Текст книги "Из пережитого"
Автор книги: Михаил Новиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 28 страниц)
– А на что ее до конца читать, – рассмеялся он, – надо только суть понять, что к чему, а до конца и я не одолел. Ты, Тихомиров, спроси его, а дочитал он до конца
263
Библию? Головой ручаюсь, что нет. Да и попы ее до конца не читали.
– Вот, вот, говорю, совершенно согласен, что Библия, что "Капитал", – редко такие охотники находятся, чтобы их до конца дочитать, уж слишком суховато и однообразно.
Дурачась и хихикая, он спросил Тихомирова:
– А хочешь, я из тебя социалиста сделаю, ей-Богу. Тогда ты поймешь и сам увидишь, что наша вера и проще и интереснее. А то христианство, толстовство, Евангелие! Ваш Христос – овечка, наивный простачок и ничего не понимал в политической экономии, даже 13-й заповеди не знал. Отец Небесный, братство и равенство! Самосовершенствование! Каких нашел дураков! А вот что с жуликами делать, с буржуазией, он и слова не обронил. Они, Тихомиров, знаешь, что со своим Толстым придумали, чтобы мы в трезвости жили, не пили, не курили, матом не ругались, к чужим бабам не лезли, на чужое добро не зарились и богатым не завидовали. А потом: работай как вол, всем помогай и ни на кого не гневайся и не обижайся. Прощай своему врагу и эксплуататору! Скажи на милость каких нашли дураков – ну кому такая вера по душе? Ни тебе подраться, ни тебе в морду дать, ни тебе бутылочку цопнуть, и даже к хорошей бабенке не подходи! Кто, говорит, смотрит на чужую бабу, тот грешен!
И, ловко переходя на еще более шутливый тон, он подходил ко мне вплотную и, хихикая, говорил:
– А ты спроси вот его, чиновника и дворянина, что бы он стал жить без водки и чужих баб? Что бы он стал делать со своим другом Дмитриевским, когда они вместе сходятся? Он, вишь, православный, перед праздниками к обедне ходит, поди себя тоже христианином считает, а вашей веры и он не примет, потому тоже – сухая материя.
Ты, Тихомиров, – продолжал он, – его не слушай, к нам в партию записывайся, мы народ боевой, веселый, ни Бога ни черта и никаких постов и морали! и петь и плясать можно, и выпить и закусить винца с хлебом, и в картишки перекинуться, и с бабами с чужими поволодиться. А то самосовершенствование! Они, Тихомиров, так думают, что если каждый сам по себе станет по-божески жить, тогда и рай на земле будет. Это, видишь ли – борись сам с собой и со своими дурными привычками, а людей не обижай, и буржуев не тронь, они тоже человеки и люди – братья. Каково, а?! И, уже входя в деловой азарт, он продолжал:
264
– А наш Маркс другое придумал, чтобы к счастью и равенству людишек привести. Классовую борьбу он придумал, и скоро и хорошо: перевешать всех дворян и буржуев, попов и купцов, завладеть и землями, и товарами, и производством, поделить поровну все, взять власть в свои руки. Вот эта вера, так вера! Тут не со своими грехами бороться, а с классовыми врагами, с буржуями и помещиками, а это куда и легче и интереснее; потому голову долой, потому на сторону, да черт с ними, с кровопийцами! А то, самосовершенствование! – с сарказмом выкрикивал он. – Стану я себе и жене отказывать в разных удовольствиях и копить по-вашему на черные дни пятачками? Я не черт, я хочу всеми благами пользоваться.
Тихомиров возражал, он говорил, что "все равно на всех ни сала, ни масла не хватит; ни сливок с сахаром, если все будут все в масле жарить и чай сладкий пить. А потом, говорит, ты нынче всех поравняешь, а через год способные и умные и опять богатеть станут, и опять за деньги себе батрака наймут. Как бы можно было головы поравнять, а то опять ничего не выйдет, и опять по-разному жить будут".
Фролов притворно свирепел и кричал:
– Опять богатеть будут! Опять батраков и кухарок заведут?! А власть на что пролетарская! Да мы тогда введем такую дисциплину и наказания, что всем чертям станет тошно. Как кто чуть голову высунет вверх, а мы его – чик и подрежем под ранжир! Ты что, хочешь белоручкой, буржуем, не хочешь сам за собой горшок выносить, не хочет твоя баба полы мыть и чистоту поддерживать?! Да мы такие налоги на все буржуйское введем, такими штрафами угощать станем, небось, у нас не забалуешь! Мы каждому свое место укажем и заставим по нашей дудке плясать! А то опять? Что значит какой-нибудь черт иваныч перед нашей властью пролетарской? Мы всех своих врагов в порошек сотрем и всем кишки выпустим!
– А ты погоди про кишки-то, – также с шутливым задором говорил Тихомиров, – еще ваши вперед казаки на пики намотают. Пока что еще у нас власть государственная есть, она и о социал-демократах позаботится, чтобы и их без места не оставить в Сибири.
– Нет, дворянин русский, ваша песня спета, дворяне 300 лет жили и до черта всем надоели и состарились, теперь мы попробуем. Вы бы еще поцарствовали, да война вас погубила, ваш царь с ней в лужу сел и запутался. Мы теперь вас одним щелчком к черту отбросим, дай вот война кончится, – говорил Фролов, – под вашим царем и престол-то сгнил, ну где же ему удержаться?
265
Тихомиров смирился и не возражал.
– Мне что, – говорил он, – мне все равно сидеть в канцелярии и бумаги писать. Будет ваша власть – к вам пойду в канцелярию. Без канцелярии и вы не обойдетесь. А вот как они на вашу власть посмотрят? – указывал он на меня.
– Они! Да они стадо баранов, ну а с баранами кто же считается и разговаривает? Они – стадо, да черта и кнута боятся, откуда зайдем, хлопнем, они шарахнутся в любую сторону. С ними по-всячески можно, – гоготал он, кривляясь. – Нужно – мы их на четвереньки поставим. Вот так, – смотри, Тихомиров, – и он сам становился на четвереньки. – А понадобится – кверху ногами поставим. Мужички народ православный, смиренный, драться не любят, с ними что хошь можно. Нам только немцы не помешали бы, а своих дворян и мужиков мы окрутим враз, в два счета!
– А в чем же и перед кем виноват русский народ, – спрашивал я его, – что вы собираетесь над ним мудровать и кверху ногами ставить? Народ до власти не охоч и у вас не отнимает. Нам кто ни поп – тот и батько: царь ли, президент, или Дума, какое нам дело, только бы оброк был поменьше, да земли еще хоть на выкуп дали!
– Смотри, Тихомиров, какого он дурачка разыгрывает, будто марксистской программы не знает об обобществлении труда и орудий производства в руках государства и о пролетаризации крестьян?
– В том вы, божьи коровки, и виноваты, – внушительно и злобно пояснял он мне, – что вы собственники, а все собственники – кулаки и враги рабочего класса, что вы земельку к своим рукам прибираете и собственное натуральное производство имеете. Слышь, Тихомиров, что им нужно: земельки еще на выкуп, да чтобы с них брали поменьше!.. Вот вам что, а не земельки! – И он озорно показывал мне на нижнее место. – Дать вам земельки это значит у вас быть в зависимости и ожидать вашей милости, когда вы нам хлеба продадите. А стакнетесь – и голодом рабочий класс заморите, свои цены нам пропишите! Вот вам что, а не земельки! – хлопал он снова себя по нижнему месту.
Тихомиров не сразу понимал всю эту злобную марксистскую идеологию и наивно говорил:
– А что же тут худого, если крестьянам земли еще прибавить, они не помещики – им и надо-то по пять, и восемь десятин на двор, а зато и хлеб будет еще дешевле, и мясо, и масло для города. Я вот тоже себе хуторок приоб-
266
рел за сорокалетнюю службу и всего-то 26 десятин, значит, вы и у меня отнимете? Вот оно что...
– Вас мы просто к черту отбросим, как лимонную корку, – говорил Фролов с азартом, – вы – гниль и ни на что рабочему классу не нужны, ну а с этими божьими коровками нам еще говорить придется. Их стадо большое, с ними по-умному надо, чтобы они реветь не вздумали и землю копытами рыть.
– А уж если ты такой наивный чиновник, – говорил он, кривляясь, Тихомирову, – изволь, я тебе протолкую, ведь ты как дите малое, ничего в политике не понимаешь, вот слушай: оставить в руках этого стада землю – значит, их хозяевами над собой поставить. Земля самый громадный и действенный капитал, и кто им владеет – тот и хозяин положения. Они тогда, чего доброго, сдуру-то себе царя мужицкого выберут. Нет, дудки! Партия знает, что править не мужик будет, а его величество пролетариат, чувствуешь?
– Да как же это так, – недоумевал Тихомиров, – да ведь крестьян-то 160 миллионов, а фабричных 2–3 миллиона, да почему же над ними рабочие станут хозяевами?
Фролов хохотал, кривляясь бегал по камере и, обращаясь ко мне, говорил скороговоркой:
– Вот она, опора-то царская, на ком держится, вот на каких горе-дворянах! Теперь сам посуди: далеко царь уедет с такими помощниками? Они 300 лет правили и ничему не научились. Да потому, мой дорогой, – остановился он против Тихомирова, – что рабочие драки не боятся, а мужики вахлаки, Боженьки боятся, крови боятся. К ним на деревню в 100 дворов приедут два казака с урядником и всю деревню перепорют и на колени поставят! Почему? Да потому, что они собственники и трусы, они боятся и тюрьмы и ссылки и того, что у них корову уведут и с земли сгонят, а нам терять нечего, у нас нет собственности, с одного завода прогонят, я на другой пошел. А потом мы напором возьмем. Что нам казаки и жандармы, мы на рожон идем, мы сама сила! Казаки тоже сила, а только наемная, бесправная, они сами на службе дармоеды, а за нами и сила и право, и все производство в наших руках! Видал, Тихомиров, как один ястреб тысячу галок гоняет? Его все боятся, а он – никого! Таков и пролетарий, – бил он себя по груди, – его все боятся, а он – никого! А кто никого не боится, у того и власть в руках. Это так было – так и будет, вот только пускай нас немец поколотит, тогда и революцию легко будет сделать. Этих дворян прогнать. Сознайся, Тихомиров, что бороться с нами не в силах.
267
После таких жарких разговоров он становился в позу и всякий раз пел:
Вставай, поднимайся, рабочий народ,
Иди на врага, люд голодный и т. д.
ГЛАВА 56. ТРИ САПОГА – ОДНА ПАРА
Данила Никитич с первого же дня подслушал наши споры и был очень доволен, что нас свели в одну камеру. «Три сапога – одна пара», – как говорил он нам в шутку. Конечно, если бы эти разговоры подслушал его сменный товарищ Ефремов, он ради выслуги сейчас бы донес на нас корпусному, и нас бы опять разогнали по разным камерам. Но Даниле Никитичу никакой выслуги было не надо, он имел свой домик и корову и сам собирался уже уходить в отставку. Ему, наоборот, было любопытно самому: кто из нас что думает о текущей политике в связи с войной. Он-то, конечно, уже кое-что знал и о социалистах и о их замыслах. На его коридоре за долгие годы его службы перебывало много политических – и господ, и студентов – и он достаточно ясно разбирался в их программных спорах и основах марксистского учения. А потому он нам не только не мешал и не вредил, а, казалось, и сам бы вошел в нашу камеру и присоединился бы к нашему спору.
На другой день, как только вступил в дежурство после обеда, он сейчас же отпер нашу дверь и с широкой довольной улыбкой остановился в дверях.
– Ну что, Фролов, – спросил он его по-дружески, кто же кого из вас одолел позавчерась? Я говорил, что вы три сапога – одна пара, и вам скучно не будет. Народ вы все бывалый, и каждый за свои мысли держится, вот это-то и интересно.
Фролов завертелся перед ним бесом, подавая папиросочку, он прыгал, как клоун, и кричал:
– Обоих в марксистскую веру обратил, завтра крестить будем, сегодня на поверке буду заявление делать, чтобы нам попа дали да кумовьев с кумушками, чтобы все честь честью было, и свечи и водка!
Данила Никитич так и сиял от радости.
– Врешь, Фролов, не поверю, – говорил он лукаво, – за Тихомирова не поручусь, его ты и взаправду забьешь, ты парень оборотистый, а с Новиковым год будешь сидеть, а социалистом не сделаешь, у него своя голова на плечах есть.
268
Тихомиров возражал, притворяясь обиженным и подавая Даниле Никитичу кусок пирога и сахару, говорил в шутку:
– Что же это ты, Данила Никитич, меня и за человека не считаешь? Я в Бога верю и от всей своей веры тоже не ступлю.
– Врет, не слушай, – перебивал Фролов, гогоча на всю камеру, – слышь, Данила Никитич, он уже вечером вместо молитвы на четвереньках гимнастику по-моему делал, а сегодня утром, так себе, только на ходу два раза перекрестился. Одолею, ей-Богу, одолею. Оба в партию запишутся, как только из тюрьмы выйдут!
Данила Никитич закуривал с наслаждением папиросу, прятал пирог и веселый и довольный уходил из камеры, делая нам дружеское предупреждение.
– Вы только при других громко не спорьте, подслушают, разгонят, а особливо при моем сменном товарище. Он по глупости все хочет выслужиться, да не знает чем, всякий пустяк собирает.
А через час-два не вытерпливал и опять отпирал нашу камеру и сам заводил разговор, придумывая для этого какой-нибудь формальный повод. То скажет, что сегодня прокурор пойдет по камерам: "Пишите заявления, кто чем недоволен"; то предупредит о проходе по тюрьме начальника.
– Он у нас ничего, не особенно придирчив, – скажет он, – а все лучше, если наперед будете знать. Главное только, чтобы не накрыл вас с газетой. Газета у нас в тюрьме больше оружия – не допускается. Пьяный арестант попадается, и то пройдет не заметит, а газету найдет – и он простить не может. Потому для других пример нужен. Насчет газет у нас строго.
А в то же время он знал, что газеты изо дня в день проносятся в тюрьму рабочими арестантами, которые ежедневно же ходили на работу в город, на оружейный или патронный завод, на погрузку и выгрузку на железную дорогу, на электрическую станцию или на мыльный завод. Этим рабочим опытные люди из публики сами давали газет и просили пускать их в оборот по тюрьме. Таким путем и к ним в камеру два-три раза в неделю коридорный уборщик незаметно даже от самого Данилы Никитича передавал газету в волчок, а по прочтении брал обратно и передавал в другие камеры. Знала об этом, разумеется, вся администрация, и кто из них искал случая выслужиться и показать свое усердие, как наш сменный надзиратель Ефремов, то на своем дежурстве, как охотник, только и выслеживал по
269
камерам газеты, делая обыск. Но, в свою очередь, и сами заключенные и даже уголовные, тоже, как охотники, изощрялись избежать опасности и под носом надзора передавали газеты из одного коридора на другой. А тут уже коридорные уборщики не зевали и за кусок сахару, за восьмушку махорки служили верой и правдой заключенным. Ведь шла небывалая война. Все с ней связывали так или иначе свое нахождение в тюрьме, жадно всем хотелось знать о ее ходе, а потому и был такой спрос на газету.
Благодаря этому мы почти всегда знали газетные новости, но, конечно, умышленно скрывали это от Данилы Никитича. И когда он появлялся утром после смены и отпирал нашу камеру, Фролов фамильярно здоровался с ним, закуривал папиросу и начинал расспрашивать о войне. И так как вести были все плохие, наши отступали из Австрии и мало где имели успех, а Данила Никитич не любил говорить о неудачах, то разговор на эту тему у нас не клеился. Данила старался отмахнуться.
– Ну что там, – скажет он, – дела неважные, и много на немца навалились – а он всех бьет! Посмотрим, что дальше будет.
И чтобы замять этот неприятный разговор, он сейчас же переходил на злободневные разговоры по тюрьме и, не торопясь, сообщал нам все новости: кого посадили в карцер и за что, кого накрыли с газетой, кто оказался пьяным и вел себя непозволительно для тюрьмы, кого привели из новых.
– Я так понимаю, – говорил он авторитетно, – ежели ты ухитрился добыть и выпить, ну и веди себя тихо-смирно, какое до тебя дело начальству, а ежели ты начинаешь бузить и громкие разговоры говорить, никакое начальство тебя не помилует. Сама себя раба бьет!
– Ну а все же, как там народ-то, не унывает? – ставит ему Фролов лукавый вопрос. – О чем там говорят-то на воле, победы ждут и одоления?
– Да я тоже думаю, что мы в конце концов с нашими союзниками скрутим немца, весь белый свет на него, всех не одолеет. В народе беспокойства много, как бы опять заварушки не вышло, как в 905 году, – уклончиво говорил Данила Никитич, – а если все тихо-смирно будет, конечно, и немцу карачун, как он ни хорохорится, а всех и ему не одолеть. Только это социалистам не на руку, они не хотят победы, – крыл он Фролова. Я знаю, о чем вы думаете; как бы опять опосля войны революцию поднять, за этим и в тюрьму спрятался, чтобы на войну не попасть. А кому победа нужна, тот не станет в тюрьме сидеть попусту.
270
– Да я тут при чем же, – оправдывался Фролов. – то прокурор екатеринбургский меня укрыл, а я сам и не думал в тюрьме укрываться. Ну, а раз посадили – надо сидеть, начальство лучше знает, что делать.
– Уж и хитер ты, Фролов, – говорил ему Данила Никитич, – тебя семи толкачами в ступе не поймаешь. Ты будешь врать и не улыбнешься. Знаю, какой тебе победы нужно, вам царя изжить хочется, а он все царствует на страх всем врагам и супостатам.
– Придет время, и мы поцарствуем, – смеялся тот, – только ты не тужи, Данила, я тебя тогда министром сделаю...
– До вашего царства я не доживу, стар, – отшучивался Данила, – уж вы как-нибудь без меня, а на мой век и этого царства хватит.
– И этой тюрьмы, – добавил Фролов.
Даниле всегда хотелось поговорить с нами побольше. Но всякий раз разговоры быстро обрывались. На коридоре гулко хлопала дверь или слышались чьи-либо торопливые шаги, и он быстро закрывал нашу камеру и шел навстречу идущим как ни в чем не бывало.
По камере часто делал обход корпусной Пономарев, Данила отпирал ему и нашу дверь и бесстрастно становился в дверях, показывая начальству полное равнодушие к включенным.
Корпусной быстро оглядывал нас с ног до головы, подходил к окну и искал какого-нибудь повода, чтобы сделать нам замечание, рылся в наших вещах и постелях, но так себе, для вида. Он был из разжалованных офицеров и страшно не любил политиков.
– Это что такое, – находил он на окне гвоздь или кусочек проволоки, – разве вы не знаете, что вам даже иголку можно иметь только с разрешения?
Иногда ему попадался кусок смятой газеты, он его быстро развертывал и смотрел: что это такое? И если по содержанию походило на обрывок из текущей газеты, то начинал делать формальный обыск, шаря и по карманам и по вещам.
Фролов не выдерживал и с напускной вежливостью вступал с ним в пререкания.
– Ну что это такое, – говорил он, – гвоздь взяли, бумагу берете, а нам и в зубах поковырять нечем и на оправку ходить не с чем!
– Вам этого не полагается, – резко возражал корпусной, – для зубов можете иметь щетку, а для уборной – старые пакеты и оберточную бумагу от передач. Я не знаю, какая вам бумага нужна: карты делать, газету иметь, вы
271
ведь политики, а не арестанты, – подчеркивал он злобно, – вы думаете, что вы в гостинице, а не в тюрьме. У меня эти привычки забудьте! А еще политические, – говорил он насмешливо, – а правил тюремных не соблюдаете.
Досадуя, что ничего не находил у нас более существенного, он сильно хлопал дверью, уходя из камеры. И так как наша камера была крайняя (20-я была с разным хламом, и мы туда на день выносили тюфяки), то ему дальше идти было некуда и он уходил с коридора. Данила его провожал и через некоторое время опять отпирал нашу двери и улыбался, говорил о нем:
– Сам себе покоя не знает и людям не дает! Целый день как волк по тюрьме бегает и ко всем придирается и считает себя самым первым начальником!
Фролов вертелся ужом, комедиянил, умело и вовремя подавал Даниле папиросу. Потом переходил на таинственный шепот – будто Данила был тоже членом заговорщической партии, – серьезно говорил:
– Сам посуди, Данила Никитич, – ну как такого человека не повесить после революции, когда он сам просит на себя петли. Повесим, непременно повесим, всех таких лакеев перевешаем, всю землю от них очистим, чтобы ни одного такого хама не оставалось.
Данила не выдержал своей суровости и, смеясь, сказал:
– Всех вешать, столбов не хватит, тоже ловкачи! Вы бы перевешали, да руки коротки.
Фролов делал смешные гримасы и начинал считать по пальцам:
– А сколько нам надо-то, Данила Никитич! Нам и нужно-то только на всю Тулу три-четыре десятка! К примеру, первого Тройницкого повесим, жандармского генерала Миллера, подполковника Демидова и Павлова; десятка два таких вот хамлетов; купцов с десяток; махровых дворян черносотенцев, а остальные, как овечки, все шелковые станут! Сами бока подставят, только стриги, не ленись.
– А Тихомирова как? – осклабился Данила.
– Да он и веревки-то не стоит, – хихикал Фролов, – таких вешать и взаправду столбов не хватит. Ну что такое? Ни уха ни рыла! Вот они что! – и он стучал по скамейке кулаком, – что деревяшка, то и они! Этих, Данила Никитич, мы будем обрабатывать и кататься на них верхом, куда вожжей дернешь – туда они и пойдут, насчет барахла всякого – только бери, сами и сундуки откроют.
– А Новикова? – любопытничал Данила.
272
Фролов опять поддергивал штаны, кривляясь, как актер, и, меняя интонацию голоса, говорил серьезно:
– Такие нам будут нужны, мы их подстегнем себе на пристяжку и заставим с мужиками разговаривать про землю и волю, и про все прочее. Они мужицкий дух хорошо знают, без них не обойдешься!
– А если они не повезут, брыкаться станут? – смеялся Тихомиров, глядя на меня. – Мужики – практики и свою выгоду лучше нас с вами понимают, их, как старого воробья, на мякине не проведешь.
– Да, вопрос мудрый, – поддерживал Данила, – ваша программа мужикам не подходит, они хозяева и за землю обеими руками цепляются, а вы им хотите нового барина посадить на шею и земли лишить.
– А мы их будем и рублем и дубьем, – хихикал Фролов. – Эта наука старая, против ней ничего не поделаешь! Кто нам пригодится – того рублем, а кто станет реветь и землю рогами ковырять, того и дубьем можно. Это средствие самое дешевое и самое верное, всех под свою бирку подгоним.
Данила сомнительно качал головой и, уходя из камеры, недовольно выговаривал:
– Ну и ловкачи – демократы!
Как старый солдат и служака, он высоко ценил труд человеческий и хорошо понимал, что даром никому и ничто не дается, что только долгим трудом и службой достигают хорошего положения, как и он, чтобы приобрести за полторы тыщи домик, должен был копить двадцать лет. А потому в душе он никак не сочувствовал Фролову и замыслам его партии.
Этим что, – думал он, – про жуликов и эксплуататоров говорят, а сами жулики из жуликов, они и вправду "твое-мое" сделают, и крестьян без земли оставят. – "Стану я, говорит, сам себе в чем отказывать", – припоминал он его философию. – И по морде, голубчик, видно, что вы жить хорошо любите, а потерпеть и достигнуть своим трудом – не желаете. Нет, друг, собственность священна и неприкосновенна, кто что приобрел – тем каждый и владеть должен, а жуликов и без вас много.
ГЛАВА 57. АРАПЫЧ
На нашем коридоре, в такой же по размеру камере, помещались портные, сапожники, кузнецы, уже судимые и отбывавшие разные сроки, так называемых арестантских рот, от трех до шести лет. Всех их было 12–13 человек,
273
но их состав часто менялся вследствие разных переводов по их специальности и разных поступков, главное же – по приносу в тюрьму водки, газет, кое-каких самодельных ножиков и других запрещенных предметов. В их камере было пусто: ни столов, ни скамеек, и спали они вповалку на полу. Она была грязной и смрадной от табака и пыли, так как они, оставаясь в камере иногда без работы, а в особенности в праздники, все время дымили табаком и немилосердно курили и поднимали возню.
Возвращаясь с прогулки или оправки, мы иногда успевали подойти к их волчку и наблюдали за их жизнью. А дальше – больше и завели знакомство. Они делали нам ответные визиты, и тоже часто подходили к волчку и перекидывались словами.
Данила дежурил на двух коридорах, на нашем 12-м и под нами на 11-м. Он, конечно, у себя на глазах не мог допустить никакого нарушения тюремных правил, и не по злости или желанию выслужиться, как делал его сменный товарищ, а по принципу старого служаки. Но чтобы сделать нам маленькое удовольствие – он умышленно не входил следом за нами с 11-го коридора на 12-й, принимая с прогулки, а задерживался на несколько минут здесь, около своего столика, и тем самым давал нам возможность две-три минуты разговаривать в волчки с другими заключенными. А этих мастеровых по праздникам не запирал с прогулки на целые полчаса и они в свою очередь бродили по коридору и разговаривали с нами и с другими. Сидеть на корточках на полу в камере им было гораздо тяжелее, чем быть на работе, и они тяготились праздниками, а потому так и дорожили минутками знакомства с новыми людьми. Ведь в своей-то камере через какие-нибудь 2–3 недели люди так надоедают друг другу, что их и не замечаешь, да и говорить уже не о чем, что у кого было – все переговорено, а новый человек совсем другое дело, на него в тюрьме набрасываются, как на находку: а может, он скажет что-либо новое и интересное, что так или иначе имеет отношение к быту тюрьмы, к надеждам на амнистию или вообще к перемене политического курса! А население всех тюрем всегда ведь и живет этими надеждами.
Самой видной, заметной и интересной фигурой между ними был кузнец Арапыч, сидевший, как он говорил, по 17-й судимости и отбывший четыре года арестантских рот Его знала вся тюрьма, и очень многие пользовались его услугами по переносу из тюрьмы писем без цензуры к администрации, по добыванию и проносу водки, табаку, де-
274
ланию из стальных обрезков ножей, по добыванию карт и т. д. Уже если чего не сделает Арапыч – других и не проси, перед ним все пасовали. И сами надзиратели ему позволяли, боясь того, что он может их подвести и выдать, а потому ему и сходило с рук. Да и физиономия его была такая добродушная, простая и подкупающая, что на него не сердился и самый строгий корпусной. У него к тому же были хорошие волосы и борода, и совсем простые детские глаза. И если бы он не был постоянно грязным от своей работы, с него можно было бы писать святого на иконах. По этой постоянной черноте ему и дали кличку Арапыч, которая как нельзя лучше подходила к нему. Работал он в кузне за тюрьмой, имел дело с частной публикой, а потому-то и имел полную возможность быть посредником между тюрьмой и волей. По тюремным коридорам он ухитрялся ходить всюду беспрепятственно и знал чуть ли не всех заключенных в лицо. Как он показывался на коридоре, до него сейчас же находилось дело у многих. И его звали по волчкам.
– Нельзя, нельзя, не могу, – с напускной суровостью говорил он, подходя, а сам уже прятал за чулок полученное письмо и шел к другому волчку, где брал в зубы свернутую грамотку, как будто папиросу, и уходил с коридора. В таких грамотках его просили установить связь на воле с таким-то и таким лицом, что ему и удавалось через свою кузню.
– Пока я ему колеса оттягиваю, – говорил он нам, – любой заказчик мне и письма отнесет в ящик и за водкой сходит, дать ему адрес, он и нужного человека найдет, и от него письмо принесет, а мое дело в тюрьме адресата найти. А как скажешь, что без очереди сделаешь, так он полгорода обегает, а найдет, что просишь.
Данила Никитич хоть и недолюбливал Арапыча за то, что, как он говорил, "у него вор в животе" и что он "даже его обмануть может", но, скуки ради, больше всех разговаривал с ним на коридоре и знакомил его с заключенными. Рассказал во всех подробностях и про нашу 19-ю камеру, после чего и Арапыч очень часто стал делать нам визиты и подолгу разговаривал в волчке. Через него Тихомиров установил постоянную связь записочками со своим другом Дмитриевским, который был посредником между ним и купцами и с ним вместе делил взятки. Дмитриевский сидел на противоположном 9-м коридоре. У них шло следствие, и им было очень важно сговориться насчет согласных показаний, чтобы не топить друг друга. Кроме записочек, Арапыч приносил ему и водки и шутя говорил:
275
– Фролов, что водка, я ему бабу пронесу, вот только армяк широкий найду.
Фролову он также стал приносить письма, его брат и жена приходили к нему в кузню и давали ему ответы. Ему давали папирос, сахару, но от сахару он категорически отказывался, считая себя совсем не нищим арестантом. Со мною он подолгу разговаривал про христианскую веру, как она изложена в Евангелиях и как исполняется попами, чего Фролов не мог выносить, стараясь нас перебивать и смешить.
– Ну завели волынку, – говорил он, – про Бога, про чертей, про монахов! Нет чтобы из Арапыча революционера сделать, а он его в монахи собит. Не пей, не ругайся матом, не воруй и не блуди и всякие глупости. Нам такие люди нужны будут: борода с ворота, глазки голубые, душа нараспашку, настоящий комиссар для деревни!
Со слов Данилы Арапыч знал уже до тонкости программу Фролова и, осклабясь в волчке, говорил:
– Нет, Фролов, я в вашу веру не пойду и комиссаром у вас не буду. Я сам вор, – каюсь по-душевному, – а воров все-таки не люблю. А ваша вера вся воровская: брать чужое, готовое! Только и разница – что мы воруем ночами и тайно, а вы собираетесь воровать среди бела дня. Это, дескать, не воровство, а экспроприация! Над нами висит постоянно страх дубинки или острога, а вы хотите воровать безнаказанно. Нет, Фролов, настоящий вор боится ответственности!.. А потом мы хоть и воры, а все-таки сознаем, что дюже паскудно поступаем, а вы хотите воровать без стыда и без совести!
Фролов притворялся мелким бесом, кривляясь, говорил с хохотом, понижая голос:
– Ведь мы кого грабить собираемся, ты думаешь, мы православных христиан тронем, к бабам за холстами полезем? Мы только эксплуататоров и таких вот дворян, – показывал на Тихомирова, – на кой черт они тебе нужны! Они как собака на сене: сами не живут и другим не дают. А мы их к ногтю, обчекрыжим, да и приставим Арапыча ихним добром распоряжаться! А землю раздадим православным...
– Я и без вас ихним добром распоряжаюсь, – смеется Арапыч, – посмотрел бы, какие я две меховые шубы перед этой тюрьмой сцопал! А вас дожидаться – с голоду помрешь. Нет, Фролов, своя душа дороже; все-таки воровать грешно. Твои буржуи на тумбочках не сидят, и им деньги в подол не сыплют, а все они своим делом занимаются: кто богатеет и в гору идет, а кто и с горы вниз ссыпается, как кому счастье! Я приду ночевать к Тихомирову
276
или к Новикову, они меня и напоят и накормят, а приди к таким вот, как ты, – и пойдешь прочь не солоно хлебавши, у вас у самих загашником монетки не найдешь. В твою веру только стрикулисты пойдут беспаспортные, каким выпить хочется, а монетки нету, а мы и украсть можем, и заработать сумеем!