Текст книги "Отдаешь навсегда"
Автор книги: Михаил Герчик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
73
– Понимаешь, Саша, весь ужас в том, что в душе я чувствую себя перед ним виноватой. Я очень перед ним виновата, Саша, и перед тобой тоже. Пожалуйста, ничего не говори, я знала, я чувствовала, что это страшная глупость… Что тогда на меня напало, сама не пойму. Словно в пропасть кинулась. Летишь, и страшно, и сердце замирает… Если бы хоть какое-нибудь оправдание было, может, не было бы так скверно на душе. Завтра в суд, а что я там скажу? Виновата, хоть повесьте, но разведите, не люблю его, другого люблю… А чего ж за него замуж выходила? Так ведь не только Инка говорила, так все говорят: чего ж за него замуж выходила, дрянь! Это ужасно, когда тебя называют дрянью и надо доказывать, что ты не дрянь, и нет никаких доводов, никаких доказательств… Дрянь, сволочь, мерзавка, разбила чужую жизнь…
Меня пугает, что Лида говорит безо всякой интонации, просто наборматывает слова, будто бредит с открытыми глазами; слова нанизываются одно за другим на бесконечно длинную нить; и меня опутывает ею, как рыбачьей сетью. Меня пугают ее тонкие пальцы, прижатые к вискам, и то, как она раскачивается на уцелевшей после нашествия Клавдии Францевны табуретке, словно сектантка-пятидесятница на моленье, и вся ее сгорбленная, будто потерявшая опору фигура.
– Лида, – говорю я, – ради бога, возьми себя в, руки. Это старая истина: степень вины определяется мерой зла, мерой страданий, которые один человек доставляет другому. Ты преувеличиваешь свою вину – Костя не любит тебя. Вернее, по-своему он тебя, конечно, любит, но еще больше он любит себя. Костя не любит тебя и никогда не любил так, как люблю я. Он никогда не забывал о себе, его не столько то бесит, что ты вообще ушла, а что ты ушла именно ко мне. Почему-то он убежден, будто у него передо мной такие преимущества, что нас даже сравнивать нельзя. Его бесит, что он так долго добивался тебя, а я, казалось, не обращал на тебя внимания, и все-таки ты со мной. Оскорбленное самолюбие залечивается куда быстрее, чем больная совесть, ты зря растравляешь себя, Лида. Расскажешь на суде все как есть, не может быть, чтоб тебя никто не понял по-человечески. А еще лучше – ну их в баню, с этим судом, не ходи туда, зачем это тебе нужно?! В ближайшее время нас никто отсюда не выселит, Сережа не допустит, а там мы получим дипломы и, если для нас не хватит места в Минске, уедем куда-нибудь, где нужны два молодых филолога – хоть на Камчатку, хоть на Южный берег Крыма… Экая важность – прописка, земля большая, где-нибудь да пропишут. Не ходи туда и не терзайся, честное слово, он не заслуживает того, чтоб ты так терзалась. А впрочем, зачем я это говорю, ты ведь это сама отлично знаешь.
– Нет, Саша, – Лида качает головой, и отросшие волосы мечутся у нее по плечам, – нет, я пойду туда завтра, обязательно пойду (хоть бы она снова не начала говорить, как тогда, без интонации, словно бредит с открытыми глазами), мне просто необходимо это сделать. Для меня, и для него, и для тебя, и… Мне просто необходимо туда пойти. Но тебя там не должно быть. Дай мне слово, что ты там не будешь.
– Как тебе угодно, – я пожимаю плечами. – Даю слово. А сейчас бери ножик, и давай начистим картошки, что-то есть хочется.
Она растерянно смотрит на меня и покорно идет за ножом, а я торопливо прикидываю, какую еще работу ей придумать. Я по себе знаю – нет лучшего лекарства от всяких дурацких мыслей, чем хорошая работа, чтоб аж кости заломило. Только что ей еще придумать? Ага, усажу за машинку, пусть перепечатает главу моей дипломной. Это не бог весть какая интересная работа, но уж ни над чем посторонним голову ломать не будешь – ошибок наделаешь.
