355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 25)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 28 страниц)

   329

   социалов и эсеров. Даже у нас в Туле вдруг не оказалось хлеба, и в спешном порядке, по предложению земского начальника, крестьянам пришлось вывезти 300 пудов ржи и продать по 2 рубля 75 копеек, хотя базарная цена была уже выше 3 рублей.

   Губернатор Тройницкий созывал земских начальников, старшин, кооператоров. Судили-рядили. Дали право доверенным покупать хлеб у населения по 3 рубля для кооперации с угрозой конфискации в случае нежелания продать 3–4 пуда. Но по мере повышения цен хлеб все больше прижимали, хотя его еще и было много в запасе по деревням.

   Питерские рабочие – как писали левые газеты – испытывали в нем большую нужду, и под влиянием крайних левых, жаждавших революции, первыми стали выступать на улицу с требованиями хлеба и мира. В Государственной Думе произошел скандал и раскол между правыми и левыми, и она была надолго распущена. От царя требовали уступок, но он не шел на это и больше озлоблял и разжигал страсти. Еще раньше он сделал большую ошибку, отставивши Великого князя Николая Николаевича от командования главным фронтом и пославши его на Кавказ, через это и в армии и в тылу его авторитет все падал. Умеренные фракции новой Думы сначала требовали от него только ответственного министерства перед Думой по примеру французского парламента, а дальше аппетиты расходились и требования повышались. Учредительное собрание стало лозунгом для большинства Думы.

   В начале февраля недостаток хлеба в Питере все усиливался. Вместе с рабочими на улицу стали выходить и их жены и требовать хлеба и мира.

   Царица верила Распутину и убеждала Николая не уступать. Недовольство все усиливалось, разжигаемое, конечно, партийными агитаторами, которые открыто уже выходили из подполья, таились по спальням фабрик, шли в казармы, организовывали демонстрации и забастовки, а в распространяемых листовках, с призывами к борьбе с властью, уже сулили и хлеб и мир, и землю и волю, как только власть перейдет в их руки.

   Ну кто же мог устоять перед такими посулами!

   За рабочими выступлениями и крупными разговорами в IV Государственной Думе забыта была в деревне и война, и все мысли и взоры устремились на Думу и на событии в Питере.

   И вдруг новость! Царь дал приказ о роспуске Думы, но Дума не подчинилась и осталась заседать и разговаривать.

   330

   С этого и началась эта новая канитель борьбы за власть у охотников до нее, под лозунгом "спасения родины". "Трудовик" Керенский убедил Думу в возможности довести войну до победного конца и без царя, настоял на избрании комитета спасения России, который уже от себя избрал новых министров во главе с ним самим. И новые люди "заработали". А деревня разинула рот от удивления и стали ждать обещанного хлеба и мира, земли и воли, и всех "свобод" сразу.

   С этого началась так называемая революция. Но тут начинается новая история моей жизни, о которой потом, после, если буду жив.

   1924 г.

Конец первой части.

 



ВОСПОМИНАНИЯ О ПРЕБЫВАНИИ В БУТЫРСКОЙ ТЮРЬМЕ В 1924–1925 гг.

Вторая часть

   ...По тюрьме разошелся слух, что наконец-то хоть одной делегации разрешили посетить нашу тюрьму. Говорили, что об этом было даже напечатано в газетах и назначено наперед число (кажется, был декабрь 1924 года), и вся публика на 2-м и 3-м коридорах оживилась. Оживилась она и в камерах других коридоров, но там мне было недоступно ни видеть, ни слышать их настроений. У нас же только и было разговора об этой делегации, то была делегация английских горняков из партии тред-юнионов с Перселем во главе, о котором вот уже несколько дней писали наши газеты: то Персель посетил такой-то завод, то такое-то торговое предприятие. На наших коридорах с этой делегацией связывали перемену режима и чуть ли не досрочное освобождение всех политических (а уголовных в это время у нас уже и не было).

   – Если только Персель знает русский язык или кто другой из его компании и им удастся узнать, что все мы тут бессудные и сидим по административному произволу ОГПУ, конечно, они поднимут у себя в Англии тревогу и шум за этот произвол в Советском Союзе, и нашим будет неугодно промолчать выявление этого факта, – говорил в нашей камере полковник Николаев. – Одно то, что мы сидим как вернувшиеся по амнистии ВЦИКа, говорит о многом, не говоря уже о том, что все концлагерники сидят по заочному постановлению без суда.

   – Дожидайся, так они и дадут им с тобою побеседовать, – возражал Кулик, – не за тем они их сюда пускают, чтобы они о нас правду узнали, а чтобы пыль в глаза пустить хорошими порядками и режимом, вот посмотри тогда, как они обставят это посещение, комар носа не подточит!

   А в эти месяцы нас кормили самой отвратительной рыбой, мясом и селедками, продуктами, на которые тягостно было и смотреть, а не только их кушать, от них издали несло вонью. А в нашей камере находился выборный делегат по кухне Е. В. Какунин, который был обязан наводить

   332

   там порядки и спорить с завхозом за доброкачественность пищи. Ему-то заключенные и говорили:

   – Смотри, Какунин, не прозевай, как только делегаты на кухню, а ты их и встречай с этим мясом и селедками. Дескать, чем богаты, тем и рады, гости любящие, пускай их правду в глаза нюхают.

   – Если допустят, постараюсь, – говорил тот, – а только наперед знаю, что в этот день свинины дадут, а всю тухлятину спрячут под замок.

   – А ты на след наведи, как собак на дичь, так и так, мол, господа хорошие, ради вас нас свининой кормят, а без вас опять мясо черное будет и покажи, какое мясо-то!

   – Да уж ладно, не промахнусь, только бы случай вышел, я тоже травленый зверь, – отвечал Какунин.

   В день прихода делегации действительно выдали на кухню свинины, а все грязное и черное спрятали в кладовую. А на самой кухне пустили моторный пыленасос и выкачали весь вонючий воздух. Кухню вымыли горячей водой, и в ней так и блистало все чистотой и порядком. Какунин досадовал, рассказывая об этом в камере.

   – Вот так будет и по всей тюрьме, – говорил Кулик, – и начистят, намоют, и Перселю ничего другого не останется, как только поблагодарить за виденное, пожалуй, еще сфотографирует и с собой возьмет для английских журналов...

   И вот долгожданная делегация появилась на наших рабочих коридорах, но появилась не в обед, как ждали заключенные, когда бы все они были в камерах, а часов в 11 утра, когда люди были на работе. Как уборщик, я в это время был в камере тоже один и ждал. За полчаса надзор растворил все двери, и я видел, как кучка иностранцев в количестве девяти человек, сопровождаемая администрацией и надзором, с начальником тюрьмы и прокурором ОГПУ Катаняном во главе, шла по коридору и останавливалась против растворенных камер. В них в это время, кроме уборщиков, было по два, по три человека, случайно оставшихся от работ, и там, где люди эти привлекали к себе внимание, делегация на минутку входила внутрь и разговаривала с ними, в другие они не входили, ограничиваясь беглым осмотром людей. Если их кто заинтересовывал, администрация давала объяснение и, конечно, не в пользу заключенных. После оказалось, что многих она характеризовала просто как бандитов, находящихся под следствием, а о том, что они бессудные и без определенного преступления, конечно, умалчивалось.

   Я стоял около своей койки, когда первые пятеро из них остановились в дверях. Мне так хотелось спросить их о

   333

   том, освобожден ли из тюрьмы Ганди, который – я знал по газетам – сидел в это время в тюрьме по административному распоряжению вице-короля Индии, против ареста которого протестовала их же рабочая партия. Но администрация не допустила этого разговора. Видя, что эти пятеро стоят в дверях, администрация прошла вперед и загородила им вход, и я видел, что от создавшегося неудобного положения эти пятеро повернулись ко мне спиной и хотели уходить, но в это время к дверям подошли остальные, и двое из них, взерившись в меня, быстро протолкавшись в дверях, подошли ко мне чуть не вплотную уже в камере и снова с интересом стали смотреть на меня, очевидно типичная седая борода русского крестьянина поразила их, и они пожелали что-то узнать. За ними в камеру вошли остальные и окружили меня полукругом. Администрация стояла в дверях, но ей было неудобно и нежелательно оставить нас одних, и Катанян, пройдя наперед, повелительно спросил:

   – За что сидишь?

   – Я сказал, что в двух словах на этот вопрос понятно ответить нельзя, так как я не судимый, обвинительного приговора не слыхал и преследуюсь административно, без суда.

   Дальше я хотел сказать, что в таком случае вам лучше известно, чем мне, за что я сижу, но прокурор весь передернулся в лице, он испугался, что иностранцы поймут, что я говорю и хотел уходить, но, видя, что вся делегация продолжает стоять и с интересом меня рассматривать, тоном Пилата небрежно спросил:

   – А ты кто?

   Я сказал, что я крестьянин, друг покойного Льва Николаевича Толстого. Дальше я хотел пояснить, что арестован безо всякого законного повода, но как только я произнес имя Л. Н. Толстого, иностранцы стали повторять: "Толстой, Толстой", – и еще ближе придвинулись ко мне, чтобы что-то спросить, а один из них протянул руку и взял мою и стал жать. Чтобы не допустить нежелательного разговора, Катанян сделал знак администрации, и она быстро вышла из камеры, пошел и он, давая этим понять Перселю, что дальше задерживаться в камере не следует. Иностранцы это поняли и стали неохотно отходить от меня, пятясь к двери задом и продолжая на меня смотреть и улыбаться, а самый большой из них ростом, в большом меховом воротнике, остановившись в дверях, кивнул мне головой и тоже улыбнулся. Больше я их не видел, они ушли, а через 15 минут послышался

   334

   обеденный звонок, и все заключенные пришли с работы. Каково же их было удивление, когда они узнали, что делегация англичан уже прошла, руководимая Катаняном.

   – Видишь, как ловко обдурил Катанян, – сказал со злобой Кудрявцев, – даже и в хвост не дал нам посмотреть на них, а не только перемолвиться словом.

   А когда затем пришел Какунин с кухни, все на него накинулись с расспросами:

   – Ну, говори, кормил ли ты англичан тухлыми селедками? – кричали ему.

   Ради этого в нашу камеру сошлось много народу и из других, всем хотелось знать о том, где и как прошли англичане, с кем говорили и что слышали. Какунин виновато рассказал:

   – Не вышло, ничего не вышло, кухню начистили, проветрили, промыли, а щи сегодня с хорошей свининой, давали пробу, остались довольны; а когда они подошли к двери кладовой и просили открыть, завхоз заскочил наперед и доложил, что эта кладовая тюремной больницы состоит в ведении Наркомздрава, так их туда и не пустили!..

   – Не пустили, – передразнил его Кудрявцев, – ты должен был наперед это знать и принять свои меры, наложил бы полные карманы селедок, да и показал бы при них завхозу, это дескать назавтра нам образцы рыбы получены. Ну мало ли под каким соусом показать было можно! А ты сдрейфил, делегат выборный, и нас подвел! Приедут теперь англичане домой и станут всем очки втирать, дескать, у большевиков и в тюрьмах свининой кормят!

   – Нет, как ловко они умеют обходить свои зловонные ямы и как умело показывают вывески, – сказал Куренков, – ниоткуда не подкопаешься. Невинные люди у них бандиты, которых к тому же кормят хорошей свининой, ишь ведь какая картинка-то для англичан оказана!

   – И вся революция из такого обмана соткана, – пояснил Паршин, – жили люди и в меру сил и способностей интерес находили, а кучка прохвостов бунт учинила и всех хороших людей ошельмовала. Ну зачем бы нам с вами в тюрьме сидеть и по Сибири скитаться, а мы вот несем свой крест из-за этих шулеров!

   – Оно, конечно, слово на месте, и правда неопровержимая, – шутливо сказал Кулик, – а только и нам эту правду нужно уметь так же искусно прятать и неправдой заменять, иначе и в Западную Сибирь не попадешь!..

   – Нас Сибирью не запугаешь, – демонстративно подчеркнул Кудрявцев, – Сибирь земля русская, а работу и в

   335

   Сибири найдем! Там теперь только и спасение, а тут хуже Сибири, так тебя и затравят, как собаку шелудивую!

   – Кто про Фому, а я опять про Ерему, – вмешался снова Куренков, – как все это ловко проделано. Буржуи, капиталисты, кто-то кого-то эксплуатировал, кто-то кого-то угнетал, и вдруг спасители: пять милиен ограбили и по тюрьмам и по ссылкам развеяли, остальных голодом морят и хлеб отнимают и этот грабеж и мор людей правдою окрестили.

   – У людей – не у зверей, у них все позволено, – примиряюще сказал Паршин, – звери имеют свои законы и пределы, а у людей их нет и сильный всегда задавит слабого!

   – Нужно уметь лавировать, – авторитетно сказал Кулик, – иначе нам крышка, не обрадуешься, что и в Россию вернулся. Не всем теперь и родина мать!

   – Не все такие актеры, как ты, а другой и рад бы солгать или притвориться, да ничего у него не выходит, – засмеялся Куренков, – заставь, к примеру, Митаева соврать – он как дитя малое, не скоро и поймет, зачем тебе притворяться надо. Он имел полную возможность не признать, что у него ночевал офицер, участвовавший в грузинском восстании меньшевиков, а он с первого вопроса и признался!..

   – Он поступил правильно, – вставил Паршин, – офицер попросил у него приюта, и он по своей вере не мог ему отказать, так как этого требовал его закон.

   – А я бы не пустил самого Магомета и отрекся бы от него трижды, – засмеялся Кулик, – ты Закон-то Божий помни, а о жандармах тоже не забывай, Бог не то покарает, не то помилует, а уж чекисты наверное распнут!

   – Вот за его чистосердечие они ему и припаяли десять лет, чтобы другим неповадно было правду говорить, – вставил Куренков.

   – Да, друзья мои, – примирительно и задушевно сказал Посохин, – если кто из нас и живым останется после этой тюрьмы, задача нам предстоит мудреная, надо быть мудрыми, как змии, и кроткими, как голуби, иначе так и придется от тюрьмы до тюрьмы ходить и по Сибири бродяжить; большевики жалеть не умеют, им человека загубить, что вошь задавить.

   – Они бы и рады пожалеть, да нечем, – вмешался полковник Николаев, – и Бога и совесть у них Маркс украл, а вместо души палку сухую вставил, они теперь в своей морали, как скопцы кастрированы. Лютый народец!

   336

   – Да, публика неприглядная, хотя и товарищи, – согласился молчавший Андрей Андреич, – пока я им был нужен, за мною ухаживали, а конкурент нашелся – сейчас и в тюрьму, и в Соловки, ну как же иначе, нельзя же допустить, чтобы я без дела по Москве ходил да глаза мозолил: отмахнулись на пять лет и спокойны!

   – Посидим у моря, подождем погоды, авось и разгуляется, – виновато вставил Какунин.

   – Разгуляется, – передразнил Куренков, – дожидайся! Пролопушил делегацию, не показал ей рыбы и мяса, так теперь и будем тухлятину есть, дожидайся новой делегации, не то пустят, не то нет!

   – Во всем виноват Какунин, бейте его! – шутливо крикнул Кудрявцев, ударяя его полотенцем, и.

   Несколько человек последовали примеру Кудрявцева и стали гоняться за Какуниным.

   – Я буду Катаняну жаловаться – это бунт против его власти, – юмористически смешно крикнул Какунин, спрятавшись на койку под одеяло.

   – Пока ты дождешься Катаняна, твой срок окончится, не дурак он, чтобы нам на глаза показываться, – сказал презрительно Виго, – он вот прошел по тюрьме, а тюрьма его и в глаза не видала. Теперь жди три года, когда американцы приедут, а один он по тюрьме не пойдет!

   – Тебя что ли испугается? – грубо оборвал Степанов, – Что ты борец, так начальству и по тюрьме не ходить, так что ли? Поди, его десять кобелей сопровождают, и у каждого по три маузера!

   – Тут дело не в маузерах и кобелях, а в том, что ты ни бельмеса в политике не понимаешь, Степанов, – вступился Кудрявцев, – Катанян не шпана какая-нибудь, он понимает, что в Бутырке сидят три тысячи бессудных и ни в чем не повинных, о чем ему говорить с нами, чем утешить?

   – Это они между уголовными петушатся и на всех сверху вниз смотрят, а здесь публика белая, как-никак, а совестно в глаза взглянуть, – сказал Федоров, – у нас один Виго чего стоит!

   – А ты в чужой огород камушка не забрасывай, – сказал сурово Виго, – Виго нигде не струсит и к администрации подлизываться не станет. Виго не плохо бы было на советской сцене служить, а он в тюрьму пошел, а им не покорился!

   – А я бы с твоей силищей и в тюрьме не стал бы сидеть, выворотил решетку, да и был таков, – насмешливо возразил Степанов, – а то борец, борец, а силы не

   337

   проявляешь, расшвырял бы всех этих сторожевых псов, а сам за ворота!

   – Время не пришло, – самодовольно усмехнулся Виго, – пока что на медведей берегу силу. Вышлют в Нарымский край, там с медведями воевать буду. Говорят, медвежатина очень полезна...

   – С медведями дурак управится, лишь бы винтовка была, – вставил Кулик, – а ты бы с большевиками повоевал, это зверь матерый!

   – На все свое время, время придет – и с ними повоюем, – сказал Виго, – за нами дело не станет!

   46

   Большим событием для Москвы в зиму на 1925 год была неожиданная, если не сказать внезапная, смерть патриарха Тихона. Последний год его многострадальной жизни под гнетом большевизма особенно интересовал не только старую Москву, но и все население тюрьмы. И хотя с большою опаской, но разговор о нем шел ежедневно во всех камерах и на прогулке, где сходились заключенные с обоих коридоров и где ежедневно обсуждались все новости, приносимые и газетами, и с личных свиданий посетителей. Конечно, надежд на патриарха как на политическую силу никто уже не питал, все чувствовали, что борьба неравная и патриарх должен безмолвно сойти со сцены. Как и куда – об этом было много и споров, и предположений, но о его смерти почти не было и речи, так как все знали, что он человек не старый и очень крепкий по натуре, а потому его смерть так всех и поразила. Поразила она и всю нечиновную Москву и ввергла в великую скорбь и смятение. Предполагали, что его принудят сложить сан и заточат где-нибудь на Сахалине или Камчатке, или для насмешки переоденут в простую и дырявую одежду и загонят под чужим именем в северные леса, на лесные разработки. Более благожелательные пророчили ему свободный выезд за границу или такой компромисс с большевиками, при котором его оставят в покое и отведут для жительства какой-нибудь захолустный монастырь, откуда он и будет под цензурой власти рассылать свое благословение по обнищалой и разбегающейся пастве. И только умный и уважаемый многими Очеркан говорил по секрету:

   – Очень боюсь, что его устранят "обычным способом". Уж если не постыдились расстрелять в подвале всю цар-

   338

   скую семью с детьми, то что им патриарх Тихон, за которым еще не было в народе никакого авторитета! Он для них совершенно не опасная кукла, и дай Боже, чтобы его просто устранили безо всякой публичной насмешки.

   – Не могу этому поверить, – загораясь внутренне стыдом и страхом, говорил на прогулке Казанский (студент Духовной академии), если Петр Великий и прекратил патриаршество, он все же назначил блюстителя престола как главу Церкви. Устранял и Грозный митрополитов, но Церкви без главы не оставлял, не решатся и эти!

   – Тогда это было дело государственное, а теперь частное, – возражал профессор Никольский, присоединяясь к нашей компании, – тогда само правительство и государи были верными сынами Церкви, а теперь... что теперь? – спрашивал он, озираясь кругом, как бы ища защиты. – Теперь грубый и невежественный атеизм и безудержная травля верующих.

   – Они бы его сожгли живьем, если бы это входило в их план и не делало из него мученика, – подсказал Посохин, – но, конечно, они его устранят без разговоров, и в один прекрасный день поставят Церковь перед совершившимся фактом!

   – Жуткое и страшное положение переживает патриарх Тихон, – сказал как-то Паршин, присаживаясь на койку к Сарханову.

   Он был сегодня на свидании с племянницей и от ней узнал, что вокруг патриарха плетется какая-то ужасная тайна. Говорили, что чекисты предлагали ему подписать отречение от патриаршества и затем увезти его в неизвестное никому место доживать последние дни, а что в противном случае его засудят свои же церковники, а правительство заточит в укромное место как преступника. Говорили, что ворота Донского монастыря давно уже охраняются чекистами и допускают к патриарху только тех священников и епископов, которым разрешит это свидание сам Дзержинский. И что эти разрешенные к нему посетители под угрозами церковного суда и осуждения склоняют его на все уступки большевикам, вплоть до того, чтобы провозглашать за них многолетие и молиться за Ленина и Троцкого персонально.

   – Но ведь большевики в этом не нуждаются, – возразил Сарханов, вслушиваясь в разговор. Он хотя и был мусульманин, но очень живо интересовался религией и нашими церковными делами. – Ведь они открытые безбожники!

   339

   – Тут не в этом дело, – пояснил Паршин, – им важно его принципиальное подчинение и уничтожение, им нужно, чтобы патриарх от лица церкви признал их власть законной и тем самым отнял у народа всякие мысли к какой бы то ни было сопротивляемости. Ведь они же знают, чье мясо съела кошка, а потому и добиваются своего оправдания. Ну кто они? Захватчики власти, самозванцы, узурпаторы! И в народе другого имени им нет, что им хорошо известно. Да и убийство царской семьи им не дает покою, вот они и мучают патриарха, надеясь через него получить прощение и признание!

   – У нас в Персии много бы пролилось крови по этим делам, наш народ за своих имамов в огонь пойдет! – с чувством сказал Сарханов.

   – Вы же азиаты, дикари, а мы люди цивилизованные, – насмешливо отозвался Кудрявцев, – чего у нас нельзя, у нас все позволено!

   Сарханов не понял шутки Кудрявцева и с обидой резко возразил:

   – В таком случае позволяй нам быть дикарями, чем брать на свою душу такой грех!

   – Правильно, хан, – вступился за него Паршин, – от позора нашей теперешней жизни ушел бы в пустыню, как Макарий Египетский, и забыл бы свою несчастную родину!

   – Вот, хан, смотри, – сказал Посохин, указывая в окно на бывшую тюремную церковь со снятыми крестами и колоколами, – вот где была наша слава и честь, когда сияли над нею кресты и совесть народа сияла правдой и любовью, а большевики все это нарушили и оплевали, и нам теперь все позволено!

   – Худо, большое худо, – со страхом отвечал Сарханов, – уж если народ не будет иметь своей национальной религии, он непременно подпадет под чужую пяту и впадет в рассеяние! <...>

   – Ну, такое царство долго не устоит, – утешительно возразил Сарханов, – оно непременно развалится, вот сами увидите!..

   – Твоими бы устами мед пить, хан, – опять громко сказал Кулик, – вот тебе моя рука и будем друзьями!

   – А у вас в Персии, хан, тоже советская власть будет? – спросил полковник Николаев. – Там теперь какой-то Реза-хан орудует, за ним большевики как за именинником ухаживают!

   – Это наш Наполеон, такой же выскочка из военных, я его знал еще полковником, – сказал Сарханов, – а толь-

   340

   ко он большевиков обманет, сами увидите! Не затем он добился власти, чтобы делиться ею с какими-то Советами, наш народ понимает только власть шаха, вот увидите, он и объявит себя шахом!

   Когда вскоре после этого в тюрьму пришла весть о кончине патриарха Тихона, никто не хотел верить в ее подлинную правду, и даже наш постовой надзиратель Сергеев под влиянием такого огромного события, от которого, как он сам смущенно сказал нам, придя на службу утром, "вся Москва пришла в движение", не замедлил высказать подозрение в том, "что со смертью патриарха что-то неладно".

   – По-разному болтают, – как-то развязно и охотно сказал он и мне после того, как все ушли на работу и я остался в камере один, – по городу у женщин один разговор: "Большевики отравили владыку", а в конторе у нас другая версия: говорят тоже, отравили, только не большевики, а своя духовная бражка. Он будто бы отказался благословить обновленчество, Евдоким и подкупил его повара! А большевикам на что он нужен, они попов не признают!

   – А движение по Москве – прямо трудно пройти к Донскому! – пояснял он мне словоохотливо. – Наши в конторе вперед смеялись, говорили, что туда идут только старухи-кликуши, а теперь и шутки в сторону, только и говорят о судьбе патриарха и о том, что без него будет. Боятся, что вмешается Америка и папа римский!

   Этот надзиратель был человек самобытный и как ни был навернут большевиками в безбожии, все же в глубине души имел свое мнение о морали и о религии, как ее основе. Смерть патриарха и движение к нему "всей Москвы" так его поразили, что с него сошло сразу все вбитое большевистской пропагандой, и ему захотелось поделиться своим новым настроением со мной наедине, так как я был в камере один, и он не боялся что его слова дойдут до конторы. До конца смены он несколько раз подходил к моей камере и останавливался около приотворенной двери (камеры от поверки до поверки не закрывались), и, когда я первый заговаривал с ним на религиозные темы в связи со смертью патриарха, он оживлялся и высказывал, что было у него на душе по этому поводу:

   – Оно там как ни говори: Бога нет, Бога нет и что попы обманщики, – говорил он торопливо, – а все на душе есть сомнение: без Бога жить – по-свининому хрюкать! Без Бога душевного человека не будет! Допрежде и воры, и разбойники свой грех чувствовали и каялись, а

   341

   теперь все ворами стали и ни росинки в глазу, будто так и надо! Или вот какая беда настигнет, тяжело на душе, а к кому обратиться без Бога?

   Когда слух о смерти патриарха прошел по всей тюрьме и дошел в 48-ю камеру, где сидели четыре епископа и шесть священников, они подолгу молились ночами каждый за себя, а вечером до поверки служили панихиды, на которые сходились желающие и из других камер.

   Сядут все эти духовные пастыри в углу на койки, нагнут головы, чтобы не быть заметными и негромко поют и читают все по порядку, делая великую радость и себе, и слушателям. Ведь как-никак тюрьма, люди несут эту кару не за свои вины, а по политическим мотивам большевиков, все удручены душевно, все лишены интересов и радостей вольной жизни, а тут такое событие и возможность слушать панихиду по Тихоне, которая и в тюрьме напоминает о прошлых религиозных упованиях и надеждах на вечное бытие по ту сторону жизни, напоминает и о прошлой духовной свободе и церковном торжестве ее идеалов, чувствуемых всегда на торжественных богослужениях. Я видел, как плакали и утирали украдкой слезы многие пожилые и почтенные люди, когда в конце панихиды уже всей камерой потихоньку пели вечную память.

   Не знаю, была ли такая директива администрации допускать это богослужение в камере или и сама она интересовалась этими службами, но ни разу она не потревожила камеру во время этих панихид, а также и праздничных и подпраздничных служб, также потихоньку служимых в этой камере. Лично я бывал на них раз пять и видел, как дежурные надзиратели останавливались в дверях, подолгу слушали и затем безмолвно уходили.

   На 48-ю камеру эта весть подействовала самым удручающим образом. В ней, помимо перечисленных духовных, сидели еще "бывшие люди" из крупной знати, и, конечно, пока Тихон был жив и боролся, как мог, с большевистским засильем и произволом, у них еще теплилась кое-какая надежда на то, что патриарх вызовет возмущение ими в церковном мире как в своем народе, так и в других государствах христианского мира, и в особенности в Италии, Франции и Америке, и этим заставит большевиков прекратить такое нетерпимое положение как ко всем церковникам, так и к старой русской буржуазии и интеллигенции. Теперь эта надежда оборвалась, не заменившись другою.

   Я видел их в эти дни такими жалкими и удрученными, избегающими общения с другими заключенными. И в за-

   342

   мере, и на прогулке они держались в эти дни в стороне и между собой не вели прежних живых разговоров. Видимо, они уходили внутренне глубоко в самих себя в поисках новых надежд и опоры жизни, которых в их положении трудно было и подобрать. Как-то совестно было с ними даже и заговорить в эти дни, настолько они были удручены и растеряны. Исключением до некоторой степени был только архиепископ Ювеналий, высокий и красивый мужчина лет 55, с ясным, по-детски кротким взглядом. У него были очень длинные и красивые волосы, и я видел, как ему трудно в условиях тюрьмы поддерживать их в должном порядке, чтобы не терять внешне своего достоинства.

   Как-то утром я оказался рядом с ним около умывальника и некоторое время стоял в очереди. "Мне вас жаль, отец Ювеналий, – сказал я ему негромко, – вам так плохо в тюремной обстановке, да и на воле со смертью патриарха все быстро катится к безбожию".

   Мне и прежде приходилось понемногу беседовать с ним и с другими насельниками 48-й камеры, а потому он не удивился моему спросу.

   – Я инок, и в этом мое счастье, – сказал он мне серьезно и обрадовано, – и мирские события нас волновать не могут. Должны быть безразличны и внешние условия. Надо иметь радость жизни везде и в тюрьме не унывать. А у святой Церкви есть больший глава, чем патриарх. Он устроит все наилучшим образом, не надо только терять веры!

47. 1925 ГОД.

   В праздник Сретения меня пригласили в 48-ю камеру для беседы. Казанский знал о моем близком знакомстве с Л. Н. Толстым, и это послужило поводом для беседы. Епископы и бывшие тут священники имели твердое убеждение в том, что все беды, свалившиеся на русский народ и Православную Церковь вместе с революцией, были прямым следствием беспощадной критики атеиста Толстого, подготовившего почву для захвата власти большевиками, а потому и считали его большим врагом Церкви, чем сами большевики.

   – Он не посчитался с духовными силами народа и стал требовать от него, и от нас святости, будучи и сам великим грешником, – сказал епископ Павел, – не ходи в солдаты, не плати податей, не почитай икон и Святую Троицу – вот его ядовитые семена, из которых выросла

   343

   революция! Какой еще анархист мог быть вреднее в своей пропаганде!

   – В ослеплении своей славы писателя он сделался наивным ребенком и лишился здравого смысла. Все понимали, что такая пропаганда и посрамление православной церкви, как устоя русской общественности и морали приведет Россию к гибели, а он этого не понимал, – говорил Ювеналий, – и вот результаты! Точно он был слеп, что плодами его разрушительной работы воспользуются худшие элементы страны и накинут на шею народа железное ярмо нового рабства и безбожия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю