные на насилии; законы и установления церковников и законы улицы, обычаев и мод. За исполнением всего этого у человека нет ни времени, ни воли думать о своих обязанностях к Богу и ближнему, их исполнять. Но что человек, как сын Божий по духу, совершенно свободен от всех этих пут,приказов и условностей и вполне может жить no-Божьи, лишь бы не боялся людских пересудов и угроз.

   Книжек своих запрещенных он мне не дал, говоря, что он не хочет сажать меня в тюрьму, а что в казарме, пусть и писарской, они через два-три дня попадут к жандармам и мне будет очень плохо.

   На первое время он посоветовал мне перечитать Евангелие, чтобы лучше понимать, что в них людского, и что Божеского. "А то, – сказал он, – ко мне идут многие беседовать о религии, а когда спросишь, читали ли Евангелие, то оказывается, что читали очень мало, или совсем не читали". Я тогда же купил себе всю Библию, но как ни старался, всю не одолел, так в ней много всякой небылицы, повторений и вымыслов. Чтение же Евангелий производило на мою молодую душу очень сильное впечатление. Я плакал и радовался, точно впервые узнал и нашел эти книги. Медленно и постепенно церковный Христос Бог, не совсем понятный и доступный простым смертным, превращался в моем сознании в великого мудреца и мученика, который стал мне гораздо ближе и понятнее, чем прежний

   77

   Христос Бог, натворивший так много небывалых чудес и улетевший на небо. Я тогда же стал понимать, что среди нас, православных, очень мало настоящих христиан, все же вообще притворяются и только ради внешней красоты и показа прикрываются христианской вывеской и именами, с этого же времени я стал тяготиться военной службой и тем обманом солдатской присяги, которую они должны были принимать на кресте и Евангелии под приказом и принуждением военных законов. А дальше, когда стал узнавать и от Толстого, и от товарищей, что есть такие люди, которые отказываются и от присяги и от военной службы, я очень полюбил их и восхищался их духовными подвигами, ради которых они несли большое страдание, находясь по тюрьмам и дисциплинарным батальонам.

   Первые такие люди, о которых я узнал, были Ольховик и Середа, осужденные военным судом в Иркутский дисциплинарный батальон, и учитель Дрожжин, умерший в Воронежском дисциплинарном батальоне.

ГЛАВА 12. СЕКРЕТНОЕ ДЕЛО No 5

   Второй раз я не скоро пошел к Толстому. Пробужденное им во мне сознание так много дало уму работы, что я прямо горел и день и ночь в своих новых мыслях. Надо было передумать все свое прошлое, разобраться в настоящем и определить правильную линию и мысли для будущего. И только из ряда вон выходящий случай через три-четыре недели после моего первого посещения Льва Николаевича, побудил меня вновь отправиться к нему, но уже не с пустыми руками, а с секретным делом No 5 «О вызове войск для содействия гражданским властям», к которому я имел доступ по своей службе, как старший писарь строевого отделения штаба, отпирая секретный шкаф подобранным ключом. Переписка же и без того была мне известна. В эти годы (1893–1895) и у нас, в России, быстро разрасталось рабочее движение и очень часто выливалось в открытые забастовки на больших фабриках, и хотя почвою для них были только еще экономические требования, но все равно они преследовались по закону и подавлялись военной силой. Газеты об этом молчали, не смея пикнуть, и это-то меня особенно возмущало. Были случаи посылки рот для усмирения фабричных, которым давались приказы стрелять боевыми патронами; были убитые и раненые, но об этом никто ничего не мог знать, кроме тех, кто близко жил к этим местам или на самих фабриках. В это же время (весною 1895 г.) была забастов-

   78

   ка и на большой фабрике Корзинкина в Ярославле, которая продолжалась несколько недель и особенно беспокоила тогдашнее начальство от становых до министров включительно. Губернатору были даны сверхзаконные полномочия и придумывание таких мер, которыми можно было бы сломить упрямство рабочих. Он вывешивал объявление о трехдневном сроке, после которого все нежелающие работать должны были получить расчет и уходить с фабрики. По его приказу хозяин закрыл лавку, артельные кухни и стал выселять из квартир (из спален) вперед одиночек, а потом и семейных. Этому распоряжению семейные не подчинились и стали кидать камнями в присланных стражников. Тогда были вызваны две роты 11-го гренадерского Фанагорийского полка, только что перевооруженного новыми трехлинейными винтовками. Рабочим был дан срок для очищения квартир, но они стояли толпою на дворе и не двигались с места, загипнотизированные новенькими солдатскими ружьями. Был слышен плач женщин и детей и отдельные выкрики обезумевших рабочих. И после двух залпов холостыми патронами, внушивших уверенность (как доносил губернатор) в том, что их только пугают и убивать не будут, обеим ротам (бывшим в составе 45–47 рядов каждая) было приказано зарядить ружья боевыми патронами и сделать залп в упор по толпе. Было выпущено 180–190 пуль, но убитым оказался только один рабочий и 46 человек ранено. "Солдаты, доносил начальник гарнизона, – инстинктивно избегали кровопролития и стреляли или под острым углом внизу, или через головы, причем ранения получались с рикошета, так как двор был мощеный и пули отскакивали, не могши уходить в землю от камней. Из 180 гренадер Его Величества только один свято исполнил присягу и выстрелил по цели, убивши наповал 54-летнего рабочего, все же остальные оказались слабыми по своей подготовке".

   После этого донесения у нашего штабного начальства явилась блестящая мысль "исследовать новые трехлинейные винтовки на пригодность поражения человеческого тела", и в таком духе, с ведома и разрешения военного министра Ванновского, был послан телеграфный приказ начальнику гарнизона города Ярославля и старшему врачу военного госпиталя произвести такое "исследование" и сделать подробное донесение. После этого "коноводов" арестовали, некоторых прогнали с фабрики, остальные приступили к работе. Раненых же забрали в госпиталь для лечения и исследования, причем в донесении подробно

   79

   описали: кто и куда был ранен, сколькими пулями, каких лет, и как протекало лечение. В конце доклада, делая заключение, врачи признали, что с точки зрения врачебной новые винтовки очень хороши, так как ранения навылет мягких частей тела тонкой никелированной пулей для жизни не опасны и скоро и легко излечиваются, хотя бы таких было несколько (было здесь два случая, когда один человек получил 12 и другой 14 ранений). Если же пули бьют в кости, то сами дробятся, осколки никеля расходятся по телу и такие раны в большинстве смертельны и не могут составлять больших затруднений врачам во время войны, так как на фронтах не будет условий, чтобы делались сложные операции.

   Доклад этот через Ванновского "был повергнут к стопам Его Величества", на котором "Оно изволило" собственноручно начертить: "Очень рад, что труды ученых не пропали даром". Верному же гренадеру (фамилию забыл), выстрелившему по цели, была объявлена монаршая благодарность перед всем полком с отдачей в приказе по округу и выдана награда в 25 рублей и часы с портретом Его Величества.

   Будучи возмущен до глубины души всей этой историей с испытанием винтовок на братьях рабочих, я и пошел вечером с этим делом к Толстому, будучи уверен, что он опубликует эти факты в заграничных газетах, что им отчасти и было сделано. На этот раз у него было более десятка посетителей: были студенты, рабочие, семинарист, два пожилых с длинными бородами старообрядца, одна пожилая барыня и один седовласый старик в очках, похожий на ученого мужа. Лев Николаевич познакомил меня со всеми и усадил на кожаный диван, в то же время чутко прислушиваясь к общему разговору. Студенты спорили о преимуществах гегельянства над теорией Фихте; другие, наоборот, в корне отвергали их философию и говорили, что теперь все дело в развитии теории Дарвина и учения Ницше о сверхчеловеке. Толстой хмурился, досадуя на ненужную болтовню о модных для того времени теориях, пытался переводить разговор на христианское учение, из которого, по его мнению, только и можно было вывести достойную человека трудовую и правильную жизнь в условиях русского крестьянства, но его не слушали, каждый пытался передать ему свои мысли и планы о лучшем будущем из тех новых ученых теорий, какие в это время были в моде. Старообрядцы хихикали и доказывали Льву Николаевичу, что только в их кругу живет еще истинная вера и благодаря ей их молодежь живет и воспитывается в более