Все получается, как задумано. Лида чистит картошку, а я в это время развлекаю ее длиннейшим рассказом про то, как однажды на праздник Двойра купила курицу и посадила в сарай, а Беня и Данила подложили ей яйцо. Двойра нашла яйцо, и обрадовалась, что курица обошлась ей на рубль дешевле, и решила обождать еще денек: а вдруг курица снесет еще одно яйцо и станет еще на рубль дешевле? Назавтра Беня с Данилой подложили еще одно яйцо. И так они водили бедную Двойру за нос дней десять. Она только что не молилась на свою курицу – каждый день по яйцу, скоро совсем ни гроша не будет стоить! А потом курица стала нести по два яйца в день, и на этом они попались. Все соседки единогласно заявили, что это не курица, а какая-то нечистая сила, и помогли Двойре эту «нечистую силу» выследить…
Сначала Лида сидит как каменная, но потом начинает хмыкать, а в конце, когда я изображаю, как Беня и Данила крадутся в сарай, не зная, что за ними сквозь щели в заборе наблюдает добрых полдесятка соседок, она уже смеется, и я с легким сердцем усаживаю ее за машинку, а сам иду в коридор варить эту картошку, на плитке, которую мы купили взамен реквизированного Клавдией Францевной керогаза. Из старой Лидиной сумки, которая висит в коридоре на гвоздике, торчит уголок газеты, я вытаскиваю ее и заглядываю на четвертую страницу. Газета старая. Хоккей… Гимнастика… «Победа белорусских борцов»… «Интересно знать»– ничего интересного… Объявления о разводах… Вот оно: «Гражданка Малышева Лидия Игоревна возбуждает…»
Я складываю газету и иду в комнату: картошка сварится и без моего присутствия. Лида печатает на машинке, отыскивая глазами буквы, а я подхожу сзади и зарываюсь лицом в ее волосы. Они теплые и мягкие и пахнут дождем-грибосеем, мелким-мелким. Лида забрасывает назад руки и обнимает меня.
«Все хорошо, прекрасная маркиза, за исключением пустяка…»
74
Если вы думаете, что Андрей мог сказать: «Мы еще вернемся к этому вопросу», – и забыл о своих словах, то вы глубоко ошибаетесь. Вы просто еще не знаете его, этого Андрея, он не трепач, а кибернетическая машина, всегда абсолютно точная и от этого чуть-чуть скучная, при всех своих совершенно неоспоримых достоинствах.
Он приходит в самое неподходящее время – Лида в суде, и я никого не хочу видеть, даже его. Но Андрей просто не догадывается об этом, потому что он сияет, как паровоз после капитального ремонта.
– Сашка, у тебя будет машина! – с порога кричит он, тяжело, загнанно дыша. – Ну чего ж ты лежишь, как дубовая колода. Станцуй, что ли! Чечеточку, а!.. Я ж ноги по самые коленки в одно место вбил, пока все это устроил, станцуй, а!..
Я поворачиваюсь лицом к стене, чтоб не видеть его ликующих цыганских глаз, и через силу бормочу:
– Андрей, что ты плетешь? Какие ноги?
– Вот эти самые! – рычит Андрей и хлопает себя по бедрам. – А какие ж еще? – Наверное, что-то в моем голосе не нравится ему, потому что он садится на раскладушку (вместо тахты я приволок из магазина проката пару раскладушек, на большее пока нет денег) и начинает меня тормошить. – Где Лида? В библиотеке? На рынке? Чего ты молчишь, волчья сыть, травяной мешок! Отвечай, иначе я из тебя душу вытрясу!
Он вполне способен вытрясти душу не только из меня, а из кого угодно, этот бугай, проходивший физподготовку в бригаде грузчиков на товарной станции. «Хватай побольше, кидай подальше и отдыхай, пока летит»– вот основное упражнение, которое он отрабатывал по ночам целых пять лет, чего ж удивляться, что я тут же прихожу в себя.
– Не ори. Лида в суде. Сегодня она разводится с Малышевым. Ты что, не читал объявления о разводе?
– А на кой оно мне? – Андрей пожимает плечами. – Я не слежу за такой литературой, у меня даже на спортивные новости времени не хватает. Лида разводится с Костей? Ну и прекрасно! Нашел из-за чего киснуть, чудак! Их же разведут, как пить дать. Это же пустая формальность – утвердить законом то, что уже стало фактом. – Он переворачивает меня на спину. – Или ты боишься, что их не раз ведут? Ну и что с этого? Будете жить как жили. Зачем вы вообще заварили эту кашу перед самыми госэкзаменами?
Я рассказываю про визит симпатичного лейтенанта милиции, про печенегский набег Клавдии Францевны. Андрей еще раз осматривает нашу комнату – видимо, он прибежал таким возбужденным, что сразу ничего не заметил.
– М-да, – ворчит он и оттопыривает нижнюю губу, – история… Я тебе давно долдонил, что отсюда нужно уходить. А теперь что ж…
– Месяц еще перебьемся, а на лето уедем к Лидиной бабке в деревню. Она уже несколько писем прислала, приглашает. А дальше…
– А дальше поживете у меня! – Андрей вскакивает с раскладушки и смеется от удовольствия, что ему в голову пришла такая замечательная мысль. – Ты у меня в одной комнате жил? Жил. И ничего? Ничего. А теперь мы двухкомнатную квартиру получаем, тип ты, тридцать четыре квадратных метра, не считая кухни, коридора и всяких прочих туалетов! Поживете, сколько нужно, вот и вся проблема.
Я отрицательно мотаю головой.
– Ты перегрелся на солнце. Вы сами сколько ждали эту квартиру, нельзя всю жизнь жить, словно в общежитии. Да и не в квартире дело. В конце концов ты нам подыщешь к осени какую-нибудь комнатенку, думаю, это не очень сложно. Шут с ней, с квартирой, я тебя как друга прошу: пойди в этот суд. Там Лида одна. Никого, понимаешь? Ни кого, совсем одна…
– Это хорошо, что она одна, – спокойно отвечает Андрей, а я-то думал, что он сейчас сорвется и побежит туда… Друг, называется!.. – Это хорошо, что она одна, – медленно повторяет он – Она ведь даже тебе велела не идти туда? – Андрей пристально смотрит на меня, я киваю. – И правильно сделала. Там сейчас перетряхивают и выставляют на всеобщее обозрение ее грязное белье… Это зрелище не для друзей, нам с тобой нет надобности им любоваться. У каждого есть грязное белье, а суд – это разновидность прачечной. Я туда не пойду, хочешь – обижайся, хочешь – нет. Она не нуждается в защите, она сама с этим превосходно справится. Женщины всегда превосходно справляются с этим, если не их бросают, а они бросают, и уходят к другим, к любимым, и знают, что эти другие их любят. Я иногда просто удивляюсь, до чего они сильные люди, эти бабы, этот «слабый пол», ни один мужик, кажется, столько не вынес бы. Вспомни нашу Юлю… Уж я-то наверняка ото всего этого чокнулся бы, а она живет, даже диссертацию недавно защитила. Всего два года прошло, представляешь! Мы так за нее боялись, а она сама со всем справилась, хотя ей похуже было, чем твоей Лидке.
Андрей мне как-то рассказывал о своей старшей сестре. От нее ушел муж, с которым она прожила восемнадцать лет. У них уже почти взрослые дети, а он бросил ее и ушел к какой-то молоденькой. Банальная история, но дело-то в том, что познакомились они еще в госпитале, где Юля была медсестрой. Это потом она закончила мединститут и стала Юлией Ивановной, а тогда она была просто Юля. А он лежал пластом с поврежденным позвоночником, и она из госпиталя привезла его к себе, в частную комнатку. Пять с лишним лет он лежал пластом, сколько ж она с ним помучилась, сколько по всяким московским и ленинградским клиникам, по санаториям повозила, пока на ноги поставила… Полжизни в одном потрепанном пальтишке проходила, на второе все никак взбиться не могла, хотя работала и на полторы и на две ставки и подменяла кого придется… А главное, жили они эти восемнадцать лет душа в душу, уж так он ее любил – больше вроде и некуда. Восемнадцать лет… Сколько ж это дней, сколько ночей?… Тут и впрямь не мудрено с ума сойти. Все отдать: молодость, здоровье, красоту… Все отдать, а взамен получить оплеуху от человека, который восемнадцать лет называл тебя любимой.
– Понимаешь, Сашка, в таких делах иногда хочется быть страшно великодушным, – негромко говорит Андрей. – Хочется проявлять этакую безбрежную широту понимания и терпимости: лучше, мол, честный разрыв, чем унизительное вранье, и все такое прочее. Но когда я думаю о Юле и ее бывшем муже, мне становится страшно. По-моему, это уже не любовь, а просто предательство. Вернее, может, это и любовь, но все равно это предательство, такие люди, как он, – предатели по самой своей сущности. Я не верю, я никогда не поверю, будто любовь так отшибает мозги, что забываешь о долге, о совести, об элементарной порядочности. По-моему, человек отличается от скотины не наличием второй сигнальной системы, а тем, что он иногда умеет наступать себе на горло. Восемнадцать лет – это очень много, Сашка, я просто не представляю, как она пережила такое предательство. Мы все за нее боялись, думали, что не переживет, а она пережила, и живет, и диссертацию защитила. Удивительно сильный народ эти бабы, я, наверно, такого не вынес бы. А Лиде проще, Лида сама справится. И вообще я пришел к тебе совсем по другому поводу.
Андрей перевел дух и обхватил рукой свой подбородок, словно проверяя, чисто ли выбрит. Он очень любит свою сестру и переживает за нее, и вообще ему трудно – Андрей из тех ребят, которые ни в чем не любят неопределенности, двойственности, он мучается, если сталкивается с чем-то, что можно толковать и так и этак: Лида ушла от Кости ко мне – это любовь, а Юлию Ивановну бросил муж ради другой женщины – это что: предательство или все-таки тоже любовь?… И можно ли жить с женщиной из одного чувства долга, только оттого, что она вытащила тебя из могилы?… Он вечно ломает голову над такими проблемами, возле него никогда не было старого Лейбы, который прищуривал красные веки и задумчиво говорил, поглаживая изрезанной дратвой рукой сивую волнистую бороду: «Это загадка; сынок, это есть большая загадка, наука ее еще не превзошла…» Почти пять лет, с того самого вечера, когда Андрей привел меня к себе, и Тамара ахала и охала, что дома ничего нет, кроме колбасы и огурцов, и «голопузики» яростно ссорились в углу, у меня нет лучшего друга, чем он, вернее, лучших друзей, чем они – Андрей и Тамара. Наши ребята очень жалели меня, сукины дети, – приносили из библиотеки книги, за которыми я только собирался, занимали очередь в буфете, старались пропустить в открытую дверь… Все это было бы вполне нормальным, если б на моем месте оказался кто-нибудь другой, любой наш студент. Но меня они жалели, и от этой жалости порой мне выть хотелось. Замечательные ребята, но ведь и доброта и жалостливость должны иметь какие-то пределы, иначе они становятся хуже, чем самая изощренная жестокость. Андрей никогда не лез ко мне с зажженной спичкой, видя, что я вожусь в курилке с коробком, не старался во что бы то ни стало выхватить у меня и донести до столика поднос с едой, и Тамара не набивалась с предложениями пришить мне пуговицу или постирать рубашку, даже когда я жил у них. Наоборот, она усаживала меня помогать «голопузикам» решать задачки, и заставляла вместе с Андреем мыть посуду, и ходить в магазин за кефиром и батонами, а рубашки она стирала по ночам, и утром я находил их выглаженными на спинке стула. Все просто, все нормально… Но именно эти двое, а не те, добренькие и жалостливые, стали самыми родными мне людьми, потому что с ними я не думал ни о руках, ни о протезах…
75
– Или ты меня будешь слушать, или я уйду! – обиженно кричит Андрей. – Я тебе дело говорю, а ты стоишь как пень, и глаза у тебя такие, будто ты рассматриваешь меня под микроскопом! Что я тебе – инфузория, что ли?!
– Да ну тебя… – Я моргаю глазами, словно и впрямь долго смотрел в окуляры микроскопа. – О чем ты говоришь?
– Идиот! – Андрей выразительно стучит пальцем по голове. – Сейчас же одевайся, и поедем в наше университетское издательство. Им нужен переводчик, решили переиздать какую-то толстенную английскую книгу по теории литературы. Я уже говорил с главным редактором, он согласился дать тебе попробовать. Переведешь главу, если им понравится, заключат договор. А это знаешь, чем пахнет? Это «Москвичом» со скидкой пахнет, безмозглая твоя башка!
Я закуриваю, подвигаю Андрею пачку сигарет и спокойно отвечаю:
– Ты зря вбил свои ноги в это самое дело, друг мой, я никуда не поеду. Я уже как-то заглядывал к ним, мне ответили, что у них хватает переводчиков, которые знают английский лучше, чем его знал Шекспир, не говоря уже обо мне. Мне не нужна милостыня, даже если она вполне пристойно замаскирована.
– Попал пальцем в небо! – Андрей садится на пол, на разостланную газету, подвернув под себя ноги. – Это не милостыня, а работа, и работа тяжелая, без дураков, без никаких скидок на инвалидность, батрацкое происхождение и совокупность старых заслуг. Там это поставлено железно. Или ты справишься и получишь деньги, или тебя пошлют ко всем чертям. Ты же здорово, знаешь, английский и переводил уже кое-что. Дают шанс попробовать – надо быть последним дураком, чтоб от него отказаться. Попробуй мне только покрутить носом, паразит, я тебя на горбу туда отволоку! Видали вы пижона, а?! Ему приносят на блюдечке с голубой каемочкой шикарную интеллигентную работу, а он взбрыкивает, будто у него под этой раскладушкой стоит ларец с фамильными драгоценностями.
Андрей обиженно шмыгает носом, он сидит на газете, как турецкий паша на ковре, разве что чалмы со страусовым пером не хватает и кальяна в руке вместо сигареты «Вега», и я с трудом удерживаюсь, чтоб не расхохотаться. Господи помилуй, представляю, сколько ему пришлось побегать, прежде чем он добился, чтоб мне дали попробовать поработать над этим переводом. Не зря он говорил про свои ноги…
Я вспоминаю ледяное лицо главного редактора, который даже не предложил мне сесть, когда я к ним однажды заглянул. Хорошо, если ты отделался одними только ногами, друг мой, Андрей свет Иванович! Неужели ты думаешь, что она и вправду мне так нужна, эта треклятая машина? Лучше бы ты для себя раздобыл перевод, представляешь, как Тамарка обставила бы квартиру! Она же мечтает о полированном немецком гарнитуре, если бы ты знал, как ей осточертел ваш диван с полочками и никелированная кровать! Она ждет не дождется, когда уже кончится твое позднее студенчество, чтобы выбросить все это и пожить по-человечески. Но разве с тобой поживешь?! Ты и в новой квартире устроишь клуб или гостиницу, благо места хватит… Не нужно мне никакой машины, мне ничего не нужно, Лида бы поскорей пришла, села бы рядом: «Ничего, Саша, выплывем!»– и больше мне ничего не нужно. Нет – еще чтоб ты был, такой вот суматошный, готовый куда-то тащить меня на горбу, и Тамара, и все мои друзья…
– Ладно, – говорю я, – не куксись. Мы подъедем туда, но не сейчас, сейчас я должен дождаться Лиду.
– А чего ее дожидаться, вон она идет. – Андрей вытягивает шею и смотрит в окно. – Вон она идет, твоя Лида, и ничего с ней не случилось. Так и быть, поговорите пока, я заеду за тобой завтра. Салют!..
Он пропускает Лиду в двери, кивает ей и уходит.
76
Хромой Иванка, тот самый единственный молодой мужик, который остался на всю нашу деревню к концу сорок второго года, был заядлым охотником. Он ставил в степи капканы на зайцев, на волков, хорошо знал звериные следы и повадки и почти никогда не приходил без добычи.
Однажды Иванка поймал лису. Пока он тащил ее через всю деревню, намотав на кулак цепочку от капкана, за удачливым охотником увязался целый табунок мальчишек. Был среди них и я. В ту пору тяжело заболела мама. Она целыми днями лежала на печи, а я, ошалевший от счастья, что могу надеть ее ватные штаны и валенки, мотался по деревне, строил с ребятишками снежные крепости, играл в снежки, одним словом, спешил набегаться и наиграться, пока снова не останусь без штанов и валенок и не засяду на печи, как в тюрьме, откуда выводят только на коротенькие прогулки.
Лиса попала в капкан передней лапой. Иванка тащил ее, а она грызла настывшее железо намертво сцепившихся дужек, царапала задними лапами ледяной наст, извивалась и молотила хвостом, а за ней тоненькой прерывистой ниточкой тянулся кровавый след. Казалось, по снегу полз и трепетал маленький живой костер.
Иванка притащил лису к себе на двор, бросил возле каменного амбара – глухо звякнуло железо капкана о камень, – и пошел в избу, широко расставляя ноги в черных подшитых чесанках, и рядом с ним, прихрамывая, шла его сгорбленная тень. А мы окружили лису и с жадным любопытством смотрели, как зябко вздрагивают ее тонкие уши, как дыбятся на загривке рыжие шерстинки, а желтые бусинки глаз затягиваются белой пеленой страха и предсмертной тоски.
Вернулся Иванка. В огромном кулаке его тонула деревянная рукоятка блестящего отточенного шила. Мы почтительно расступились перед ним. Он присел и несколько секунд молча смотрел на лису. Потом подтянул ее за цепочку капкана, защемил между колен, зажал левой рукой узкую мордочку, а правой коротким резким движением воткнул ей шило в одну и тут же – в другую ноздрю. Отбросил окровавленное шило и ловко прижал лису носом к снегу, чтоб не брызнуло на белое поле овчинного полушубка.
Лиса только дернулась и застыла, даже пикнуть не успела, закричал я, почувствовав, как входит в мой мозг это блестящее отточенное шило, закричал пронзительно и надсадно и упал, зарывшись лицом в снег, чтоб не видеть ни Иванку, ни лису.
Иванка поднял меня на руки и испуганно спросил, заглядывая в глаза:
– Ты чего, малец? Али ты припадошный?…
– Зачем вы ее так? – горько заплакал я, вырываясь из его рук и размазывая кулаками слезы. – Зачем вы ее так?!
– Тю-у, дурной! – Иванка выпустил меня и подтолкнул к воротам. – А как же еще? Самый файный способ. Быстро, чисто, а главное – шкурка непопорченная. Целехонькая шкурка…
Он захохотал, а я поплелся к воротам. Не выдержал и оглянулся – рыжей мятой тряпкой лежало на снегу то, что еще минуту назад казалось мне маленьким живым костром.