355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 10)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 28 страниц)

   Смена пришла в пятницу, а в воскресенье были назначены проводы уходящих в запас. Было нас человек тридцать. В казарме был хаос, никто никого не признавал и не слушал: одних собирались провожать, с новыми знакомились; следующий за нашим годом радовался, становясь на наше место, как на последний год службы. Вещи нами были уложены с утра, пришли и киргизы-подвозчики с верблюдами, и наш обоз был готов в путь часов с восьми. С 8 часов началась торжественная обедня в церкви, на которой опять присутствовало все русское население форта. Мы были в центре внимания. В 10 часов мы сели за последний прощальный обед, с водкой, тостами и речами начальства; кричали ура; пели многолетие царю, даже хотели "качать"

   134

   капитана, но он был грузный, и у нас ничего не вышло. Да и он сам боялся, что мы его уроним и ушибем. Наконец построили роту у казармы и с барабанным боем пошли вон из форта. Обоз наш шел впереди. Пройдя с версту, остановились. Начальство стало прощаться и говорить соответствующие речи. Капитан плакал. Опять команда: "Новиков, шаг вперед!" и напутственное слово капитана:

   – Ты, братец, на мне не взыщи, я пью и себя не хвалю. Ругался, да, ругался, а я совсем человек не злой и о твоих детях помнил.

   Подумавши, как что-то припоминая, он продолжал:

   – А главное вот в чем, я хоть и пьяный, а все знаю, как ты здесь жил и чем дышал. Ты, может, и хороший человек, а все же помни: такие правительству не нужны, такому тебе и дома будет плохо от становых и урядников; над тобой все крючки надзирать будут, кто служить думает, а теперь прощай.

   Затем нас перестроили на две шеренги, и капитан зычно крикнул: первая направо, а вторая налево шагом марш! И под барабанный бой мы отделились и пошли по почтовому тракту одни. О, это была незабываемая минута высшего напряжения и нашей радости, которую все переживали в это время. Кто-то сразу запел "В ногу, ребята, идите", и все подхватили не сговариваясь и так стройно пели, точно это было не 32 человека из разных губерний, а одна живая душа, вырвавшаяся на волю. После одной песни запели другую, третью. И только когда не стало видно больше форта и казармы, мы все, не сговариваясь, вдруг остановились и, как глупые ребята, стали кататься по земле, в дикой радости. Ненавистная казарма, служба, степь с этой минуты оставались позади, а впереди была Россия, своя деревня, своя родная семья, свой народ. Прощай, Киргизия!..

   Первым опомнился Романов, спросивши громко:

   – А где же наш фельдфебель Тугбаев?

   – Тугбаев – шкура, изменник, остался на вторительную, – отвечал взводный Стерхов. – Я ему так и сказал: "ты шкура!"

   И все принялись негодовать на унизительный, с точки зрения солдат, поступок Тугбаева. Потом мы взапуски кинулись догонять наш обоз. И громадные уроды верблюды, и узкоглазые киргизы-проводники в огромных разноцветных шапках и халатах на этот раз казались нам такими милыми, славными, что мы были готовы их целовать. Занявши свои места в кибитках, до самого вечера мы не проронили друг с другом ни слова. Каждый ушел сам в себя

   135

   от всего пережитого и предавался сладостной мечте о встрече с родными. И только негодовали на великанов верблюдов, которые так медленно и монотонно шагали по степи, не понимая нашего нетерпения. Вечерами мы разводили огонь, кипятили чайники и пели без конца песни, поощряемые к тому же и киргизами, которые оказались для меня очень музыкальным народом. Верст за сто до Орска в нашем обозе произошел скандал. Рядовой Тюлькин избил свою жену и выгнал ее из повозки. Он был надсмотрщиком зданий от инженерной дистанции, занимал отдельное помещение и выписал к себе жену еще за год.