   80

   нравственном положении, чем все другие пьяницы и трубокуры. "Мы своим детям внушаем страх Божий, – говорили они, – любовь и уважение к старшим, к старым Священным Писаниям и Преданиям, а ваши теперь вон чем занимаются, безбожие проповедуют и глупости всякие от ученых дураков слушают". Рабочие также стояли за стариков старообрядцев и очень недружелюбно относились к разговорам студентов. "Теперь много разных смутьянов шатается и все себя за ученых считают, – говорили они, – у добру-то они тебя не приведут, а в тюрьму того и гляди; кого ни послушай, а дорога одна..."

   Семинарист говорил покаянную речь о своей худой и развратной жизни, о домах терпимости, к которым он имел прикосновение, о том, что ему было дано какое-то видение, в котором он увидал все мерзости своей жизни и, главное, ложность изучаемых им наук, и теперь он решил уйти из семинарии и заняться более честной и трудовой жизнью.

   – Но от старой жизни, кроме грехов, у меня остались много долгов, и я пришел просить у вас 150 рублей, – обратился он неожиданно к Толстому, – заранее надеясь, что вы мне поможете распутаться с моей старой жизнью.

   – Я вот тоже Лев Николаевич – начала было пожилая барыня, державшаяся все время в стороне, – у меня дочь кончает учительский институт, а мы так бедны, так бедны...

   Встретив недружелюбные взгляды рабочих, барыня не договорила. Всем стало неловко, разговор оборвался.

   Толстой нервно ходил взад и вперед, а потом, остановившись против рабочих, сказал: – Что бы вы стали делать, если бы у вас, как у меня, ежедневно просили бы денег, а не указывали, откуда их брать. У меня два выхода: или просить у жены, чтобы она повысила аренду на мужиков и давала бы мне на эту помощь, или повысить цены на мои книжки и таким путем собрать лишние деньги, а я и сам не знаю, правильно бы это было или нет.

   Рабочие заволновались и грубо стали выражать недовольство на этих просителей, в особенности на семинариста. Много, дескать, тут разной шапши найдется, помогай не поможешь; на черную работу не идут, а все норовят в белоручки попасть и на господское положение встать.

   – Я пытался откликаться на эти призывы, – сказал Лев Николаевич, – но ничего не вышло, просителей изо дня в день стало так много, что если бы у меня был неразменный рубль, то все равно у меня не хватило бы времени, чтобы вынать из кошелька рубли и удовлетворять просителей.

   81

   – Но вы можете сделать исключение, – настойчиво сказал семинарист, – одному из сотни...

   – Об этом я и хотела просить, – робко сказала барыня...

   – Нельзя сделать этого, – возразил Лев Николаевич, доставая из стола большую связку писем, – вот, не угодно ли прочесть любое, – пояснил он, – автор каждого письма, как и вы, непременно просит сделать ему исключение, а общая сумма просимых только этими письмами денег превышает раза в три стоимость этого дома, а такие письма я получаю ежедневно, ну что мне с ними делать?

   – А вы, Лев Николаевич, не очень-то с ними церемоньтесь, – сказал, запинаясь, один из рабочих, которому хотелось гораздо проще выразить свою мысль, но он стеснялся, боясь оскорбить присутствующих.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю