355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 24)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 28 страниц)

   Помимо морального осуждения войны с христианской точки зрения, все наши свидетели выясняли ее неправоту

   316

   и со стороны общественного мнения, выясняли неискренность нашего правительства при ведении дипломатических переговоров ее предупреждения. Так, Чертков говорим, между прочим:

   – Нас стараются уверить, что мы, русские, являемся страдательной стороной, что нам эту войну чуть ли не навязали, напали на нас, и на этой неправде нам строят ее неизбежность и необходимость. На этом утверждении стоит и военный суд, тщательно скрывая от нас всю изнанку дипломатических переговоров. Но и то, что мы уже знаем из газет, и то совсем не говорит о нашем желании избежать ее. Вместо того, чтобы сделать давление на сербское правительство и заставить принять условие Австрии во избежание войны, наше правительство без всякой необходимости мобилизовало армию и стало придвигать к австрийской границе. Что оно этим хотело? Поддержать военную честь сербских шовинистов и заставить их быть непримиримыми против большего их государства. Дорого же обойдется нам эта ложная честь, ради которой мы поставили на карту не только часть миролюбивого русского народа в целом, но и жизнь и достояние десятков миллионов ни в чем не повинных русских людей, в числе гораздо большем, чем Сербия.

   И хотя председатель останавливал и доказывал Черткову, что он выходит из рамок свидетеля и говорит не по существу, он все же сумел снова сказать:

   – Если мы не вынесем здесь свое осуждение войне, не установим ее неправды и со стороны нашей дипломатии, мы не можем правильно подойти и к разбору и степени виновности обвиняемых. Помимо христианского осуждения всякой борьбы и злобы в людях, есть еще общественная оценка и добрых и злых проявлений и побуждений человека. Правы люди, затеявшие войну, – тогда неправы те, кто ее осуждает, а неправы первые – правы последние...

ГЛАВА 68. МОЯ РЕЧЬ НА СУДЕ

   Со своей стороны, когда до меня дошло дело, я говорил, что причиной, побудившей меня подписать воззвание, была внутренняя, душевная скорбь за поругание христианского закона о любви к ближнему в среде христианских народов и горькая обида за то, что даже социал-демократия, как наша, так и европейская, приняла участие в войне и не протестовала. Но все же я слышал о протесте Либкнехта, Жореса, убитого перед войной; слышал голос папы Пия,

   317

   отказавшегося благословить австрийское оружие. Знал уже об отказавшихся от участия в войне некоторых призывных, и мне стало стыдно за свое молчание. Оправдание же своего поступка я находил в благородном поступке нашего Государя, созывавшего в 1897 г. Гаагскую конференцию для обсуждения мер предупреждения войн.

   – Хорошо, – говорил я, – предупреждать пожары, но нужно же их и тушить, когда они уже есть, и я считал своею обязанностью участие в этом, движимый тем же чувством христианской правды, которым руководился и Государь, приглашая правительства на эту конференцию.

   К тому же я помнил, что через несколько дней после заключения мира с Японией, наши газеты открыто писали, что эта война была каким-то недоразумением, во имя которого, однако, было одних убитых с нашей стороны 300 тысяч человек и около миллиона раненых.

   – Поверьте, господа судьи, – говорил я воодушевленно, – что и эта война по ее окончании будет признана таким же недоразумением. А вам лучше знать, во что станет русскому народу это недоразумение. Да и все войны с их ужасными преступлениями убийств и разорений есть сплошное недоразумение, ибо нет таких споров и противоречий между христианскими народами, каких нельзя было бы разрешить взаимными уступками и дружелюбием на основе своей веры!

   А в своем последнем слове я откровенно сознавался, что я не герой, что меня страшно измучила тюрьма, где ты находишься на положении стойловой скотины и не знаешь, на что употреблять свои руки и ноги; на что употреблять свою душу и разум; и что мне страшно тяжело возвращаться опять туда же и влачить там жалкое и никому не нужное скотское существование, будучи каким-то паразитом общества. Что, мол, тюрьма вместе со мною измучила и мою семью, заставляя по нужде и жену и подростков детей исполнять за меня не свойственные им тяжелые работы.

   – Страшна тюрьма, – говорил я суду, – но еще страшнее потерять свою веру в христианскую любовь и правду, на которой зиждется теперь общественная жизнь и которая еще сохраняется в душе как твердая опора жизни. И я просил суд не отнимать у меня своим приговором этой веры. – Людям, носящим христианские имена и шейные крестики, как знаки своей принадлежности к христианскому обществу, – говорил я в заключение своей речи, – нельзя сознательно делать друг другу такое зло и худо, не отказавшись от своих имен и этих знаков!

   318

   Когда суд объявлял перерывы и когда оканчивался день, присутствовавшая публика окружала нас плотным кольцом и стеной и долго не давала возможности расходиться. Сыпались расспросы и сожаления, и сразу было видно, что их симпатии целиком на нашей стороне. Всех охватывало общее радостное настроение, и никто не хотел верить в суровость приговора. Всем хотелось для нас полного оправдания как награды за понесенные страдания, и только Татьяна Львовна Толстая не разделяла общего оптимизма и предупреждала:

   – Не доверяйтесь этому генералу, – говорила она, – он мягко стелет, но жестко спать. Его видимая любезность не мешает ему закатывать солдат на десять лет в каторжные работы.

   Более умеренные определяли наказание ссылкой в Сибирь, на 4–5 лет. Под знаком этих предсказаний и ожидали приговора.

   На одиннадцатый день, в 9 часов вечера суд удалился в совещательную комнату. К этому времени зала была полна публикой, но никто не думал уходить. Всем хотелось дождаться результата. Настроение было радостное, приподнятое. Получилось впечатление, что судят и обвиняют не горсточку людей из 29 человек, а весь этот зал с двумя тысячами человек, которые за дни суда так сроднились с нами и со всеми нашими, и наших свидетелей и защитников мыслями, высказанными здесь, что как будто и не отделяли себя от нас и вместе с нами ожидали себе или удара, или прощения.

   Да, так оно и было на самом деле. Разбуженная произносившимися речами совесть каждого человека, может быть, только впервые дала здесь почувствовать все глубокое противоречие между исповедуемой ею христианской верой и той грубой и жесткой действительностью войны и военных приготовлений, в которых чуть ли не каждый человек тогда участвовал, а тут она услышала резкое и непререкаемое осуждение этой деятельности; почувствовала всю правоту этого осуждения и теперь жадно ждала общественного признания христианской правды и со стороны военного суда, готовясь вместе с нами и радоваться нашей радостью или понести вместе с нами наказание. По крайней мере, я слышал, как многие выражали искреннее сожаление тому, что в свое время не знали об этом воззвании и теперь не сидят вместе с нами на скамье подсудимых. Одним из таких был подполковник Гензель, находившийся в отпуску для поправления здоровья и все время посещавший заседания. За это долгое ночное ожидание

   319

   публика перезнакомилась со всеми нами, хотя и была страшная теснота, но, невзирая на это, каждый считал своей обязанностью протискаться к нам и выразить свое сочувствие, свою радость и свои страхи.

   Но вот не помню, в 2 или 3 часа ночи раздался звонок и громкий возглас распорядился: "Встать! Суд идет!" Публика оживилась, заволновалась, но, когда Абрамович взял в руки приговор и выступил для прочтения, в зале водворилась глубокая тишина. Зал замер, никто не хотел проронить ни единого слова. Началось чтение.

   Точного приговора я не помню и не могу привести. Но когда в нем были произнесены ясные слова: "Признаны виновными в преступлении, по закону не наказуемом", отвергались статьи, по которым мы были привлечены, как не подходящие к нам, и выдвигались другие, по которым не полагается даже наказания. И тут же отдалось распоряжение конвою освободить из-под стражи Сергея Булыгина и Сережу Попова, которые не были освобождены до суда и судились из тюрьмы под стражей. Публика сразу ахнула и радостно заволновалась. Послышался плач и даже рыдания; послышались радостные восклицания, и, несмотря на отданное распоряжение расходиться и очистить зал, никто и не думал уходить, все устремлялись к нам с радостными поздравлениями и, плача и радуясь, целовали нас и не выпускали из тесного круга; целовали наших свидетелей и поздравляли и их, целовались друг с другом и некоторые радостно крестились. Было видно, что вместе с нами весь зал был в напряженном положении и теперь почувствовал вдруг, как эта гора свалилась с плеч. И не только за нас, но и за себя, и за ту попранную войною христианскую идею любви и мира, которую суд должен был также пригвоздить ко кресту под флагом измены Родине, но однако не решился и не сделал этого.

   Попробовали еще раз отдать распоряжение об уходе, но никто его не слушал и не выполнял. И даже сами судьи ни уходили и наконец спустились с эстрады и тоже протискались к нам и поздравили, а Абрамович долго ходил по эстраде и смотрел на волнующуюся и торжествующую публику, а затем подошел к краю и громко сказал:

   – Хотя до Пасхи еще две недели, но я вижу, что здесь она наступила раньше, все братски лобызаются, – после чего и сам быстро сошел с эстрады и обнял и поцеловал каждого из нас на общую радость торжествующего зала. Поздравили и перецеловали нас и все наши защитники и не отходили от нас. И только не видно было генерала с рыжими усами, наблюдавшего за судом, и прокурора Гу-

   320

   тора. Около часу продолжалось это праздничное торжество и ликование, и только после этого стали понемногу расходиться. И хочется верить, что в этот момент каждый из присутствующих переживал здесь в первый раз в своей жизни такую искреннюю и глубокую духовную радость, связанную с его совестью и религиозным чувством. Здесь в первый раз в своей жизни услыхал каждый о великом значении христианского жизнепонимания в его приложении к жизни, и, может быть, только тут и понял его значение и цену; узнал и всю великую неправду общественного и государственного режима, при котором, в нарушение исповедуемой народом религии, миллионы людей приносятся в жертву богу Молоху, при равнодушном попустительстве и одобрении как православного, так равно и инославного духовенства. Конечно, если бы в это время не шла война и суд был не при закрытых дверях, весь этот процесс был бы разнесен газетами по всему миру и послужил бы великой пропагандой для торжества христианства, но, к сожалению, об этом нельзя было писать ни строчки, и так он и прошел только в этих стенах и не мог получить широкой огласки.

   На другой день мы были приглашены на торжественный обед и вечер Московским вегетарианским обществом вместе с нашими защитниками, где снова произносились горячие речи в защиту христианских идей и религии и где мы вновь получали свою честь, как праздничные именинники. С речами выступали В. Г. Чертков, И. И. Горбунов, Ф. А. Страхов, И. М. Трегубов, В. Ф. Булгаков, выступали и защитники.

   На третий день нас снова пригласили на вечер для чествования от Московского общества трезвенников, где повторилось все снова, и речи, и тосты, и где к тому же хор трезвенников пропел для нас несколько прекрасных духовных гимнов, и в том числе стихотворение матери Булыгина, приводимое выше.

   На четвертый день мы все: участники, защитники и свидетели – собрались вместе и сфотографировались, и только после этого отлепились друг от друга и разъехались по своим городам и деревням.

ГЛАВА 69. ПОСЛЕ СУДА

   Вернулся в деревню и я и стал залечивать те изъяны, которые принесла моя почти годовая тюрьма, чем, конечно, опять не были довольны не только попы и урядники, но, главное, консервативно настроенные старики, которые

   321

   не могли примириться с нашим отступлением от Православия и в этой моей тюрьме видели Божеское наказание за этот мой грех.

   – Он, знать, и черту не нужен, из воды сухим вылезает, – ругался Сычев, проходя пьяным мимо нашего дома, – военный суд оправдал, а уж что ему земский начальник.

   Недоумевали по утрам у колодца и бабы и никак не могли понять, как это мы вышли "сухими из воды".

   – Ведь это подумать только, во время такой войны пошли против войны и по суду оправдались! Других бы загнали куда Макар телят не гонял! Нет, тут что-нибудь не так: или деньгами откупились, или измена какая вышла!

   Но так как с моей стороны на суде были свидетелями наши же крестьяне: Семен Гудков и из соседней деревни Тимофей Журавлев, которые по своей развитости все понимали, и были весьма довольны участием в нашем торжестве, и, конечно, передали все, что слышали, и всем нашим крестьянам, то и отношение к нам в деревне резко изменилось. Из подозрительного и опасного безбожника, или "старовера", – как говорили богомольные старухи, – мы стали "борцами за правду", тем более что война осуждалась всеми, все несли от нее и хозяйственные непосредственные ущербы и жертвы людьми, в лице родных и знакомых, а к тому же она так затянулась и была так неудачна, что всем надоела и осточертела. К концу 1916 г. в народе поднималось уже настоящее недовольство правительством за эту войну:

   – Только народ загубляют попусту, – стали говорить даже посмелевшие бабы, собравшись у колодца или на речке. – И мириться не мирятся, и никто никого не одолевает, хуже петухов неразумных сцепились, хоть водой разливай.

   – Немцу-то что не воевать, он у себя дома воюет, а наших опять за тысячи верст угоняют, как на японской войне – роптали они вслух.

   – А ты потише, а то и нас заберут ихние шпиены, они везде так и слухают...

   – Небось, всех не заберут, – возражали более смелые, – кабы все-то вот так, как "они" сказали, что воевать грех, и никто бы не пошел, и войны бы не было. Небось, всех бы не пересажали; а то им что же не воевать, народ идет и молчит, а они деньгу наживают.

   – Это все жиды делают, – авторитетно решала старуха Сычева, – от них и война, от них и замирения нету; они в мутной воде рыбку ловят и деньгу наживают.

   322

   – Ничего, хороши и наши, – возражала бабка Настасья, – тоже маху не дают: тот туда присосался, тот там на оборону работает, тоже копейкой не брезгуют. Одни там умирают и кровь проливают, а другие карманы набивают, тоже правда!..

   – Какая тут правда, во время войны умирать никто не хочет, душа смерти боится, вот все и притворяются и обманывают начальство, – рассуждала бабка Василиса.

   Много было хлопот обществу с посевами и обработкой земли вдовам и тем женщинам, мужья которых были на войне, а в семьях не было других работников. К тому же и слухи были все не лестные. Про одних открыто говорили, что они нарочно передались в плен, чтобы спасать шкуру; другие пристроились в разных хозяйственных организациях, наживали деньги, слали сотнями своим женам; даже присылали посылки с ценными вещами, что и вносило много греха и раздражения на сходках при обсуждении общественной помощи и этим женщинам.

   – Они там дурака валяют, деньги наживают, а мы им тут землю обрабатывай, – говорили сердито старики, – воевать не воюют и домой не идут.

   Вносила много и зависти и раздражения и выдача пособий, с которыми всегда как-то не ладилось: одни получали, другим отказывали.

   Но как ни спорили остававшиеся в деревне мужики, кончалось все же тем, что распределяли между сильными по рабочим рукам дворам землю вдов, и хоть кое-как, но все же пахали и сеяли.

   В 1916 г., с весны, в нашу волость нагнали много "пленных австрияков", – как называли их бабы. Много их партиями жили и работали в лесах на разработках казенного леса. Другие работали у помещиков и даже жили работниками в тех семьях, из которых мужики отсутствовали на войне.

   – Наши к вам, а ваши к нам, – шутили с ними бабы, но близкой дружбы с ними не устанавливалось из-за незнания языка. Работать же они в большинстве умели хорошо, и их везде хвалили. Даже хвалил управляющий Шибаевским имением Болтин и нарочно посылал их на более ответственные работы. Душевно они сильно мучились и тосковали по родине. Бранили открыто свое правительство за эту войну и с нетерпением ждали замирения. Бранили с озлоблением немцев, считая главными виновниками не нужной для них войны.

   С этого года нормальная жизнь деревни стала явно нарушаться. В лавках стали перебои то на соль, то на керосин,

   323

   то на спички, а то и на белую муку, на крупу и пшено, которым за последние 10 лет деревня так привыкла, что уже не могла безропотно переносить лишения с этими продуктами.

   Правда, как и всегда, торжественно звонили колокола в церквах; как и всегда, народ любовно встречал и праздновал свои праздники: Николин день, Троицу, Илью-пророка, Спаса Преображения, Успение, Воздвижение, Покров Богородицы, по-прежнему на праздниках собирались гости и дальняя родня, но уже такого пьяного разгула и веселья, как прежде, не было. И пели песни, и плясали, но уже не в каждом доме, а только в самых бесшабашных, да и в этих песнях и плясках не было прежнего беззаботного веселья и радости, а лишь какие-то отчаянные порывы и безумство с горя. Настоящее праздничное веселье и его, так сказать, торжественность и обрядность были нарушены войной. Съехавшаяся родня в большинстве вместо веселья вела длинные и печальные разговоры о своих потерях и жертвах через войну: у кого кто уже убит или умер на войне, у кого попал в плен или раненый лежит в лазарете, у кого вернулся с войны инвалидом. Война с ее ужасами и жертвами занимала всех целиком, и радоваться и веселиться по-прежнему было невозможно.

   Приостановились и покровские свадьбы, ежегодно справляемые на этот праздник десятками. Жениться было некому, вся молодежь была на войне или ожидала неминуемого призыва до срока. Грусть и печаль повисли над веселой дотоле деревней. Правда, женская молодежь от скуки собиралась вечерами по праздникам водить хороводы, но уже не от зари до зари, как прежде, не в перекличку деревня с деревней, а так, случайно, на часок-другой, какими-то урывками, и вскоре расходилась, и деревня замирала в ночной тишине до утра. Тоскливое было время.

   Правительство не жалело на деньги бумаги и печатало бумажные кредитки с каждым днем все больше и больше. От этого цены росли, и некоторые товары пропали с рынка совсем, а все остальные появлялись в недостаточном количестве, что давало повод делать запасы и оголять рынок еще больше. К концу 1916 г. баранки стоили уже вместо 5, 15 копеек, а белый хлеб – 12. Сахар был уже 20–22 копейки, а ржаная мука поднялась до 3 рублей пуд. Это обстоятельство и заставило передовую интеллигенцию и активных крестьян в виде выхода из положения думать об открытии кооперативной торговли, чтобы торговать не для наживы, а по себестоимости. Шуму наделали много, а толку было мало. И хотя "потребилку" и открыли, собравши

   324

   рублевые паи с желающих быть членами, и стали торговать, но в наступившей скачке цен, делании запасов (у кого были деньги) и сильном сокращении привоза на рынок мужицкого хлеба, мяса и других продуктов никакой особой роли наша "потребилка" сыграть не могла. Чего не было на рынке, того не было и у нас, и цены приходилось иметь почти те же, так как не было желающих продавать нам товары дешевле рынка.

ГЛАВА 70. НАЧАЛО КОНЦА

   К концу 1916 г. не стало хватать и хлеба для армии и тыла, вероятно потому, что при нашем отступлении и бегстве из Австрии и Польши наши военные склады и обозы бросались на месте и не могли вывозить хлеб. К тому же и сама армия и тыл разрослись в такую огромную махину, прокормить которую было уже трудно. И вот поступило распоряжение вывезти на станцию и продать для казны по 3, 4 и 5 пудов ржи с посевной десятины. И продать по цене чуть ниже рыночной – 2 рубля и 2 рубля 30 копеек за пуд. И, несмотря на то что запасы хлеба еще были в любой деревне (что после и подтвердилось), между крестьян поднялся такой ропот, как будто с них потребовали сразу по корове и лошади.

   Деревня привыкла к полной хозяйственной свободе и не мирилась с ее нарушением, хотя бы это и исходило от власти. Вывозка затянулась, хотя все знали, что хлеб нужен для солдат, и земским начальникам от имени губернатора пришлось выдвинуть угрозу прямой конфискации за отказ продать добровольно, и только тогда уже вывозка наладилась.

   А в начале 1917 г. в пристанционных поселках тоже не стало хватать в продаже хлеба, и проезжающие солдаты и разная публика, связанная с войной, не могли вдосталь покупать хлеб. И в чайных трактирах, и в булочных его не стало хватать. Тогда губернатор созвал губернское совещание из представителей от волостей, кредитных товариществ, потребиловок, старшин, которое и решило также приступить к добровольной скупке у населения с той же угрозой конфискации в случае отказа продать добровольно. Тут уже цена назначалась в 3 рубля, а количество ограничивалось доброй волей каждого крестьянина, начиная от 2–3 пудов. Членам правления потребиловок и кредитных товариществ от губернатора даны были удостоверения на право выявления хлеба и понуждения к продаже в кооперацию, в которых к тому же было требование и для местных

   325

   властей оказывать этим уполномоченным свое содействие. Как член правления потребиловки, я тоже получил такой мандат от губернатора и был направлен в большое село Денисово. Чтобы не делать шуму, в волости не посоветовали собирать схода.

   – Мужики озлоблены, война надоела, они и на сходке хуже упрутся, и никто тогда не продаст и пуда. А так, в одиночку, они будут трусить и что-нибудь запишут, – говорил мне волостной писарь в наставление.

   Староста села позвал все же с десяток мужиков и баб на совещание, чтобы установить "норму" с каждого дома по наделам земли. Бабы заахали и стали доказывать, что в деревне хлеба мало и продать нечего, и сейчас же разошлись, наводя панику на всех встречных.

   – Пришли к нам хлеб описывать, пралик их расшиби, довоевались, солдат кормить нечем, а мы виноваты! – возбужденно рассказывали они по деревне.

   Деревня засуетилась. Бабы забегали со двора на двор, разнося эту новость. И хоть бы впору прятать, но хлеба было так много, что спрятать было трудно. Староста обозлился. Он знал, что хлеба много, и так нахально врут. Дал мне опытных понятых и наставительно сказал:

   – Ты с ними не церемонься, иди по дворам, понятые тебе скажут, у кого сколько земли, и если будут отказывать добровольно продать 3–4 пуда, иди в амбары и смотри сам: у кого сколько? Они этого не любят, чтобы в их закромах смотрели, и сразу пойдут на сговор.

   Мужиков в деревне было мало, они или на войне, или на стороннем промысле, и пришлось иметь дело с бабами. Входишь в избу, говоришь в чем дело, баба на дыбы:

   – Какой у нас хлеб, батюшка, у меня две свиньи на дворе, да ребят пятеро, нам самим до нови не хватит. Иди к соседям, у них много, у них и старик дома, а у меня и мужиков нету, одна я, баба!

   – А посмотреть можно? – спрашиваю.

   – Нечего там и смотреть, всего только одна закромушка, только для себя, – пугливо говорит хозяйка, и уже по чести начинает торговаться: сколько вам?

   У более упорных ходили смотреть в амбар, или в холодную избу, и в этих "закромушках" оказывалось по 50, 70 и более 100 пудов на глазок, в действительности было гораздо больше. Таких мы обязывали продать в кооперацию по 3 рубля пуд 5–6 пудов. По чести, без осмотра, соглашались на 3–4 пуда. Всего по селу записали 2 сотни пудов. Но в действительности не вывезли и 80. Близилась революция. Много было разговоров про Распутина и разные

   326

   неполадки при дворе царя, а потому и власти боялись нажимать на деревню, а сама деревня и не признавала себя обязанной поддерживать войну, и, где только можно, упиралась, лгала и скрывала свои доходы и запасы. Японская война по своей никчемности так подорвала авторитет власти, что и к этой войне деревня отнеслась с таким же недоверием, а дальше – больше, когда выяснилось для нее, что и в этой войне никто на нас не нападал и не думал нападать, и что правительство снова ввязалось не в свое дело и губит миллионы людей, деревня совсем открыто стала осуждать войну и правительство, и если подчинялась механически еще разным распоряжениям власти, то так нелюбовно и неохотно, что из этого подчинения уже мало выходило пользы.

ГЛАВА 71. ДЕРЕВНЯ БЕЗ ВОДКИ

   Свою затяжкою война избила все: и народный дух, и народную экономическую мощь. Всем было ясно, что никакой победы и одоления не будет, а будут новые жертвы и расходы. На сходках мужики уже без всякого стеснения ругали правительство скверными словами, а в особенности Распутина и царицу. Как-то сразу заботы крестьянина с результатов войны (они его уже не интересовали) перешли на ее последствия, нарушавшие через рыночные скачки цен всю его жизнь, и каждый скорее спешил устраиваться хозяйственно так, чтобы меньше быть ограбленным и битым от надвинувшегося кризиса.

   Кто еще интересовался деньгами, продавал старую ценную одежду и ценные вещи. Другие наоборот, предвидя еще больший денежный крах, скупали эти вещи.

   У нас в семье тоже были сбережения в несколько сот рублей и мне очень хотелось на них купить косилку для хлеба, но, когда мы хватились, цена на них была уже свыше шестисот рублей, то есть в 3–4 раза выше нормальной, так и не состоялась эта покупка, и деньги дальше – больше пропали. Но, несмотря на это повышение цен, на товарном и даже продовольственном рынке недостатка ни в чем не было (так велики были запасы довоенной России), и деревня по-прежнему еще могла справлять свои праздники, хотя уже без всякого пьянства. Продажа водки была запрещена еще с начала войны, а самогонку научились делать не сразу. И это для большинства было очень хорошо и выгодно, они от этого быстро становились на ноги. Даже в карманах заядлых пьяниц деньги залеживались и поневоле заставляли их употреблять на улучшение

   327

   пищи, одежды и вещей хозяйственного обихода. Даже все бывшие босяки оделись-обулись и стали походить на порядочных людей.

   У нас из таких пропойц был, так называемый Дешевый Петр. Был он хороший портной и печник. Летом клал печи, а зимой ходил по деревням и портняжил. Но когда была в продаже водка, ему никогда не хватало ни на обувь, ни на одежду и он ходил в опорках и рваном пинжаке, так как расходы на это не считал важными. Главной же задачей считал уничтожать казенное вино.

   – Я, – говорил он, – уничтожаю вредные спиртные напитки не на словах, а на деле, так что на меня другие обижаться не могут, что кто-то напился или опился из моей доли. Если бы и все так поступали, мы бы весь алкоголь уничтожили. Чего там, по стакану на день на всех бы не достало! Я самый борец алкогольный.

   Когда не стало водки, этот самый Дешевый Петр, раньше пропивавший задатками вперед весь свой заработок, вдруг появился в нашей деревне одетым, обутым и причесанным.

   – Я, – говорит, – не дорожу этой хорошей снарядой, – говорил он мне, стыдясь своего хорошего костюма, – но ничего не поделаешь, некуда стало деньги помимо девать: в кармане носить – потеряешь; взаймы давать – не отдадут; политуру пить, денатурат – ослепнуть можно. Да и не понравилась мне эта гадость, вот и пришлось одежду покупать.

   Он так привык быть босяком, что стеснялся всегда своего нового приличия и чувствовал себя виноватым.

   Даже мой сосед, Воронин, всю свою жизнь проживший из-за пьянства в большой нужде, даже и он преобразился за это время и стал ходить умытым и причесанным.

   – Попробовал, – говорил он мне по-соседски, – пить политуру – не понравилась, за сердце дюже хватает, сдохнуть можно, и отрыжка скверная после. Как-нибудь так жить надо.

   И он действительно стал было немного жить лучше год-два, а потом революция, самогонка, "русская горькая", и он кончил, как и должен был кончить: пьяный замерз в поле, едучи от праздника, на зимнего Николу.

   До этого времени было такое понятие в деревне, что без водки никак нельзя справить похорон, крестин, а уже в особенности свадьбы. А как ее закрыли, и, поверьте, это выдохлось. Один за одним привыкали к трезвым праздникам и угощениям, и водку заменяли конфетами, орехами, арбузами и обилием мясных блюд. Конечно, не всем это нравилось, и любители до пьяных праздников переставали ходить на них к родным.

   328

   – Ну что мне там делать, – говорил пожилой крестьянин, Антон Гуляев, – сиди, как дурак, и делать нечего. Тверезому и песни петь не к лицу. А так какой же праздник! Посидишь-посидишь, похлопаешь глазами, да скорее домой.

   Но такие любители быстро сходили со сцены, и, если бы дальнейшая послевоенная жизнь не приняла таких уродливых форм и рыночных отношений, которые снова потребовали нестерпимого желания забыться в вине (а не прежнего праздничного веселья) и вызвали чуть не повальное стремление к самогоноварению, – жизнь народная очень скоро изменилась бы к лучшему, не стало бы по деревням прежних бедняков-пьяниц. Но этому возможному и близкому крестьянскому счастью кто-то позавидовал, и на его дороге стали темные и враждебные ему силы и снова повергли нашу жизнь в темные и туманные потемки борьбы за кусок хлеба и в бурное пьяное море.

ГЛАВА 72. ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ

   К концу 1916 г. стали приходить зловещие слухи о так называемой деморализации солдатского духа на фронтах; о все больших и больших замешательствах в отдельных частях войск и даже открытых неповиновениях, что и еще больше вносило уныния в деревне и поселяло недоверие к благим результатам войны. Проклинали Вильгельма. Во Франции на Марне, под Верденом, на Рейне происходили жестокие бои, дававшие отпор немцу, наш же фронт все откатывался дальше. Наши армии очистили Польшу, Литву, ушли из Эстонии и Финляндии. Говорили, что нашим изменяют немецкие генералы, даже сама царица Александра, которая подпала под власть Распутина и сгруппировала вокруг себя особую придворную партию, стоявшую за немедленный мир с немцами. Офицеры и солдаты совсем вяло и неохотно оборонялись от немца. И даже вступление Америки в наш союз против немца не принесло в деревне никакого воодушевления. Расходы на войну все увеличивались, а к развязке дело не шло. Не хватало, кроме снарядов, и хлеба. Не помогла и мобилизация частной промышленности и организация Земского и Городского союза, в котором укрылся от войны так называемый третий элемент мелкой интеллигенции и городских служащих.

   В 1917 г. пошло еще хуже. Не стало хватать хлеба в Петербурге, и рабочих посадили на паек. Пошел ропот, демонстрации. Заработали темные подпольные силы разных


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю