355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Новиков » Из пережитого » Текст книги (страница 14)
Из пережитого
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:49

Текст книги "Из пережитого"


Автор книги: Михаил Новиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 28 страниц)

   Я сидел в одиночке около полутора месяца и в последствие ночи перестал совсем спать, так как, не имея физической работы, не имел потребности и в отдыхе. А к тому же – и постоянное подавленное настроение от неизвестности и горе за брошенную семью. Конечно, меня упрекнут в малодушии и трусости, и есть за что, но я не герой, и такое мертвое содержание в клетке живого человека, привыкшего к работе и движению, помимо моей воли, изнуряло меня физически и заставляло постоянно чувствовать слабость и разбитость. Голова все время была напряженная, точно что-то распирало ее изнутри. Как оказалось после, чтобы сохранить себя здоровым в таких условиях, надо было не думать о себе, думать о чем-нибудь постороннем, а этого-то я и не мог. Я знал, что моя семья, напуганная увозом меня среди ночи, страдает от неизвестности больше моего, и это меня мучило.

   Я не спал уже четыре ночи кряду и не мог даже читать, так как почти переставал понимать прочитанное. Мало того, я на книгу стал смотреть как на врага, который меня в чем-то обличает и доказывает мое полное ничтожество. Конечно, кто станет обвинять меня в малодушии, пусть поймет, что время тюремной одиночки для нерешенного еще человека тянется в сто раз медленнее и пережить не только месяц, но и один день бывает страшно трудно. Оно

   187

   как бы останавливается и застывает, лишая всякой надежды на возможность смены положения. Так было со мной в последние дни и ночи, и я все собирался писать прощальное письмо семье, но руки не налегали, и я оставался в тихом оцепенении, с одной упорной мыслью, что вскоре я сойду с ума и погибну.

   Было 11 часов ночи, я по обыкновению не спал, и мучимый такими горькими думами, рассматривал свое прошлое, которое проходило перед моим возбужденным воображением, как в зеркале, со всеми подробностями. В эту-то минуту и в такое неурочное время ко мне в камеру бомбой влетел тот же самый полковник (помощник начальника дома предварительного заключения) и, бросил на столик бумагу, радостно проговорил:

   – Поздравляю, поздравляю, вот, читай и расписывайся!.. ты у нас последнюю ночь!.. Я не хотел откладывать до завтра, я понимал, как это тебе важно... Я здесь давно и навидался всяких людей...

   С большими усилиями я поднялся с постели и стал разглядывать бумагу, ничего не понимая. Минут пять я не мог ее прочитать и понять, что в ней написано, буквы прыгали, в глазах рябило, а в общем я не мог сразу понять, что такое могло случиться, что этот старый полковник пришел ко мне ночью и чему-то так нескрываемо радуется. Он наблюдал за мной и видел мое затруднение.

   – Вот, слушайте, я вам прочту, – сказал он, беря у меня бумагу и поднося ее к лампочке: "По распоряжению министра внутренних дел, доведенному до высочайшего сведения, (такой-то крестьянин) освобождается из-под стражи и высылается на два года под надзор полиции в Тульскую губ., в д. Боровково, Лаптевской волости".

   – Ты сам-то из этой деревни? – спросил он, окончив писать.

   Я подтвердил. Ко мне вернулась постепенно память, я сразу понял все и заплакал, и, расписываясь на бумаге, всю ее закапал своими слезами.

   – Это ничего, ничего, – сказал смущенно полковник, – это со многими бывает, уж я знаю. Ты теперь отдохни, засни часа на три, а утром мы тебя отправим в пересыльную тюрьму для отправки на родину.

   Он ушел, дружески простившись со мной. И даже жандарм, входивший с ним в камеру и слышавший разговор, повеселел в лице и на минуту сбросил с себя свое бездушное бесстрастие. После их ухода я разволновался еще больше, но уже в полном сознании своей радости, и только

   188

   когда пробило 5 часов, я как-то нечаянно заснул. Но и во сне все мучился над разрешением вопроса: было ли все это во сне или наяву? И только пришедшие за мной в семь утра жандармы подтвердили действительность и повели в контору. Там мне вернули деньги и ножичек, и уже с одним только жандармом отправили в пересыльную тюрьму, куда-то далеко, через весь город. Чуть-чуть рассветало, когда мы подходили к этой новой тюрьме. Здесь меня посадили тоже в одиночку еще меньшего размера, с мокрыми и грязными стенами, и, когда мне сказали, что этап на Москву пойдет только через неделю, я опять сильно затужил. В такой сырой и холодной норе просидеть неделю и то несладко. Я попросил себе книг, и мне тотчас же принесли старый журнал "Нива" за 1896 год. В двенадцать принесли обед, но поесть не дали. Слышу на коридоре открывают двери, кого-то ищут, спрашивают. "Новиков здесь?" – спросил кто-то громко. И на мой утвердительный ответ быстро загремели ключами и отворили дверь. В камеру вошло начальство с жандармским офицером. Справившись об имени-фамилии, офицер объявил мне, что по дополнительному распоряжению министра Плеве меня приказано освободить тот же час. Посадив меня на лихача вместе с собою, он через 15 минут доставил меня в охранное отделение, где мне выдали документы для предъявления на родине в жандармское отделение. Какой-то старый чиновник спросил меня: бывал ли я раньше в Петербурге? И, узнавши, что нет, любезно предложил осмотреть все его достопримечательности.

   – Это ничего, что ты не попадешь в назначенный срок в свою полицию, дня три просрочки – и внимания не обратят.

   Я стал просить на проезд денег, но мне сказали, что у них такого порядка нет, чтобы выдавать деньги, а что если я не имею возможности ехать на собственные деньги, то меня снова пошлют в пересыльную тюрьму для отправления по этапу.

   – Но тогда ты две недели еще не попадешь домой, будешь кормить собою вшей в пересыльных тюрьмах, – сказал мне офицер.

   Я согласился ехать на свой счет, и меня отпустили.

   Выйдя из охранки (кажется, на Екатерининском канале), я пошел потихоньку. Не веря своим глазам, что за мной никто не следит. Я все оглядывался и все не верил своей полной свободе. Повернувшись на Невский, я чуть не бегом пустился на вокзал, забывши и про достопримечательности города.

   189

ГЛАВА 44. СНОВА В РОДНОЙ ДЕРЕВНЕ

   Когда я приехал на свою станцию и явился к становому для предъявления документа, он с такою тревогою и страхом встретил меня, что не скоро нашелся что-либо сказать. Он верил, что меня теперь сошлют в Сибирь, и сразу подумал, что я сбежал и что меня надо вновь арестовывать. Рассматривая мой документ из Петербургской тюрьмы (охранки), он волновался, у него дрожали руки, и он тоже не враз понял, что в нем написано. Чтобы вывести его из оцепенения, я спросил, надо ли мне являться в Тулу, в жандармское отделение?

   – Что вы, что вы, – смущенно заговорил он, – зачем вам, вы и так теперь накатались по железным дорогам зачем вам еще? Я вот поеду и кстати доложу. Так, так, оглядывая меня с головы до ног, сказал становой, – сам министр вас освободил, да еще довел до царского сведения.

   Дома меня встретили как покойника, все перепугались. Никто меня не ждал и не думал о моем возвращении. Начальство и тут распустило упорный слух, что меня сослали в Сибирь и уже никогда не вернут в деревню. А особенно были недовольны те старики и старухи, которые все добивались моей ссылки за мое отступление от Православия. Старик Сычев в первый же праздник, будучи пьяным, ходил по деревне и ругался вслух.

   – Его и черт не берет... с ним министры не сговорились!.. он у царя на коленках сидел, его сам царь не уломал!.. Опять, черта, к нам прислали, он теперь весь приход смутит и от церкви отучит...

   Как состоящий под надзором, я стал ходить в месяц два раза к становому для регистрации. Ему было неудобно, и он сказал мне, чтобы я не беспокоил себя этим.

   – Только никуда далеко не отлучайся, – сказал он, а уж мы сами будем наводить о тебе справки, как ты там с мужиками споришь и от Бога их отлучаешь.

   Как-то летом 1903 г. был царский проезд по нашей Курской дороге. Окрестных мужиков сгоняли на охрану дороги. Становому была большая забота: дома ли я, не болтаюсь ли ночью около железной дорогой со злым умыслом? А как узнать наверняка, прямо спрашивать неудобно. Днем он прислал урядника, который случайно увидел меня на улице и, убедившись в моей целости, поехал обратно. А ночью приехал сотский и, чтобы как-нибудь узнать обо мне, разбудил моего отца и стал спрашивать: какую мы продаем лошадь? Отец заругался, говоря, что никакой лошади мы не продаем и нечего зря по ночам тревожить людей.

   190

   – А может, твой Михаил продает, – настаивал сотский, – где он спит, давай его спросим?

   Отец подвел его к воротам риги, где мы спали, и указал на меня спящего.

   – Нy, да не стоит его будить, – сказал сотский, – я к нему лучше днем приеду.

   И, покуривши с отцом трубочку для прилику, уехал.

   В это лето случился в деревне такой казус. Попова собака сбесилась и искусала в табуне двух лошадей одного крестьянина. Эти лошади тоже сбесились и стали нападать на других лошадей. Поднялась тревога, собрали сход и стали решать вопрос: что делать, чтобы не перебесились все лошади? Я стал настаивать, чтобы обратиться к ветеринару.

   – Чего тут к ветеринару? – заорали мужики вместе со стариком Соколовым. – Тут доктора не помогут, тут нужна знахарка-бабка, тут заговор нужен. Скажет она три слова такие, и ни одна лошадь не сбесится.

   Сказано – сделано. Сейчас же нарядили того же самого мужика, у которого сбесилась лошадь, и послали его за четыре версты за бабкой. Привезли. Она сказала, что для заговора она должна резать уши лошадей, напускать кровь, наговаривать на ней и вместе с водою спаивать лошадям. Лошадей было приказано разобрать по домам, и эту самую бабку водили по дворам для такой операции. Лошади фыркали, били ногами и никак не хотели пить свою кровь. Им насильно разжимали зубы и выливали в рот наговоренную кровь. Когда дошли до меня, я не пустил старосту с колдуньей на двор и не дал своих лошадей на посрамление. Меня мужики изругали скверными словами и запретили моих лошадей пускать в стадо, как незаговоренных. Видя такое самоуправство, я пошел к попу с вопросом: даст ли он своих лошадей для лечения колдуньей? Вот, говорю, двадцать лет вы у нас учительствуете, а что от этого толку. Грамотные мужики привезли колдунью и водят ее по селу как именинницу. Ваше дело, говорю, не допустить такого безобразия, пойти и обличить всех. Поп промолчал, а попадья нашла лазейку.

   – Наши лошади не были в стаде, – сказала она, – и потому их и лечить не надо.

   И хотя она сказала заведомую неправду, но депутация с колдуньей все же обошла мимо их двор. Уж слишком было бы стыдно пускать ее во двор священника. Затем я обратился к становому, прося защиты от такого проявления суеверий, которое мне грозит побоями, а моему скоту исключением из стада. Становой порылся в законах и сказал, что он помочь не может, так как по сенатскому

   191

   разъяснению полиция не имеет права вмешиваться в проявление таких суеверий, которые служат умиротворением народных умов при огульных бедствиях. – Вы ступайте домой, – сказал он мне, – а я сейчас же пришлю к вам ветеринара, это его дело лечить скот.

   Депутация с колдуньей не успела обойти всю деревню, когда приехал ветеринар. Он потребовал старосту и велел собрать сход. Староста перепугался и по задворкам проводил колдунью вон из деревни, заплативши 20 копеек с головы и по два яйца. Тревога наша оказалась напрасной, так как ветеринар сказал, что от укусов бешеным скотом другого скота зараза не передается, а только от укусов хищных зверей: собак, кошек и волков. Когда мужики это поняли, стали ругать тех, кто первыми настояли привести знахарку. "Эва, 40 двугривенных даром отдали, лучше бы их пропить", – говорили некоторые. "А может, она их назад отдаст, нарядить подводу и послать кого посмелее?" "Мертвого с погоста не носят, не такая она дура, чтобы назад отдала, возражали другие, – работала, работала, да чтобы даром это". "А этот черт и тут выгадал, – сказал староста, указывая на меня, – хоть 20 копеек да в кармане остались".

   – Ему везде везет, – сказал старик Соколов, – у него и поповы деньги остаются, и праздничные, где нам за ним угоняться.

   – Все равно помрет-то, и пей и не пей, – сказал Осип Михалыч, – так мы уж лучше пить будем.

   – Да вы бы и рады не пить, да уж присосались-то к ней больно, – возразила им одна старуха, – а уж чего бы лучше в трезвости быть.

   – По его, хоть и хлеба не ешь, – сказал Сычев, – так только черти в аду живут: не пьют, не едят, а мы не какие-нибудь окаянные, мы православные, друг от друга рыла не воротим, все равно помрешь-то, что пей, что не пей, на что-нибудь ее да варят в нашем государстве.

   – Оттого и выгоднее ее не пить, – сказал я, – что все равно помрешь-то. Вот кабы от ней не помирали – был бы расчет не пить, а то, наоборот, только и послышишь: тог опился, а тот удавился, а тот замерз в пьяном виде.

   – Мы этого не признаем, – сказал Сычев, – в животе и смерти Бог волен: от смерти не уйдешь, кому что назначено на роду.

   – И пить на роду назначено? – спросил я.

   – Нет, пить, это моя добрая воля: хочу пью, хочу не пью.

   – Ну, – говорю, – если добрая воля пить, значит добрая воля и умирать раньше времени, и совсем тут ни

   192

   при чем, кому что назначено. Напился по доброй воле Сигунов и замерз около деревни, напился Степан Галкин и тоже замерз, так и все другие.

   – Ну, мы ничего не знаем, – сказал Соколов, – мы не ученые, а попы вот ученые да и то пьют. А нам и Бог повелел.

   После таких разговоров как-то само собой случилось, что мужики стали меня стесняться и не при всяком случае выпивать четвертную или полведра, которые они выговаривали при найме пастуха, десятского, старосты, при разрешении семейных разделов, при даче усадеб и т. д. А тем более что на меня глядя, и бабы стали просить из этих денег на баранки. Так, дальше – больше, и прекратилось у нас общественное пьянство, и такие деньги стали раздавать желающим по рукам. Даже при весенних общественных молебнах о дожде и погоде, когда так твердо верилось, что если не выпить после молебствия, то не пойдет и дождь, и в таких случаях стали стесняться. Надо было пропивать общественные деньги, а мы, непьющие, и тут требуем свою долю деньгами. Так и расстраивалась всякий раз освященная веками общественная пьянка.

ГЛАВА 45. ЯПОНСКАЯ ВОЙНА

   1904 год. Как-то совсем неожиданно к нам подкралась японская война. Что-то там писали газеты, что-то говорили на банкетах министры, чего-то требовали макаки-японцы, народ же почти ничего не знал. Газеты редко где выписывались по одной на деревню. И вдруг страшная весть: японцы без объявления войны напали на наш флот в Порт-Артуре и потопили наши броненосцы. Напали в корейском порту на нашего «Варяга» и «Корейца» и тоже потопили. А затем «Божиею милостью... Николай II, царь Польский и Великий князь Финляндии и проч., и проч...», объявляя об этом вероломном поступке наших врагов, повелевал призвать нашу армию и флот на военное положение...

   Война началась. Год за годом стали призывать запасных и там и здесь стал слышаться плач и стон матерей и жен. Великое бедствие обрушилось на русский народ. Зачем и за что надо было идти погибать, никто не знал и не имел представления, тем более что с Японией мы находимся через море, и она вовсе не идет на русскую землю. А между тем сообщение за сообщением: потопили "Ретвизана", "Славу", "Победу", "Полтаву", "Петропавловск" и много других военных кораблей.

   193

   Если бы на месте Японии была Турция или другое близкое к нам государство, то само собой, такие беззаконные поступки вызвали бы взрыв негодования и возбудили бы высокое патриотическое настроение в народе. Но раз это касалось какой-то неведомой Японии, которой неизвестно чего было от нас надо, народ так-таки и остался равнодушным зрителем в этой войне, и популярной она не стала. Понятный в других войнах лозунг "За веру, царя и отечество" здесь был совсем не применим, так как никто ни нашей веры, ни царя и отечества трогать не собирался, а другого лозунга не успели сочинить, так и осталось пустое место. Война! За что война? А кто ее знает! За Порт-Артур? A где Порт-Артур? Да на китайской земле! А на китайской, и пускай китайцы за него воюют, а мы тут ни при чем, нашей земли не трогают.

   Всю зиму 1904 г. шли мобилизации сибирских крестьян как более близких к месту действия, к весне же эта общая беда подошла и к нам, коснулась и нашего дома. 30 апреля я получил явочную карту о явке на сборник пункт, как запасной солдат. Оказалось, что меня уволили в запас на общем основании и воинского звания не лишили. Идти на войну, да еще на такую непопулярную, для меня было гораздо хуже каторги. По своим убеждениям я не мог себе представить, что я там буду делать и зачем я это стану делать? Руки опускались заранее, и заранее же я узнал, что пользы там принести не могу, а потому и не должен по совести обманывать начальство. Надо было отказываться, и я стал к этому готовиться. На подготовке в Туле я пробыл недель шесть и все никак не мог собраться с духом, чтобы отказаться. Я знал, что в военное время мой отказ вызовет самое суровое наказание, и я мысленно мирился с этим.

   В казарме я слышал открытый ропот солдат, которые также осуждали эту войну и не хотели идти туда.

   – За что нам воевать, за чужую квартиру? – говорили солдаты из рабочих. – У нас собственности нет, а работать на других не все ли одинаково: будь то русский заводчик и фабрикант, будь то немец или японец. Может, японский-то купец еще дороже платить будет.

   – Ни за что не поеду, – говорил один из них, – как посадят в вагоны, так я на мосту в реку брошусь (он и бросился), пускай хоть могила на родине детям останется, а там сдохнешь, дети и могилы не будут знать.

   – А нам и совсем не за что воевать, – говорили смельчаки из крестьян. – Земли наши японец не трогает и не собирается трогать, да и земли-то у нас мало, а воевать за

   194

   целость помещичьих имений не согласны. Мы и поедем туда, а что толку-то от этого, будем там дурака валять да больными притворяться.

   – Я бы им последнюю лошадь и корову отдал, лишь бы они моей жизни не трогали, – говорил рядом со мной солдатик, – всю жизнь в батраках буду жить, только бы жить да свою семью иметь.

   – Если бы меня отпустили, я бы голым убежал до дому, – говорил другой, – никого бы и не постеснялся даже. И что они, ироды, делают с нами!

   О таких разговорах скоро узнало начальство и приказало взводным и фельдфебелям не допускать собираться в кучки солдатам и сейчас же их разгонять, а кто будет разговорами заниматься – тех сажать в карцер.

   В один из праздничных дней я поехал в Ясную Поляну к Льву Николаевичу и советовался с ним, как мне поступить. Лев Николаевич плакал вместе со мною над моим положением, плакал и за всех тех несчастных, которые должны ехать на убой за десять тысяч верст и погибать там в канавах неизвестно за что.

   – Главное, бери только по своим силам, и непременно поговори вперед с семейными, – говорил он мне. – И впереди и сзади для тебя может быть одинаковая погибель и ты заранее будь готов к этому.

   – Ко мне теперь каждый день приходят женщины с детьми, – говорил он, – чтобы я похлопотал им о пособии. Приходят и плачут. И я плачу вместе с ними. Разве им пособия нужны? Им нужны их сыновья, мужья, отцы и братья, а без них сколько бы они ни получали пособия, все они будут горькими вдовами и сиротами... Дипломаты уверяют, что без войны никак нельзя, нельзя договориться. А когда прольют реки крови, погубят и искалечат миллионы людей, тогда у них сразу прибавится ума и они все же сговорятся.

   Когда я рассказал Льву Николаевичу о том недовольстве войной запасных, какое я видел в казарме, он сказал:

   – Да так оно и должно быть на деле. Патриотизмом заражены только газеты и газетные писаки, которые теперь получают уйму денег за свое вранье, да те дельцы, которые наживают во время войны капиталы, а народ молчит и страдает. За этим и солдат подпаивают водкой, чтобы они в пьяном угаре забывали свое настоящее положение в этой жизни. Да, да, ведь без ужаса и омерзения нельзя даже и подумать об этом огульном злодеянии, на которое посылают их, а их еще заставляют ходить под музыку и

   195

   песни на это злодеяние, заставляют кричать "ура", когда от них побегут недобитые ими солдаты другого народа.

   – Я несколько раз собирался навестить вас в казарме, – сказал мне он на прощание, – хотелось посмотреть на эту толпу обреченных людей; я два раза доходил до половины пути, но всякий раз вертался обратно, сознавая всю неудобность появиться в казарме и смутить вас и всех других. Я сказал об этом Душану Маковицкому, и он с большой охотой исполнил это за меня.

   Недели за три до отправки на войну я подал все же письменное заявление об отказе от службы с оружием в руках, мотивируя тем, что по чистому человеческому разуму, не затемненному ни страхом, ни корыстью, ни желанием карьеры, делать этого нельзя, и, чтобы не обманывать начальство, я заявляю об этом наперед. Может, я и не прав политически, говорил я в этом заявлении, но иначе поступать не могу, так как политика есть условная ложь и ширма, за которой люди обычно прячут свою совесть, что жизнь человека и ее задачи перед людьми и Богом совсем не в этой политической лжи, а только в делании добра и правды, в желании другому того, чего желаешь себе.

   Я считался рядовым 4-й роты II пехотного Псковского полка, но, минуя непосредственное начальство, подал свое заявление в полковую канцелярию. На другой день нас погнали с песнями на стрельбище, за семнадцать верст от Тулы, и когда нашу роту развели в цепь для стрельбы, по ней неожиданно забегал фельдфебель, выкрикивая мою фамилию. Я отозвался, и меня тотчас же взяли из цепи и с вестовым отправили обратно в Тулу, в штаб полка. На коридоре с пустыми ящиками ко мне вышел адъютант с моим заявлением и спросил:

   – Это ты писал сам, собственноручно?

   Я подтвердил.

   – А ты знаешь, что не только по суду, но я сейчас сам могу пристрелить тебя здесь вот, в коридоре, и никому не буду отвечать за такую гадину! – гневно закричал он на меня, беря из кобуры револьвер. – Стой и не шевелись! Ты изменник, и с тобой разговоры коротки!

   Я спокойно опустил руки и сказал:

   – Что вы сделаете со мной, это ваше дело, а мое дело вас не обманывать, пока еще меня не увезли за десять тысяч верст.

   Он гневно обошел меня кругом, извергая сквернословие и угрожая, а потом, сделавши два выстрела мимо уха, спрятал револьвер и быстро ушел в канцелярию, дернувши по

   196

   ходу за рукав. Через полчаса ко мне вышел полковник Львов и, с любопытством осмотрев меня с ног до головы, спокойно сказал:

   – Нам с тобой возиться некогда, ты от нас не уйдешь, а пока я тебя перевожу в обоз, а там видно будет, может, ты и сам еще в разум придешь!

   Обоз стоял за Московской заставой в палатках. Прочитавши присланную со мной бумагу, командир обоза сказал:

   – Ты что, баптист, молокан, евангелик?

   И, не давши мне ответить, опять заговорил:

   – Я знаю, знаю, имел дело с такими солдатами, мы тебе не дадим никакого оружия, а занятия найдем. А пока тебе дадут повозку и пару лошадей, учись их наскоро отпрягать и запрягать.

   И мне дали пару лошадей. Бедные лошади, они стояли сотнями около коновязей и с голоду ели свой же навоз под ногами. Кормили их так помалу и так неаккуратно, что хорошие лошади скоро тощали и показывали свои ребра. Через несколько дней был назначен высочайший смотр. Царь приехал в Тулу смотреть приготовлявшиеся к отправке на войну войска и преподать им благословение. Нас заставили вычистить лошадей и вымыть повозки и также поставили на смотр со всеми в ряд, около своего полка. По солдатским рядам несколько раз проходило жандармское начальство и тщательно осматривало ружья, открывая затворы. Искали, нет ли боевых патронов. И не только в ружьях, но и в сумках и в карманах солдат. Некоторых проходили мимо, а некоторых обыскивали с ног до головы.

   В 12 часов приехал царь со своею свитой. Заиграла музыка, солдат заставили кричать "ура", и царь стал торопливо ходить между рядами. Такой он был хмурый и невзрачный, так напрягался изо всех сил кричать: "Надеюсь, постоите за родину!.. Надеюсь, с честью послужите на Дальнем Востоке!.. Не думайте о ваших женах и детях, об них правительство заботится!.. Господь вас благословит и сохранит!" Мне стало его жалко. "Несчастный человек, – подумал я, – возят тебя как именинника и заставляют благословлять живых людей на такое гнусное дело. Ты тоже пленник и раб и не можешь быть свободен". По своей внешности он совсем не соответствовал своему званию, и солдаты это сразу подметили. "Ему бы только ротным командиром быть, а вовсе не царем, – говорили они после его прохода, – славный офицер был бы, сразу видать, что мягкий человек и до ругательства не охочий".

   197

   После обхода царь благословлял иконой командира полка, который становился перед ним на колени, и дарил эту икону полку, как что-то ценное и чудесное.

   Когда солдаты воротились в казармы после царского смотра и благословения, они как-то сразу притихли и меж ними не стало слышно обычной ругани, перебранок и бесшабашного веселья, которым до этого дня старались заполнять все свое время и отгонять тоску. Всем сразу стало ясно, что никаких надежд на скорый конец войны нет, и что их вскоре погонят туда, в далекую Маньчжурию и далее, откуда, может быть, не будет возврата не только многим, но и всем поголовно. Из газет они уже знали, как быстро японцы расстреливают нашу пехоту из пулеметов, которых у них оказалось в десять раз больше, чем у нас. И почти не подпускают наших на оружейный выстрел. Я видел, как мучились солдаты, застигнутые врасплох этим благословением. К ним тотчас же стали приходить жены и матери, но и с ними не было прежней утехи, разговор не клеился, чувствовалась общая подавленность, все как один мучились одними и теми же мыслями и тоской.

   – Ну, что, родимые, благословил царь-то? – спрашивала одна старуха, отыскивая между солдат своего сына.

   – Благословил, бабушка, – со злобой отвечает ей несколько голосов, – благословил, отец родной!.. Так, бабушка, благословил, что лытки затряслись и душа в пятки ушла! При этом некоторые хотели грубо выругаться на царя, но, увидавши поблизости взводного, притихли.

   Такое тягостное настроение передалось и пришедшим родственникам, и в разных местах казармы послышался сдерживаемый плач женщин, над которым теперь уже не смеялись и посторонние им солдаты. Все чувствовали, что присутствуют как бы на похоронах друг друга, где никому не до смеха и где смех равносилен страшному греху. Тик продолжалось часа два. Дальше натура русского человека не выдержала и стала искать выхода.

   На средину свободного круга казармы вышел с гармошкой небольшого роста солдатик и, вставши в позу, крикнул:

   – Ну что же, братцы, помирать так помирать! На миру и смерть красна, а пока что давайте попляшем. И он заиграл плясовую. В один миг нашлись плясуны и с таким остервенением начали плясать, точно сошли с ума, и черев минуту все солдаты столпились вокруг них тесным кольцом и стали выкрикивать разные прибаутки. Плясунов нашлось много, одни сменяли других, сменялись и гармонисты, и казалось, что в этой пляске в данный момент

   198

   выражалось какое-то таинство, которому не будет конца и которое для всех обязательно. Плясали до полного изнеможения, плясали все, кто только мог, вызывая друг друга. Наконец кто-то крикнул: "Не это теперь нужно, душа петь хочет, запевай: "Последний нонешний денечек!" Гармонист быстро перестроился и заиграл просимую песню. И надо было видеть, с каким воодушевлением подхватилась вся казарма и стала петь как один человек. Даже те солдаты, у которых были родственники, вместе с ними присоединились к тесному кругу поющих и тоже стали петь. После первой песни спели "Прощайте, ласковые взоры", спели "Калина с малиною рано, рано расцвела", спели и еще много других песен, какие подходили к данному случаю, и, казалось, пели бы без конца, и только появление ротного и команда "Смирно" оборвали это пение. Начальство узнало про тоскливое настроение солдат и пришло их утешить.

   – Братцы, – сказал ротный, – не поддавайтесь унынию, помните, что на всех нас лежит долг перед родиной и Государем, а перед лицом опасности мы все равны от первого генерала до последнего солдата. Вы все видели нашего батюшку-царя, вы видели, в какой он тоске и заботе, разве ему-то не больны ваши слезы и ваша кровь!.. А что поделаешь, на нас напали, нас бьют, топят наши броненосцы!.. Должны же мы дать отпор наглому японцу!.. Должны защитить честь и достоинство русского народа!

   – Так точно, ваше благородие! – крикнули в ответ не совсем дружно несколько голосов и снова запели "Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья!" Ротный не стал больше мешать солдатам и, подпевая задушевно песню, неохотно ушел из казармы. Настроение передалось и ему.

ГЛАВА 46. ПРОВОДЫ НА ВОЙНУ

   За неделю до отправки нас через день стали ставить на медицинский осмотр, причем очень внимательно осматривали со всех сторон, заставляя раздеваться. Прекратили ученье, стали давать двух-трехдневные отпуска и всячески проявляли внимание к солдатам. В эти дни мне пришлось быть в квартире нашего доктора Яновского (который был в нашей земской больнице врачом, а потом тоже был мобилизован и отправлялся на войну). У него в это время были двое знакомых офицеров, с которыми и велась беседа о войне и ее возможных результатах. Они говорили, что надежды на победу нет никакой, а что все думают только

   199

   о том, как бы выйти из нее с меньшими потерями и меньшим позором.

   Я спросил их, а не стыдно ли им вообще участвовать в этой войне, сознавая ее и как совершенно ненужную и бессмысленную и как унизительную для человеческого достоинства людей-христиан. Один из них, постарше, сказал:

   – Мы это понимаем и чувствуем, но поступать иначе не можем, мы ведь, в сущности, ничего не делаем, и так не год и не два, а десятки лет. А когда нас, наконец, призывают на войну, так что же нам иначе делать, не отказываться же? Ведь этак еще будет стыднее. Ну, вот так и идешь без задней мысли. Мы солдаты, и не наше дело рассуждать: с кем война, за что и почему?

   Я сказал, что в этом наше и несчастье, что мы не хотим рассуждать и без рассуждения отдаемся в чужую волю, из этого кто хочет, тот нами и вертит, как бессловесной тварью.

   – Ну, это философия, – сказал другой офицер, – а мы не философы, а солдаты, а если все станут рассуждать, то и воевать некому будет, придет японец и всех погонит.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю