Текст книги "Из пережитого"
Автор книги: Михаил Новиков
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 28 страниц)
Когда мы пришли в казарму, было около 11 часов. Почти у всех солдат примерзли портянки к ногам и с большим трудом стаскивались сапоги. Почти все также обморозили уши, носы, щеки. У меня к тому же зашлись от холода и пальцы на правой руке. В казарму принесли снегу и более часа оттирали повреждения. Но несмотря на это никто из них не упрекнул меня в случившемся. Наоборот, все были веселы и смеялись над пьяными выходками коменданта. Утро принесло еще большее несчастье.
В Николин день была торжественная обедня, во время которой я стоял столбом; затем капитан принимал парад. После чего в казарме был накрыт стол, поставлена водка и соленые арбузы на закуску. Сюда пришло все начальство во главе с попом; и здесь отслужили молебен о здравии Государя, пропели многая лета царице и до всего начальства включительно; поздравили солдат с праздником, заставили прокричать ура, затем выпили и закусили и стали пропускать всех в очередь, давая по стакану вина. Но пропустивши человек двадцать, ушли, оставивши Тугбаева распоряжаться до конца. Солдаты шутили, радуясь водке, и многие наперебой просили меня отдать им мою долю. Я отказывался, говоря, что через это, кто выпьет два стакана, лишний раз выругается и будет болеть голова; говорил, что сам выпью, но они не верили и смеялись. Когда до меня дошла очередь, я взял стакан и хотел отдать его кому-либо из солдат, но ко мне так много потянулось рук, что я растерялся и не знал: кому же отдать? Отдашь одному – все другие обидятся.
В это время около печки, из-под полу, выскочила мышь и стала бегать кругом печки. Я сказал, что это она
121
поздравляет нас с праздником и пришла за своим стаканом, а так как фельдфебель ей не даст, то вот я и жертвую ей свою долю и выливаю в ее норку. Поднялся хохот. Смеялись над теми, кто протягивал руку за моим стаканом и не получил.
– Он всех поровнял, никого не обидел, – сказал взводный Стерхов.
Тут начался оживленный спор о том, хорошо или дурно я поступил. Нашелся шишок и донес капитану. Видим, в окно бежит он в расстегнутом мундире и без фуражки, а в руках обнаженная шашка.
– Рота, стройся! Новиков! шаг вперед! – заорал он во всю глотку и стал в исступлении топать на меня ногами и стучать об пол концом шашки.
– Братцы, что же это такое, – плачущим голосом обратился он к солдатам, – ну скажите, что же это он сделал, мерзавец? Царь-батюшка для нашего праздника пожертвовал нам по чарке водки, а он, мерзавец, насмеялся, царский подарок мышам вылил. Каково это?
Солдаты молчали и не знали, как отвечать.
– Вы, братцы, рады нашему празднику?
– Так точно, ваше высокоблагородие, рады!
– И благодарны Государю за угощение водкой?
– Так точно, ваше высокоблагородие, весьма благодарны!
– А, сукин сын! А он не доволен, надсмеялся. Нет, я тебе не прощу такого издевательства. Стой и не шевелись, сейчас изрублю шашкой!
И он стал махать ею над моей головой, сбивая фуражку, и бегать кругом, точно помешанный.
– Этой шашкой я зарубил двадцать поляков в польское восстание, – кричал он в бешенстве, а сейчас зарублю двадцать первого! Стой и не шевелись!
И приставлял конец шашки то к моей груди, то к голове, смотрел на меня в упор злыми глазами. В это время прибежал адъютант Сумаруков и стал грубо уговаривать своего начальника, пригрозивши сообщить начальнику уезда. Капитан опешил и стал доказывать, что за такой патриотический поступок ему ничего не сделают, что иначе он теряет престиж власти перед солдатами.
– На это есть суд и дисциплинарные взыскания, а не личное самоуправство, – резко отчеканил поручик, – отдай под суд!
Поднялся спор, оба кричали и доказывали, что каждый из них лучше другого знает свои обязанности и военные законы.
122
– Хорошо, господин поручик, – злобно сказал капитан, – я завтра вас обоих упеку, вы будете тогда знать, как учить старшего в чине!
– Фельдфебель, – резко сказал он Тугбаеву, – поставить к нему, – кивнул он на меня, – временный караул на три смены, а завтра я донесу военному губернатору, чтобы от нас убрали этого художника, довольно! Такому мерзавцу не место среди честных людей! А вы, господин поручик, идите вон из казармы, я вам приказываю! с вами счеты у нас впереди!
Ко мне поставили часового, который днем водил меня обедать, за кипятком, в уборную, а ночь посменно стоял около моей кровати с ружьем. Солдаты присмирели, им было меня жаль, и только Тугбаев утешал:
– Ты не бойся, – говорил он, – наш капитан человек добрый, пошумит, пошумит да и остынет. Ведь это он все спьяну.
Наутро он вызвал меня в канцелярию и, будучи болен с похмелья, слабым голосом сказал:
– Ну, хорошо, Новиков, я тебя прощаю на этот раз, если ты только не будешь больше меня бесить и расстраивать. Я понимаю: кто Богу не грешен, царю не виноват! Все мы грешные! Ступай!
Солдаты радовались за меня ото всей души, а Тугбаев больше всех, радуясь, что сбылось его предсказание.
– Я тебе говорил, что это он спьяну, а так он добреющей души человек, не обидит и мухи.
ГЛАВА 25. СОЛДАТСКИЙ СПЕКТАКЛЬ НА РОЖДЕСТВО
После этих напастей ко мне со всех сторон стало хорошее отношение. Гимназист Чернов передал мне, что все «общество» на моей стороне и бранит в глаза капитана, и только священник за него и вполне оправдывает его наскоки и угрозы.
К Рождеству солдаты задумали устроить спектакль, бросили всякое занятие и учили роли. Я им в этом помогал, как умел, и оказал большую услугу. Начальство этому сочувствовало, желая блеснуть перед киргизами своим добрым отношением к солдатам, а также и удивить их развитием. И хотя мне было запрещено играть на сцене – чтобы не показывать меня перед публикой как опального, – но Тугбаев своей властью разрешил мне разучать песни, которых я знал больше других, а также и поверять роли солдат, участвовавших в игре. Для сцены устроили
123
возвышение, купили на 8 рублей 80 аршин ситца и обтянули ее с двух сторон. Спектакль удался на славу, много съехалось на него из степи киргизской знати в огромных шапках и цветных халатах, и все они были в восторге. В особенности удались мои песни. По окончании спектакля киргизы долго не расходились и на ломаном русском языке благодарили нас за игру. Какие ставились пьесы – теперь не помню, а из всех песен, певшихся в антрактах в начале и конце каждой пьесы, помню только три-четыре: "Хорошо было детинушке", только что входившая в моду "В ногу, ребята, идите", "Калина с малиною", "Вдали тебя я обездолен". Этими песнями и игрой мы внесли большое оживление в степную жизнь заброшенного уголка и надолго заставили говорить о себе.
Потом начался 1897 год. Год всеобщей переписи. Нашему адъютанту, поручику Сумарукову, областной комиссией по переписи было поручено произвести таковую в районе трех киргизских волостей, прилегавших к Карабутаку. Работы было много, и поручик взял меня на эту работу, заплативши впоследствии мне 10 рублей. К нему вызывались волостные писаря и аксакалы из их зимних становищ, и с их слов мы записывали требуемые сведения. Записывая имущественное состояние киргизов и сумму уплачиваемых ими податей, я обратил внимание на их неравномерность. Так, к примеру, имевший 5 верблюдов, 80 баранов, 5 лошадей, 4 коровы – платил за них 10 рублей в год, а имевший вдвое меньше скота платил тоже 10 рублей. А некоторые и совсем не платили. На мое недоумение волостной писарь (кстати сказать, все эти писаря были поставлены из русских, тоже пьяниц и картежников) по секрету объяснил мне, что у них насчет этого просто, кто даст наперед барана, с того мы и уменьшаем, а за 10 рублей и совсем ничего не берем. Волостных аксакалов (старшин) никто не поверяет, и все это пока остается на нашей совести. Это ничего, оправдывался он, оброк здесь пустяковый, а живут они вольготно.
Перед масленицей опять вышла история, с теми же последствиями. Внушая солдатам понятия о лучшей жизни с безусловной трезвостью, трудолюбием и бережливостью, я вступал с ними в спор на тему суеверий, церкви и смысла Священного Писания и резко оспаривал их возражения насчет того, что все сотворено Богом для людей: и вино, и табак, и что сам Христос из воды сделал вино на браке, в Кане Галилейской, а потому, стало быть, и не грех все это употреблять для развлечения. Я сказал, что это враки попов для оправдания своего пьянства, что Христос был не
124
для того, что бы подделывать из воды спирт; и что если бы он делал такие фокусы, то его бы привлекли к ответственности. Что вообще духовенство за две тысячи лет исказило Христово учение и вместо учения о новой, трезвой и доброй жизни, сочинило одни новые длинные молитвы и службы и ими покрывает свою худую и пьяную жизнь, хотя Богу это и не нужно.
Разговор мой дошел до попа, тот пошел к коменданту и возбужденно стал жаловаться ему на меня, что я растлеваю православную веру и совращаю солдат.
– Если ты, капитан, не примешь решительных мер против его ереси, то к нам не только вольные, но и солдаты перестанут ходить, – говорил он ему.
Как бешеный прибежал капитан в казарму. Скомандовал: "Рота, стройся! Новиков, шаг вперед!" – И начал орать на меня во всю глотку, называя меня и антихристом, и крамольником, и художником, и еретиком.
– А, братцы! – с дрожью в голосе обращался он к солдатам. – Он еретик, мерзавец, нашу веру опровергает, он и тут хочет по-своему делать. Он хочет нам водку пить запретить, что будто Писание запрещает (он все перепутал и не знал, что говорить). А кто у нас Писания толковать поставлен, как не священники, а он что за поп, куда он пезет со своим еретиком Толстым, их пороть надо, пороть! Так, братцы?
– Так точно, ваше высокоблагородие! – вторила рота.
– А, братцы, он говорит, что русскому человеку не надо водку пить и Богу молиться, да ведь мы без этого как черви пропадем и плесенью пропахнем... И без Бога ни до порога, и Руси веселие пити есть. Так святой князь Владимир говорил, а не какая-нибудь шентропа. У нас святые угодники пили и нам не запрещали, а он, скотина, насупротив идет, свинья он, братцы?
– Так точно, ваше высокоблагородие!
Выливши на меня все свои ругательства, он стал жаловаться солдатам на свое положение, что его в Петербурге забыли и не дают следующего чина целых семь лет, и не переводят из этой щели в другое место.
– Ну и черт с ними совсем навсем, – выкрикивал он пьяным голосом, – есть у меня восемнадцать тысяч, а когда до двадцати доложу, так и в отставку; пускай другой послужит в этой проклятой степи!
– Вы, братцы, не смотрите, что я пьян, – теперь все пьют, даже курица, я пьян, а службу знаю и вас не обижаю. Ну скажите, кого я обидел? – спрашивал он солдат. – Вот и этот художник, – метнул он на меня злыми
125
глазами, – его зарубить надо, на Сахалин сослать, а я только ругаюсь, свои нервы креплю из-за солдатишки паршивого! Верно я говорю, братцы?
– Так точно, ваше благородие! <...>
ГЛАВА 26. ПОЛОВОДЬЕ
Приближалась весна, все меньше и меньше солдаты занимались своей службой и все больше стали разговаривать об уходе в запас для срока службы 1892 г. С самого начала марта уже полетели перелетные птицы, и днем и ночью был слышен их крик, точно здесь и для них была большая дорога по почтовому тракту.
Во время половодья, хотя здесь снегу было и немного, но ручей наш, на высоком берегу которого стояла крепость, сильно вздулся, и на Благовещенье (25 марта) все население форта, и начальство с женами и детьми, и солдаты – все пришли к нему полюбоваться его шумом и разливом. Каждый вслух делал свои замечания и старался прихвастнуть, на каких реках он видел половодье и плавал на льдинах и какие видывал беды от разливов. Начальство сидело рядом с солдатами и держало себя попросту.
– И черт нас занес в такую дыру, вот вам и все удовольствие, сиди да гляди, как ручей бурлит, – сказал капитан, обращаясь ко всем сразу. – Как евреи на реках Вавилонских: сиди и плачь, тут сам черт с горя сопьется, а не только мы, грешные...
– Идем же ко мне, господа офицеры, не в очередь, – сказал, вставая, купец Чернов. – Сегодня праздник весны, птичку на волю выпускают, а мы тут сами в неволе, а посему нам Бог велел: пей и жди, когда тебя выпустят...
И, когда начальство ушло, взводный Стерхов сказал:
– Разве и нам для такого праздника складчину сделать?
– Вам можно складчину, – посмеялся рядовой Романов, – вы по 1 рублю 20 копеек получаете, а нам по 22 копейки в месяц отваливают, на махорку не хватает...
– Хорошо, братцы, начальством быть: пей каждый день и все деньги будут, а за что получают – неизвестно!
– Эко метнул, начальство! Из начальства и все государство состоит, – сказал Романов, – а мы – скотина Божия...
126
ГЛАВА 27. РАЗГОВОРЫ О ВЕРЕ
С этого момента для меня настали как будто совсем мирные дни. Начальство держалось в стороне, солдаты шутили, придумывали для этого какие-либо острые и недоуменные вопросы. После начальственных разговоров об истине Христова Воскресения они стали развивать эти мысли и на другие догматические вопросы о Таинствах, о мощах, о почитании икон, о пресуществлении хлеба и вина в Тело и Кровь Христа. Для меня эти все вопросы были уже более или менее ясны и страшны в своей обнаженной правде. Для солдат же они были покрыты густою тайной, а потому и были самыми любопытными. Тем более что здесь, в степи, кроме Романова, ни у кого из них не было личных интересов, жизнь была пуста и однообразна, а потому они как-то вдруг и ухватились за разрешение вопросов веры. К тому же была почва в прямом невежестве священника, избегавшего говорить с солдатами о предметах веры и отказавшегося говорить со мной лично, как после проговорился фельдфебелю, из-за того, что боялся быть посрамленным «от солдатишки».
Занятое очередными праздничными вечерами с пьянкой начальство и солдат не беспокоило ученьем, и мы праздновали восемь дней кряду, до понедельника Фоминой недели. За эту-то неделю у нас и возникли разговоры о вере. Как самый начитанный, их начал Романов. Он видел и понимал, что капитан, хоть и пьяный, но говорил о Воскресении Христа не для шутки и обмана солдат, а очевидно и сам искренно мучился в этих вопросах.
– А что бы ты сказал капитану, если бы он спросил тебя прямо: веруешь в Христово Воскресение, или нет? – спросил он меня на другой день праздника в кучке других солдат, собравшихся кружком?
Христа люблю, почитаю, Им себя поддерживаю, – стал отвечать я, – но за Бога его не считаю, как Он и сам не считал себя за Бога. "Отхожу ко Отцу моему и Отцу вашему, к Богу моему и к Богу вашему" – вот его слова к ученикам. А как простому человеку, говорю, какое же ему могло быть воскресение, раз человека убили до смерти. Людей особенных по природе я не знаю, а потому и не могу верить в их воскресение.
– Так, стало быть, нам и нет спасения, – печально сказал Стерхов (ефрейтор), сидевший рядом, – пропадем как черви капустные!
– Какого спасения? – переспросил я.
– Ну какого, награды в будущей жизни за хорошую жизнь, за все муки наши и надежды.
127
– Много у нас с тобой этой хорошей жизни, – возразил Тугбаев, подсаживаясь рядом, – есть за что и награду получить?
– Нет вообще-то, – поправил его Романов, – есть жизнь вечная, загробная, или это только бреховня поповская?
– А ты говори, да не проговаривайся, – оборвал его взводный Пермяков, – а то и тебе капитан голову отрубит своей шашкой...
– А вы не кляузничайте, – в свою очередь оборвал его Тугбаев, – не люди мы, что ли? Или и про свою веру поговорить не можем?
– А ты нам не мешай своими угрозами, – вспылил Романов, – это вопросы не службы, а души человека, каждому в своей вере разобраться хочется: вечна жизнь у Бога, или все суета и тлен?
– А если Христос не Бог и не воскрес, – лукаво спросил Пермяков, – за что же Его тогда почитают и преклоняются?
– А ты, Новиков, понимай, зачем это он тебя спрашивает: он, как фарисей, еще спросит: позволительно ли платить кесарю? – сказал добродушно Тугбаев, давая сразу понять всем, что он сам на моей стороне, а не за Пермякова.
Я разъяснил, что <...> чтить Христа и учиться у Него нужно, ибо Он принес людям такой закон, или учение о жизни no-Божьи, живя по которому, люди не только не стали бы убивать, насиловать и грабить и обманывать друг друга под разными соусами и вывесками, но и просто обижать и ненавидеть, так как все люди равноправные сыны Бога и все одинаково ему повинны. А дорог Он нам за ту жертву собой, на которую Он пошел совершенно добровольно для подтверждения правильности своего учения, а на это бывают способными лишь только избранники судьбы, а не такие как мы с вами. Если бы Христос дорожил больше, как мы, своей телесной жизнью, а не своим учением, Он мог бы избежать ареста, мог бы и оправдаться и на суде, но Он, как вы знаете, и не пытался оправдываться, и не бежал от ареста.
– Правильно, Новиков, и моя душа любит Христа как за нас пострадавшего, а только мы-то трусы и продажны, ни за какой закон не пойдем на смерть. От отца с матерью, от Бога отречемся, лишь бы свою шкуру спасти, – сказал взволнованно рядовой Красноперов (он тоже был и развитой и грамотный).
– Как же не пойдешь? Пойдешь! – перебил Тугбаев торжественно. – Вот будет война, пошлет царь, и умрешь за него и отечество!..
128 .
– Брось, Тугбаев, – сказал просительно Романов, – мы говорили про душевное, про Божеское, я хочу знать о вечности, о будущей жизни, а ты тоже мешаешь и на солдатский устав поворачиваешь, или он тебе не надоел за пять-то годов?
– По приказу-то все пойдем, – оживился рядовой Ефремов, – потому куда же тебе деваться? Не пойдешь – верная смерть, а пойдешь – можно в кустах просидеть, либо ночью в плен убежать. А объяви о добровольности – пожалуй, и воевать некому будет. Душа-то человеческая никакой войны не принимает, она хочет жить, а не умирать.
– Вот, – говорю, – Христово-то учение в том и есть, главное, чтобы не делать того, что душа не может принять, и лучше самому погибнуть от насильников, а только бы не быть в их числе.
– Да, тут загадка мудреная, – сказал Тугбаев, – подай, Господи, да тебе, Господи, мы можем петь, а на жертвы ради веры в Христа никто не пойдет, и никто этому не учит. Научили нас попы молитвы читать да в церкву ходить, а про Христовы законы и не разъяснили. А этак ведь и евреи молятся, и татары и штунда всякая, и все поют и молитвы читают, а чья вера правильная, мы и знать не знаем, да и попы не знают, а только каждый свою веру нахваливает, а всех других бусурманами зовут.
Я сказал, что правой веры и быть не может, если нет жизни хорошей и правой, что правая вера познается праведной жизнью; и если жизнь дурная: грубая, пьяная, воровская, насильническая – причем тут слова о правой вере? "Вера без дел добра мертва есть", так и апостол говорит. А теперь, говорю, слушайте о главном: о жизни вечной, или будущей.
В прямом смысле об этом люди ничего не знают, как не знают ничего и об окружающей нас тайне жизни и мира, и тайне жизни и смерти, и все их знания об этом со всей их наукой равны одной сотой а остальные девяносто девять сотых от них скрыты. А раз так, то кто же может, не солгавши, сказать, что в этой огромной тайне скрытого нет иных возможностей жизни, кроме той, какую мы чувствуем в своем теле? Никто этого сказать не может!
Второе – это безудержная жажда к правде, к справедливости, заложенная в человеческом сознании и совести. То самое сознание, которое упорно верит и хочет этой правды, и томится, и тоскует, когда вместо нее видит кругом насилие, злобу, грабеж и ненависть. Если бы я спросил вас в отдельности каждого, хочет он этой правды в будущем, в вечности, хотя бы ему пришлось чувствовать там
129
и осуждение за свою пакостную жизнь здесь, или хочет просто полного уничтожения со смертью тела, – я уверен, что все вы скажете: хочу этой вечности и правды, о которой тоскует душа даже разбойника и злодея. Ну как, по-вашему, верно?
– Пущай меня Господь судит и наказывает, а только я хочу новой жизни и нового воскресения ради этой правды и вечности, – сказал добродушно Тугбаев. И сказал так искренне и просто, что никто не возразил ему шуткой. Все настроились очень серьезно и стали вздыхать. Уж если разбойник на кресте поверил и покаялся, а нам-то чего страшиться, Господь простит и помилует.
– Я непременно хочу жить вечно, понимать Бога и видеть Его правду, – подтвердил Красноперов.
– Этак и все хотят и желают, – вставил простодушно ефрейтор Стерхов, – всем правды и живота хочется, душа этого просит, а то, чтС мы тут, живем в потемках и едим друг друга. Ишь, у нас какая правда: за рюмку вина готовы голову отрубить! Нешто в этом есть какая правда?
– А вы думаете наш капитан не желает этой правды и вечности, он, поди, больше нас мучится за свою пьянку, – сказал Тугбаев. – Вот если бы он это слышал, непременно к нам бы присоединился. Также и генералы, и начальство разное. Ведь это все наша обряда на них, а на деле все голые родятся, и все человеки равные, и все душу имеют...
– Смотри, Тугбаев, – засмеялся Романов, – не пришлось бы и тебе отрубить голову вместе с Новиковым, ты что-то нынче как дите малое.
Тугбаев побледнел, растерялся и не сразу опомнился.
– Пущай отрубают, – сказал он полушепотом, – лишь бы самого не приневолили другим отрубать!
– Ну, вот, – говорю, – раз никто умирать не хочет и душою, как и телом, в том числе и любое начальство, – в этом и есть верный признак бессмертия души. Умирает все, что подлежит тлению, а душа тлению не подлежит, так как она не от земли и глины, а от Духа Божия.
– А вот студенты ни в Бога, ни в черта не веруют и никакой души не признают, – сказал взводный Стерхов, – я с ними с Казани на пароходе ехал. Они говорят, что ничего на свете нет, кроме материи: земля да глина...
– Да, но материя не мыслит, не чувствует, не рассуждает, не тоскует и не радуется – возразил за меня Романов, – а это все в нас и есть, что от материи отличает. Откуда это берется, ты бы их спросил – из воздуха, или из глины?
– Они говорят, что об этом никто ничего не знает, не дано знать нам...
130
– Не знать – это одно, а говорить, что души нет, – это совсем другое, – сказал я, – и ребенок, когда родится, ничего не знает, что у него есть мать, что он человек и ему жить надо, однако он куксится, требует, ищет и находит, что ему нужно и о чем он ничего не знает. В вопросах потусторонней жизни и души мы тоже слепые щенки, хуже родившегося ребенка, но и наше чувство и совесть требуют правды и вечности, ищут ее, и поверьте, наша надежда нас не обманет и найдет эту правду и вечность.
– Истинно, – подтвердил с чувством Тугбаев. – А ведь иначе что? Нет Бога, нет души, нет и ответственности, тогда каждый злодей, что хочет, то и делает, и никакому душегубству не будет предела и запрета!..
– Не только предела, но нет и смысла в жизни, кроме животного: жрать, спать и давить друг друга, – согласился и Романов. – Сейчас и то становится тоскливо и скучно душе, если подумаешь, что все наши надежды напрасны. А что бы было с людским стадом, если бы в нем и не возникали надежды? Стадо зверей и все!
– Да, – говорю, – если бы не вера в Бога, тогда в человеческом обществе и не могла бы возникнуть никакая духовная культура: ни гимнов, ни преклонения и почитания перед тайнами окружающего нас чуда – мира; ни музыки, ни поэзии и искусства, ни самой грамоты. И люди на веки вечные так бы и остались стадом животных. А начальство что, оно мучится теми же вопросами, как и все, и имеет и ту же тоску, и ту же надежду. А только им об этом думать некогда. Они заняты, как актеры, и властью, и командованием, и пьянкой, и чинами, и орденами, а ведь это все напускное, одна мишура и тряпки! А когда они на время прозреют, они больше нашего мучатся и тоскуют. Их совесть гложет за всю их ложь жизни и за все эти тряпочные наряды и отличия, потому что все это занимает только до тех пор, пока туманом глаза застланы, а как чуть болезнь какая прихватит, тут и все генералы слепыми щенками себя чувствуют, и все их чванство сразу пропадает, тут и они за Бога хватаются и Его помощи ждут.
– Безбожники до Христова рождения были, а не только студенты безмозглые, – вставил Ефремов. – Царь Давид так и псалом начинает: "Рече безумец в сердце своем: несть Бога!" – Эва! С коих пор народ мутят!
А я считаю, что безбожники не от большого ума так говорят и не от глупости, а просто от лени, подумать не хочется, в душу к себе заглянуть: что ты такое есть на свете и зачем жить должен? А думать станешь да ночью на
131
звезды посмотришь, сейчас и Бога около себя почувствуешь. Душа к своему Творцу и потянется.
ГЛАВА 28. ВЫХОД ИЗ ЕГИПТА
На Пасху опять был парад, после которого в казарме был накрыт большой стол, и на нем были разложены пасхи, куличи, крашеные яйца, три четверти водки. Все начальство явилось в парадной форме и в приподнятом настроении. Похристосовались, выпили и закусили. Поднесли и солдатам. От избытка чувств и выпитой водки капитан прослезился и расчувствовался перед солдатами.
– Мы здесь все ссыльные, братцы, сидим в такой норе. Тут и поговорить-то не с кем. Придут косоглазые: аман-тамар, аман-тамар! – а больше ни ты им, ни они тебе! Тут, братцы, мы все равны, чем мы от вас отличаемся, что пьянствуем, водку пьем? О, не завидуйте, братцы, не радость, а беда наша в этом! Вы тут по три года, а капитан Лангут девятый досиживает; вам в июне смена придет, а мы бессрочные, издохнешь – так и закопают в степи...
– Он, братцы, нашу веру хулит, – кивнул он на меня, – а мы только и живем этой верой, только в ней и утешаемся. Свиньи мы, звери, а в Христа верим и на Него надеемся... Воскрес Он, и нам спасение... А не воскрес, – при этом капитан посмотрел на меня злыми глазами, – пропадать нам, как червям капустным. Так я говорю, братцы?
– Так точно, Ваше Высокоблагородие! – с чувством гаркнула рота.
– Вот вам и доктор скажет, – перевел капитан на доктора. Он, кажется, истощил все свое красноречие и взывал о помощи.
Доктор был тоже не речист, но делать нечего, надо было говорить, что Бог на душу положит.
– Наше счастье и наша сила, – сказал он, – в нашем единении: мы веруем все, веруем кучей и все вместе надеемся...
Доктор запнулся и, чтобы скрыть смущение, быстро налил и выпил еще рюмку, оглядел всех и продолжал:
– И если наша надежда истинна... Мы спасены! Мы жили не задаром... Мы не одиноки, с нами Христос Бог наш! А вот такие, – посмотрел он на меня, – отбились от общего стада, и в этом их несчастье, и куда они придут, нам неизвестно, да и самим им неизвестно...
– Известно нам всем одинаково,– примиряюще сказал поручик, – а что мы не обязаны без строгой критики
132
принимать новых теорий и идей – это вот всем известно, тут нужно много поработать умом.
Затеяв свою праздничную философию, Лангут был не в духе, так как не знал, как ему кончить, и, когда поручик так умно кончил, как это ему казалось, он был очень доволен, тем более что у них была своя служебная неприятность, о которой все знали. После этого он заставил роту спеть трижды "Христос воскресе из мертвых", перецеловал еще некоторых, в том числе и меня, и отпустил всех праздновать Пасху.
Смена новобранцев обычно приходила сюда к 20-м числам июня, и мы хоть это и знали, но еще за месяц стали готовиться к отъезду. Пешком до Оренбурга – 500 верст – идти не хотели и заранее за свой счет наняли киргизов везти нас на повозках, по пяти человек на каждой, и для удобства обладили эти повозки рогожами, чтобы спастись от июньской жары. Получились длинные цыганские кибитки. Взяли они с нас по 5 рублей с человека за все 500 верст. После Николы за мной перестали надзирать, и я целыми днями бродил по степи, уходя с другими моими товарищами иногда верст за шесть-восемь от казарм. На каменистых берегах ручья водились серые маленькие змеи, а по ручью, в глубоких омутах (впадинах), ежеминутно попадались большие черные черепахи, которые, прежде чем нырнуть в воду, удивленно смотрели на людей, точно хотели подействовать на них своим гипнозом. В расщелинах каменистых берегов здесь росла так называемая кузьмичева трава. Ходили мы и до киргизских стоянок, располагавшихся по низинам, к нам всякий раз выбегали чумазые ребята и просили: "Хлиба, хлиба!" – единственное слово, которое они с малолетства знали по-русски. Хлеба они никогда не имеют, питаясь молоком и жареным пшеном и просом, а потому наш хлеб им казался гостинцем, и они с жадностью поедали даваемые им нами кусочки. Взамен они охотно предлагали свой кумыс, и мы, чтобы не обидеть их, понемножку кушали, делая вид, что пьем. Их кожаная посуда, в которой хлюпал кумыс, не располагала к его питию, да и сами они все, нам казалось, были и грязные и оборванные. Подходили взрослые киргизки, с закутанными по-чудному головами, и говорили нам: аман-тамар (здравствуй, друг), кайда барасын (куда идешь), – на этом и кончалась наша беседа, ни мы, ни они не знали других общепонятных выражений и только с любопытством рассматривали друг друга.
Смотря на эту голую, каменистую степь и на ее чумазых с маленькими глазками обитателей, мне хотелось думать,
++133
что они здесь живут тоже как ссыльные, по какому-то недоразумению, отбывая срок, и что здесь нет никакой настоящей жизни, а лишь какая-то кара небесная забытых Богом людей. Они, наоборот, думали обратное. Думали, что вся жизнь только в их степном Туркменистане и Киргизстане и что только они настоящие люди, а все остальные варвары и их злейшие враги. Сознавая свое превосходство, они часто повторяли любимую ими фразу: "Нет Бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его", которую выучивали говорить по-русски. Мне говорили, что они с жалостью смотрят на других людей, которые не разделяют их веры. Вне ислама, по их представлению, не может быть ничего хорошего, а также что все вне их веры лишь какое-то недоразумение.
Чем ближе приближался срок нашего выхода из этого Египта, тем более мы волновались и не знали, как провести оставшиеся дни. Никто из нас не считал себя здесь на своем месте, и чем ближе был конец, тем больше всем казалось то недоразумение, по которому мы находились здесь, за тысячи верст от настоящей жизни, и тем скорее мы желали выйти из этого недоразумения. Чтобы оставить по себе память, я выломал ломом каменное сиденье в высоком уступе берега, за крепостью, и высек там свои инициалы. Конечно, это было глупо, не стоило несколько дней трудиться над вырубкой камня, но хотелось что-то сделать, и другого не придумал. Наконец почта, пришедшая с Орска, принесла известие о том, что смена к нам идет и через 5–6 дней будет в Карабутаке. Целыми днями мы кружились вокруг наших повозок, давно уже стоявших за казармой, и все придумывали еще новые удобства с ними. И хотя нам совсем было нечего делать, мы суетились, куда-то шли, торопились высказывать друг другу свои замечания. От ученья и работ солдаты нашего года были освобождены за неделю.