   Обоз остановился, и мы все стали упрашивать Тюлькина подвезти свою жену до Оренбурга или хотя до Орска, где она могла бы приискать себе работу, что иначе ее в степи изнасилуют и убьют киргизы, так как здесь не у кого искать помощи и защиты. Но все наши уговоры не привели ни к чему, Тюлькин не соглашался и придумал для оправдания новую версию: стал уверять всех, что она ему не жена, а любовница, а настоящая жена у него в деревне. "Кому, – говорит, – она жалка, тот и бери ее к себе". Мы с Романовым взяли ее в свою кибитку и подвезли до Орска, а затем дали ей 6 рублей, чтобы она могла доехать самостоятельно до родины. Нам было очень стыдно от киргизов за такой его поступок, а они возмущались больше нашего и прищелкивали языком, твердили: "Никорошо, никорошо, рус".

   В Орске совершенно неожиданно нас встретил наш фельдфебель Тугбаев. После нашего ухода он заскучал, бросил службу и, заплативши 35 рублей, обогнал нас на почтовых. Общей нашей радости не было конца.

   – Как остался я один, без вас, – говорил он покаянным тоном, – так на мне и повисли слова Стерхова: "ты шкура!" Хожу, а мне тяжело, словно и впрямь на мне шкура... Бросил все и покатал за вами, черт с ними, с деньгами!..

   Хотя нам и казалось, что верблюды идут страшно медленно, но день был огромный, и от солнца до солнца они все же проходили по 50 верст, и на одиннадцатый день доставили нас в Оренбург. В пути по степи я, по своей неопытности, получил себе болотную лихорадку, от которой и дома не мог избавиться более года. Жара была невыносимая, и мы без разбору купались в каждом озерке, которые изредка попадались на дороге. Но это не помогало, и я искупался прямо в мундире и брюках. Вода была холодная, но и желтая, с отвратительным запахом гниющего болота, и это мне не прошло даром, тем более что я не

   136

   разделся, а мокрым лег в кибитку, чтобы дольше не мучиться от жары. С этого же вечера лихорадка и стала меня трясти через два дня на третий и не отставала более года.

   В Оренбурге мы пересели из повозок в вагоны и до Самары опять все вместе доехали благополучно. А отсюда наши дороги расходились. Мои товарищи поехали на Уфу, а я один – на Сызрань и Тулу. Прощайте, друзья по несчастью, прощайте, самарские степи! Наконец я на родине и дома!

ГЛАВА 29. В СВОЕЙ ДЕРЕВНЕ

   С этого времени в моей жизни начинается новая страница в отношениях ко мне окружающей деревни. Я отпал от внешнего Православия, то же собиралась делать и моя семья, и на меня стали смотреть как на отступника. Но, прежде чем записать эти страницы, мне хочется в коротких словах сказать о стариках своей деревни, с которыми мне пришлось бороться за новый быт жизни, в основе которого лежала безусловная трезвость, безусловная бережливость и безусловное трудолюбие. Старики эти были: Петр Герасимович Гуляев, умный и деловой старик, применявший в своем хозяйстве наемный труд и живший зажиточно; Михаил Тимофеич Вырцов, кабатчик, ходивший старшиной и певший на клиросе. Оба эти старика были набожные и почти не пропускали ни одной церковной службы. Ставили помногу свечей и усердно молились. Они были столпами деревни и руководили общественным мнением. Были три брата Буланниковы: Захар, Андриан и Петр Никанорычи, любившие выпить; был Осип Михалыч, Соколов Никита, Сычев Федор, тоже сильно пьющие; были два брата Ивана Андреича I и II, оба пьяницы. Да и вообще в то время, с 1880-х по 1900 год я в своей деревне не знал ни одного трезвого человека. Пили все подряд, а потому так охотно верили в Бога по-православному и справляли с пьянством все большие церковные праздники: Троица, Покров, Рождество, масленица, Пасха – были обычными днями пьянства. Но пили мужики не как теперь, не ради самого пьянства, а как считали себя православными, которым будто бы так и полагалось честь честью справлять свои праздники с гостями и водкой, и что иначе, по их понятиям, и быть не могло. Иначе они были бы тоже отступниками от веры отцов. Само собой, пьющая деревня и эти старики не могли мне простить ни моей трезвости, ни моего трудолюбия, ни моего вольнодумства в вопросах веры, и когда я

   137

   стал работать в праздники, деревня насторожилась и стала вперед через моих родственников и попа действовать на мою мать и жену, доказывая им все беззаконие моего поведения и подкрепляя свои уговоры страшными рассказами о том, как там-то и там-то, такого-то и такого наказал Бог пожаром, падением скота, болезнью или другою напастью, и что то же самое будет и со мной, если я не раскаюсь. Пасха 1898 г. была теплая, уже было можно работать. К нам под утреню приходили с вечера мужики из другой деревни, чтобы во время попасть к утрени и мне с ними пришлось спорить.

   Я говорил им, что Христос воскрес не для того, что бы Ему служили обедню, а потом целую неделю обжирались бы мясом убитых животных и пили бы водку, – для этого Он не стал бы не только страдать и умирать, но и совсем не пришел бы в мир, – а для того, чтобы люди жили по-Божьи, не пьянствовали бы и не ругались в семьях, а жили бы мирно в любви и согласии.

   – Мы так не можем – возражали мне мужики, – нам только бы Богу помолиться, да праздник честь честью спраздновать, больше мы ничего не знаем. У нас в празднике все радости и свиданья с родными.

   – А не можете, нечего и вывеску христианскую носить, – говорил я им, – ибо все остальное ни к чему не ведет и Христу совсем не мило.

   – Мы так, как наши деды и прадеды веровали, – возражали они, оправдываясь, – а ты их в ногах топчешь.

   – Однако, – говорю, – мы не дедам и прадедам служить хотим, а Христу, а Христу-то этим и не служишь. Христу жизнь нужна трезвая и разумная, а не ваши пьяные праздники.

   Когда в эту Пасху носили иконы, я копал у себя в проулке землю, готовя под посадку ранних овощей, ко мне подошел церковный староста Увар Иванович и удивленно сказал:

   – Да разве нонче работают, а? Ведь по деревне святые иконы ходят... они и к тебе сейчас придут, а ты и встречать не готовишься...

   Я весело сказал, что отродясь не видал таких икон, которые бы по деревне ходили, и если ваши ходят, то я их с удовольствием приму и целовать стану.

   – Да, мы их носим, – поправился староста, – знамо, они сами не ходят.

   – А тогда какой же в них интерес, – говорю, – если они даже ходить не умеют, таких мне не надо. Лучше, – говорю, – сами приходите, мы побеседуем, а с иконами

   138

   что мне делать, раз они мертвые? И когда я действительно их не принял, и Царицу Небесную со свитой угодников пронесли мимо, бабы так и ахнули со страху, и в этот же день ждали, что с неба сойдет огонь и попалит мой дом.

   – И чего это соседи-то смотрят, – рассуждали они, – от него ведь и им гореть придется!..

   – Господь не допустит невинных, – говорили старухи, – Он его невидимо накажет, отступника!..

   И только Роман Коршунов решал иначе, проходя мимо ворот с иконами, он обронил словечко: "Сжечь бы его, сукина сына!" А так как Бог не наказывал, то они решали, что это Он меня испытывает и ждет моего покаяния и, стало быть, им надо тоже подождать:

   – Нам за него не отвечать перед Богом, – стали они утешать сами себя, – Бог лучше нас знает, что делает...

   Такое рассуждение было мне на руку, оно примиряло обе стороны и сглаживало озлобление темных людей. Но так рассуждали только бабы, мужики же сразу стали злобиться из зависти, что я не беру к праздникам водки, не разоряюсь и никого не угощаю ей, в то время как им самое меньшее Пасха становилась в 15 рублей. Этого они не могли переварить двадцать лет и долгое время, по праздникам, нарочно приходили ко мне с поздравлением и просили поднесть рюмочку, и, когда я отказывал, ругались и грозились.

   – Мы выпьем для праздника, нам и весело, мы все вместе и гужуемся, а ты все один да один, как окаянный. Этак одни черти живут! – ругались они.

   А некоторые из них считали своей обязанностью пьяными подходить к моему дому и сучить кулаки и ругаться на "чертей толстовцев". Особенно этим любил заниматься старик Сычев. Подойдет и орет, что на ум взбредет:

   – Вы черти, вы дьяволы, антихристы, христопродавцы, вас в острог надо, в Сибирь, на каторгу! Вы народ весь развратили! Вы с нами водиться не хочете, зазнались, деньги копите... Душить вас надо!..

   Это было бы не так страшно, но худо было в той срамоте и гадких ругательствах, которыми пересыпалась эта бранная философия, про Юхонца.

   В эту весну я посеял немного рассады и лишнюю кое-кому продал и раздал так. Капуста как у меня, так и у других выросла очень хорошая, и все увидели, что Бог меня не наказал за мою праздничную работу, а, наоборот, наградил. С этого года я не бросал сеять рассаду годов двадцать к кряду, и у меня ее покупали не только свои, но и из других деревень. А до этого никто ничего не сажал на огородах, кроме картошки, и все думали, что у мужиков это

   139

   не пойдет, а только у огородников, а на меня глядя, и многие стали сажать разные овощи, и я с первого же года стал нужным человеком. Кроме того, как хороший канцелярист, я стал писать мужикам прошения и приговора, по которым почти всегда выходило в судах и у начальства в их пользу; брал я за этот труд только 25 копеек за прошение, а приговор писал даром, и ко мне стали обращаться многие даже из соседних волостей, и мой стаж нужного человека поневоле стал расти в глазах крестьян. Просит поп за венчание со старыми долгами 10–15 рублей, идут родные жениха ко мне, и я пишу архиерею жалобу; делятся братья между собою, и я им пишу раздельный приговор; не платит один другому по какому-либо поводу дома, идут ко мне, и я пишу жалобу в волостной суд и т. д. Но это однако не спасало меня от ругани пьяных. Пьяные на мне отводили душу и, где бы кому ни пришлось, ругали, сколько хотели. Ругали, конечно, из зависти, что я не несу у себя на плечах бремя кабака, пьяных обычаев и праздников, а они не имели силы избавиться от них. Но эти ругательства меня не беспокоили, я на них смотрел как на неизбежное. Как на опилки при работе, радуясь тому, что происходит какая-то работа.

ГЛАВА 30. В ЯСНОЙ ПОЛЯНЕ

   В августе 1897 г. я посетил Льва Николаевича в Ясной Поляне, и нашей радости не было конца. Прежде всего Лев Николаевич спросил, не били ли меня при аресте, при отправке и в Карабутаке. И я рассказал ему все, что со мною было.

   – Мое сердце чувствовало, что с тобой случится это несчастье, – сказал он мне. – Когда я случайно узнал, что тебя арестовали и сослали, – говорил он мне любовно, – я несколько раз, проходя мимо штаба, справлялся о тебе у дежурных жандармов и случайных солдат, но никто ничего не знал и ничего не мог мне сказать о твоем деле, а потому я и не мог хлопотать о тебе. Даже не знал точно, где ты находишься.

   В этот раз Лев Николаевич рассказывал о гонениях на так называемых сектантов в связи с миссионерским съездом в Казани осенью 1896 г., на котором было постановлено отбирать детей у отпавших от Православия родителей и отдавать их на воспитание в монастыри или православным родственникам при их согласии. Ему уже были известны случаи отобрания детей у многих сектантов на основании этого постановления. Он возмущался этим насилием и пи-

   140

   сал и в газеты, и разным министрам, протестуя против такой жестокости.

   Рассказывал он мне и о духоборах, которые были недавно поселены в Закавказье на плохой земле, и как они там хорошо устроились и разбогатели, благодаря своей трезвости и трудолюбию. И как их также преследует правительство и никуда не разрешает выезжать из своих деревень, чтобы они не могли заражать других своим учением; рассказывал про учителя Дрожжина, который отказался от военной службы по христианским убеждениям, был осужден за это в Воронежский дисциплинарный батальон и там умер; о таких же отказавшихся – Ольховике и Середе, которые находились в Иркутском дисциплинарном батальоне. Лев Николаевич посоветовал мне познакомиться с соседним помещиком И. В. Цингером, который бывал у него и искал его знакомства.

   – Я их знаю всех трех братьев, – сказал он мне, – один из них Иван Васильевич, хочет учиться простой крестьянской работе, чтобы не жить барином, вот вы там будете друг другу полезны.

   Я рассказал Льву Николаевичу о том, как его ругало начальство и в Москве, и в Варшаве, и в Карабутаке, и все жалело, что оно не вправе им распорядиться и его выпороть и посадить в тюрьму.

   – Военные люди самые простые и откровенные, – сказал он, – они что думают, то и говорят, не так как все другие господа и чиновники, которые сами не знают, каких мыслей им держаться во всякое время, военные лучше других сознают всю ненужность и вредность их службы, а потому они больше других принимают на свой счет всякую критику общественного строя и не мирятся ни с какой философией.

   – Чиновники, пишущие бумаги, подчас еще сами не знают, насколько нужны для жизни народа их бумаги, у военных же нет никакого сомнения в совершенной бесполезности их работы. – А дальше сказал:

   – Почему-то принято у них винить меня за те аресты и ссылки, которым подвергаются молодые люди, бывающие у меня, а то правительство, которое чинит эти насилия, совершенно остается в стороне, точно я, а не оно творит все эти насилия, да и сам я ни от кого не прячусь... Ваш карабутакский священник – самый честный человек. Он прямо говорит, что добивается трехтысячного дохода в год, и больше ничего. Другие же это свое главное желание скрывают под разными соусами служения общему благу, хотя оно у всех одно и то же, только одному нужны три тысячи, а другому пять-десять.

   141

   Я стал говорить Льву Николаевичу о том, как в деревне мужики пьют и от пьянства живут в постоянной нужде.

   – В этом большое несчастье народа, – сказал Лев Николаевич, – но мужики все же лучше господ, они пьют и все же сами себя кормят, а господа пьют еще больше, но сидят на чужой шее. Мужики пьют от невежества, от неуменья заняться чем-то лучшим, а для господ все дороги открыты, а они-то еще больше лезут в пьянство и разврат. А ваш капитан совсем добрый человек, если бы он хоть капельку верил в свое призвание как военного и в надобность церковной веры, он конечно пристрелил бы вас собственными руками, но он – как и все – служит только для того, чтобы иметь известное положение и нажить двадцать тысяч.

   Прощаясь со мною, Лев Николаевич набрал мне целую связку книжек для деревни и просил навещать его время от времени. Кроме того, он дал мне переписывать его рукопись "Христианское учение", которая в то время не могла печататься из-за цензурных условий и распространялась в рукописных списках. Я переписал их более десяти экземпляров.

ГЛАВА 31. ЗНАКОМСТВО С И. В. ЦИНГЕРОМ

   С этого же времени, то есть с осени 1898 г., я познакомился с Цингерами, время от времени проживавшими в соседней с нами деревне Мелеховке. Два брата из них были доцентами при университете (Московском): один, Николай, по ботанике, другой, Александр, по физике. А третий, Иван, не кончивши курса технологического института, поселился в имении и начал «чудить», как говорили о нем в деревне. Чудачества эти были в том, что он открыто осуждал господскую жизнь с прислугой и батраками вообще и помещичью в частности, называя в то же время дворян вымирающим поколением, и сам брался за всякую грязную работу или, вернее, учился ей. Говорил, что все должны на себя работать сами, а что землевладение есть грех и уродливый нарост на здоровом теле. Само собою, также отпал от Православия и осуждал духовенство. Женился он на сестре своей мачехи (то есть он и его отец имели женами родных сестер) и, чтобы опроститься, вместе с женой ушел из барского дома вперед в сторожку, в лес, под названием Дивисилка, а затем в этом же лесу выстроил себе крестьянский дом и двор и хотел жить «трудами рук своих». А так как у него это не выходило и чтобы оправдать свое бытие в глазах мужиков, он устроил в

   142

   другой избе плетельную мастерскую, а сам все время хлопотал по сбыту корзин и мебели и доставке прута. Для этого он выхлопотал у министра Ермолова субсидию и насадил ивовую плантацию более десятины в поле и часть в огороде, который был у него здесь же, против дома, на лесной поляне. Но, как бывшему барчуку, ему эта крутня скоро надоела, и он хотел от нее избавиться. А потому с первого же знакомства он стал звать меня к себе учить его работать и вести крестьянское хозяйство, прельщая тем, что за землю мы ничего платить не будем, а, что наработаем, будем делить пополам. Однако я долго не решался, но дома у нас пошли нелады, мать не давала нам по средам и постам молока, даже ребятам, я все же брал самовольно и из-за этого, и из-за ребят, было много греха, а так как, кроме отца, дома жил еще и брат Павел, семнадцати лет, то я и решил на время уйти к Цингеру, хотя старший брат, Андриян, живший в это время уже в Москве, у князя Волконского, противился моему уходу. Он получал хорошее жалованье и не хотел сам идти в деревню, а на отца, как пьющего, он не надеялся, на брата Павла тоже. И я ушел, обещая долю своего оброка все же уплачивать вовремя.

   К Цингеру я пришел в марте 1899 г. со своими лошадью и коровой, и с его стороны тоже были лошадь и корова. Сам он был с внешнего вида сильный и здоровый человек, и я очень удивлялся, как он уставал через 10 минут от всякой трудной работы и выпивал в это время по горшку молока. Я его в первый же день заставил очистить весь навоз около дома, которого было без меня накоплено много. Он смирился и стал работать. Но когда пришла пахота и надо было вставать в 4 часа утра, мой ученик сбрендил и никак не мог встать раньше 8–9. Я уеду с четырех утра пахать, а он спит до восьми, и, сколько его не будят, – он только мычит и ворочается с боку на бок. А потом, наконец, встанет в 8–9 часов, пока раскачается и напьется чаю и придет меня сменять, в это время уже надо бывало отпрягать на обед. Так он, не пахавши, и идет обратно. После обеда попашет часа два-три и опять я сменяю его до вечера, а он уже никуда не годится и валится спать. Плательщики (Николай Демьянов, Журавлев, Хоркин) над ним смеются: "Тебя, – говорят, Михаил Петрович доделает до ручки, он тебя не доживя веку в гроб вгонит". Посеяли мы с ним в эту весну 2Ґ десятины овса, Ќ десятины гречи и столько же картошек. Земля была еще, но я не надеялся на него в уборке и побоялся сеять больше.

   143

   После сева мы стали работать на огороде. Я все хотел, чтобы Цингер равнялся со мной, и тащил его на всякую работу, но он, поработав час-два, под тем или другим предлогом уходил на барский двор и засиживался по полудня. Я ему стану выговаривать, а он оправдывается: "Мое, говорит, барское пузо так и тащит меня туда. Ах, как там хорошо: скажешь Ивану – подай самоварчик, подай закусить – так все сейчас же и появляется на столе, протягивай руки да ешь. Хорошо там жить! Очень хорошо! А Савелью скажешь: запряги лошадку – через 10 минут готова, садись и поезжай".

   А когда я его стану серьезно бранить, что он, назвавшись груздем, не хочет лезть в кузов, он сейчас же убегал на барский двор, бранил там всех подряд за их дармоедство и приводил ко мне и жену, и сестру, и свояченицу: "Возьми их, Михаил Петрович в работу, – говорил он мне, – не черта им сидеть там дармоедничать, пускай хоть нам помогают". И я и им находил работу. К нему приезжали семьи других помещиков посмотреть на его чудачества, он ругался и на них и их заставлял полоть грядки. На его чудачества приезжали посмотреть и его знакомые из господ, и в такие дни совсем было некогда работать: сидели и спорили целыми днями и ночами. Спор, конечно, шел о Толстом и его учении о самосовершенствовании, об опрощении жизни от тех наростов "цивилизации", от которых теперь задыхаются даже средние люди господского пошиба, не говоря об аристократии и чиновниках. Господа, конечно, были с этим опрощением не согласны и говорили, что это опрощение есть возврат к дикости, что если все будут сами на себя работать, то некому будет служить обществу и управлять государством. Иван Васильевич над ними смеялся и уличал в глаза:

   – Какое вам дело до общества и государства, – говорил он им,– ваше дело самих себя обслуживать и не сидеть на шее других, а как сложатся общественные отношения и будет ли тогда государство – это вас не касается. Вы отвечаете за правду и неправду своей жизни, а не отвлеченных понятий об обществе и государстве. Так могли говорить только пастухи, а вас никто не нанимал и не просил лезть в руководители, ведь вы самозванцы. – И когда господа уверяли, что без государства и народу будет хуже, чем теперь, Иван Васильевич смеялся на них и брил, как говорится, в глаза:

   – Вы не виляйте, – говорил он им, – и не загораживайтесь народом. Народ сам себя кормит и будет кормить, при всяких условиях будет он отлично жить и без вас. Народ не запугаешь ни анархией, ни монархизмом, и ему

   144

   совершенно наплевать, будет ли какое государство или не будет, и на власть ему наплевать: кто ни поп, тот и батько, только бы меньше грабили. Нам же, господам, это страшно. А ну как не будет 20 числа для получения жалованья, и таких мужиков-дураков, какие теперь идут к нам и в батраки, и в лакеи? Ну посудите сами. Что тогда будет, и что станется с нашим отродьем?

   Такие разговоры через помещиков дошли до губернатора, и его вызвали к предводителю дворянства для предупреждения, где настоятельно советовали "перестать якшаться с мужиками и не разводить толстовскую анархию", кроме того, было предписано местному приставу наблюдать за нашей жизнью вообще: что мы делаем, что говорим, кто к нам ходит и т. п. А потом, после того как у нас родился ребенок и мы с женой его не понесли к попу крестить, было предписано и попу следить за нами и увещевать и наставлять в истинах Православия.

   Приедет становой на паре, с колокольчиком и бубенчиками, походит с нами по хозяйству, попьет чайку, побеседует дружеским образом и уедет, а тем временем урядник пройдет по деревне и наведет справки о нашей "вредной пропаганде". Священник же села Денисова, в приходе которого мы жили, был пьяница и в пьяном виде приезжал нас "увидеть". Тоже пили чай и беседовали о религии, спьяну Михаил Михайлович (так звали попа) начинал ругаться на Цингера и упрекать его за то, что он водится с мужиками и разной сволочью. За это слово Иван Васильевич брал попа за шиворот, выводил, сажал из дома на тарантас, привязывал веревкой и нахлестывал по лошади. Лошадь была умная и всегда в целости привозила попа домой.

   А когда мы были на работе, пьяный поп перепугал мою жену и ребят своей руганью, и она стала от него запираться. Стуча дверью, он орал, что здесь живут антихристы, дьяволы, окаянные, что нас всех надо крестить, а на ребят повесить кресты.

   Один раз они были вместе со становым. Пили чай, беседовали. Становой положил на стол кобуру с револьвером, а рядом Михаил Михайлович положил крест (он возвращался с требы, и крест был с ним). Цингер, чтобы подшутить над ним, завел разговор о том, кто из них больше зарабатывает: крестом или револьвером? Становой, тоже в шутку, стал хвалиться, что он зарабатывает гораздо больше, чем священники. Михаил Михайлович не сдавался и доказывал обратное.

   – Если мне докажут, – сказал он, стукнувши по столу кулаком, – что этой машинкой, – он ткнул в кобуру, –

   145

   можно заработать больше, чем крестом, я сейчас же переменю службу и пойду в становые.

   В один его приезд Цингера не было дома, а я строил ригу и прибуравливал слеги к стропилам, будучи на верху. В дом его жена не пустила, а сказала, чтобы он шел ко мне, на стройку. До обеда был дождь, было сыро и мокро, а вокруг вкопанных столбов и совсем была мокрая глина. Он подошел ко мне и стал требовать, чтобы я слез к нему вниз.

   – Сниди ко мне, окаянный, для беседы, – кричал он на меня. – Мне архиерей бумагу прислал, требует, чтобы я тебя в веру православную привел, а я что с тобой сделаю, раз ты ни в Бога, ни в черта... окаянный ты, антихрист.

   Я стал просить его, чтобы он влез ко мне по лестнице наверх и подержал бы слеги, а то одному было трудно. "Мы будем и работать и беседовать", – сказал я ему. Михаил Михайлович стал подходить к лестнице, но упал на грязную землю; стал хвататься за столб, чтобы встать, но опять падал на скользкой земле и долгое время не мог встать, ругаясь в то же время скверными словами.

   – Ну вот, Михаил Михайлович, – сказал я ему, – я хожу по верху, по мокрым слегам и то не падаю, а ты на земле и то падаешь, ну чему же, – говорю, – ты можешь научить меня хорошему, в чем меня будешь убеждать?

   – А ты сниди ко мне на землю, тогда и поговорим...

   Нет, – говорю, – не сниду, мне некогда, надо ригу строить...

   – Я так и архиерею напишу, что ты, окаянный, со мной и говорить не хочешь, пускай он сам приезжает тебя устыдить! – кричит Михаил Михайлович.

   – Да что, – говорю, – вы ко мне пристали-то, что я должен вам что ли?

   – Должен! Должен! Ты должен своего ребенка окрестить, он у тебя щенок некрещеный! – запальчиво кричал он.

   – Но я же, – говорю, – не поп и крестить не умею.

   – Ты должен его ко мне принести, а не хочешь, загордел, так я на дому могу, мы с тобой по-семейному, одной минутой, даже можно через обливание...

   – Никакой потребности не чувствую к этому, – говорю. – Мне этого не нужно, ребенку тоже не нужно, зачем же и ради чего я это стану делать? Кому это нужно?

   – Кому это нужно, – передразнил он меня, – это нужно государству! Для государственного порядка нужно!

   – Глупости это, Михаил Михайлович ты городишь, – говорю. – Министерство внутренних дел не катехизисом

   146

   руководствуется и вряд ли в таких крещениях нуждается, там дороже всего оброки ценят: платишь – значит, и хорош...

   – Так не дашь крестить? – запальчиво кричит Михаил Михайлович.

   – Не дам, – говорю, – и потому, что ты с сердцов утопить его можешь, и потому, что ребенок вырастет и недоволен будет. Пускай тогда сам делает, как хочет, а то вот, – говорю, – меня крестили, а теперь пристают: почему я Богу не молюсь, в церковь не хожу, так потом и к нему приставать будут. А будет некрещеный – никто приставать не станет.

   Уходя от меня, Михаил Михайлович на этот раз грозил мне острогом, Сибирью и опять называл антихристом и христопродавцем. Весь он был в грязи, и встречные крестьяне только вздыхали и покачивали головой, глядя на своего духовного отца.

   Становой, в свою очередь, всякий раз, приезжая к нам, спрашивал меня, какой я веры? Я вперед принимал это за шутку и не отвечал. Но в следующий раз, он опять ставил этот же вопрос, а на мой вопрос, почему он это спрашивает, он наконец открылся, что он имеет бумагу из консистории, которой поручается ему расследовать: какая новая секта появилась у нас на Дивисилке и к какому толку мы себя относим?

   Я сказал, что мы совсем бестолковые и не затем отпали от одной веры, чтобы присоединяться к другим. Мы просто сами по себе...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю