Текст книги "Отдаешь навсегда"
Автор книги: Михаил Герчик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 20 страниц)
91
… Ее уже увели какие-то женщины в белых халатах и вынесли мне узелок с ее одеждой, и я сижу на холодном клеенчатом диване с низкой спинкой, положив этот узелок на колени и уткнувшись в него лицом, сижу, наверно, уже целую вечность в каком-то тупом оцепенении, в пустоте, в безвоздушном пространстве, а кто-то энергично трясет меня за плечо, но я не могу оторвать от узелка налитой свинцом головы.
Наконец этот кто-то силой приподнимает мою голову, и я вижу черной глыбой нависшую надо мной сутулую фигуру шофера.
– Пойдем, кореш, я тебя домой отвезу, – говорит он. – Это длинная песня, нечего тебе здесь делать. Уж я-то знаю.
Он обнимает меня за плечи и ведет вниз по скользким широким ступенькам, и от него пахнет бензином и табаком, а его добродушный бронтозавр – огромное туловище и маленькая головка – сереет у подъезда, очень. добродушный и симпатичный на вид бронтозавр. И снова бесчисленные повороты, и стремительное «ращение руля, и уже дома шофер достает из кармана кожаной куртки бутылку водки, ставит на стол и ловким движением скручивает с нее шляпку.
– Выпей и ложись спать, – говорит шофер. – Я, понимаешь, конечно, помог бы тебе, корешок, да нельзя – дорога. Как-нибудь в другой раз, на крестинах. А тебе нужно… Выпей и ложись спать. Поверь мне – от этого не помирают. Ну, – он смотрит на меня и вздыхает, – будь здоров, кореш. Прости, что я тебя так, по зубам… Думал – пьяный, а тут гололед, чуть припозднись затормозить – концы были бы нам обоим.
Он прижимает меня к груди, к пропахшей бензином куртке, и выходит, втянув голову в плечи,
Бронтозавр рычит за окном и уносит его в предрассветную рань.
Я смотрю на бутылку, с которой он так ловко содрал шляпку, и пытаюсь припомнить: а где я его видел, этого погонщика бронтозавров? Я определенно видел его – этот обвисший, бесформенный подбородок, эту сутулую фигуру, эти длинные руки, сжатые в кувалды-кулаки… Нет, чепуха, я никогда его не видел, это мне просто мерещится от головной боли и усталости, что я видел его. Я не видел его, я не знаю его имени, я ничего не знаю о нем, как о той женщине, что принесла меня из лесу, как о том солдате, что высыпал мне в подол рубашонки котелок гречневой каши… сколько в мире людей, у которых я в неоплатном долгу, а я ничего о них не знаю и могу пройти мимо них в толпе и даже не поздороваться.
Круг замкнулся.
«Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои…» И я иду за этим ветром по кругам доброты и человечности, и чьи-то сильные руки подхватывают и подталкивают меня всякий раз, когда уже, кажется, нет ни сил, ни желания продолжать этот путь…
92
Игорь Александрович сидит за столом и разминает в крепких пальцах с плоскими ногтями сигарету; он выбрит до синевы, не то что я, вахлак; и китель на нем без единой складочки, а на мне мятая клетчатая ковбойка с подвернутыми рукавами; и в квартире у нас – как в свинарнике: под стулом посреди комнаты валяются Лидины туфли со сбитыми каблуками, на подоконнике – грязная тарелка с остатками какой-то еды, на приоткрытой в спальню двери висит полотенце, на письменном столике – груда рассыпанных листков с моими записями…Я встаю, чтоб как-то подобрать все это, – что он обо мне подумает, Лидин отец, прилетевший час назад вместе с Ольгой Максимовной: распустился, раскис… Но он останавливает меня:
– Сиди, Саша, все это неважно.
– А что важно?…
Сквозь стекла, испятнанные вчерашним дождем пополам со снегом, цедится серое утро. Ветер морщинит лужи на дорожках, еще ночью они были залиты блестящим стеклом, а сейчас влажно чернеют. Нахохлившаяся ворона раскачивается на топольке, для равновесия коротко взмахивая крыльями, как канатоходец в цирке руками; наверно, ей очень неудобно сидеть на таком хлипком топольке, но вот ведь не улетает.
Весело перекрикиваясь, пробегает стайка мальчишек в разноцветных плащах внакидку и с деревянными саблями в руках – играют в чапаевцев.
– А что важно?…
Для меня – то, что он сидит за столом и разминает сигарету, такой подтянутый, уверенный в себе, хотя я вижу, как в уголках глаз, среди процарапанных морщинок у него притаились тревога и ожидание: Ольга Максимовна пошла в больницу, мы ждем ее, что-то она за новости нам принесет?…
Он удержал меня дома, и сейчас сидит и разминает уже третью сигарету, и никак не решится закурить – на столе горкой высится золотистый табак.
Не представляю, что я делал бы без него в этой пустой квартире…
– Наверно, самое важное сейчас, – негромко говорит он и смотрит в окно, – чтобы все это хорошо окончилось и Лида наградила тебя сыном или дочкой, а нас, соответственно, внуком или внучкой. Это ты заставил ее отвечать на письма Ольги Максимовны?
– А разве она не отвечала? – Я решаю сделать вид, что мне ничего не известно.
– Я так и знал, что ты, – удовлетворенно кивает он, как будто не расслышал моего вопроса. – Ты на нее не обижайся, все-таки она мать.
– Я ни на кого не обижаюсь. Даже на того, кто поставил эту проклятую мину. Вы знаете, Игорь Александрович, о чем я иногда думаю? Ведь та мина совсем не обязательно немецкая. Она могла быть и нашей – в сорок первом там шли тяжелые оборонительные бои. Война всегда алогична, но все же мне хочется верить, что та мина была немецкая…
– Безусловно, – отвечает он. – Ты можешь верить в это без всяких оговорок. Даже если на ней стояло наше клеймо, все равно она была немецкой. Потому это фашисты заставили нас поставить эту мину. Понимаешь? Заставили взрывать мосты и школы, жечь хлеб и умирать молодыми. У нас не было другого выбора. Война не алогична. Война – это беда, но в ней есть своя логика.
– Сумасшедшая логика. Скажите мне лучше, Игорь Александрович, что такое счастье?
– Не знаю. Я не философ, а солдат, я больше действовал, чем размышлял.
– Но у солдат ведь тоже есть свое представление о счастье.
– Разумеется. – Он достает и начинает разминать новую сигарету. Неужели бросил курить и сейчас мучается? – Но оно всегда очень конкретно, это представление. Солдаты не любят абстрактных категорий; нам просто не когда ими заниматься. Для меня всю войну счастье заключалось в трех простейших вещах: победить, попариться в бане и отоспаться. Не в сыром окопе, не в землянке на нарах – шинель под голову, шинель на плечи; а на кровати, и чтоб простыни белые, хрустящие, и подушка, и ни одного выстрела…
– Удалось?
Наконец– то он поворачивается ко мне, и его серые, как у Лиды, глаза весело щурятся.
– Еще как! Шестого мая. На нашем участке фронта затишье было. В бане попарились, только веничка березового не нашлось, так мы рубашками друг друга стегали. Потом выпили по чарке, и завалился я в постель. Перины, простыни… Больше суток проспал. Проснулся – никак не могу сообразить, где я да что я. Вышел на двор, а тут из автоматов как врежут! Я бац на брюхо и за пистолетом тянусь: неужели немцы прорвались? А это победа. А я живой. И выедался. И в бане помылся. Что еще солдату нужно?!
Игорь Александрович чиркает спичкой и окутывается облаком дыма.
– А еще когда вы счастливы были? – спрашиваю, не отступаю я.
– Когда привык во весь рост ходить. Четыре года ползал, в кровь въелось: чуть где грохнет. – падай и занимай оборону. Это, если хочешь знать, самое большое счастье – ходить в полный рост. – Он глубоко затягивается и гасит сигарету. – Что-то Ольги долго нет. Знаешь, никак не могу представить себя в роли деда.
– А я в роли отца.
– Мы из него сделаем смелого человека. Настоящего солдата. И все-таки дед из меня будет ерундовый. Ни одной сказки не знаю. Забыл. Наново перечитать, что ли? А ты-то хоть знаешь сказки?
– Знаю одну. Мне как-то Лида рассказала.
– Одну – мало. Они дотошный народ, малыши. Замучает…
– Что ж, будем почитывать вместе.
– Согласен. Ну-ка, погоди, кажется, Ольга идет. Точно, она.
Игорь Александрович спешит к двери, щелкает замком, и Ольга Максимовна, не снимая коричневого пальто, заходит в комнату, опускается на табурет и говорит:
– Сын.
И плачет, закрыв лицо руками.
– Уже?! – кричим мы с Игорем Александровичем и тормошим ее с двух сторон. – Какой?
– Обыкновенный, – всхлипывает Ольга Максимовна. Господи, откуда я взял, что она чопорная и надменная, обычная стареющая женщина, которая без памяти любит свою единственную дочь, глаза красные, видно, наревелась там, в больнице, на радостях. – Вес – четыре двести, рост – пятьдесят шесть сантиметров. Представляете, у такой хрупкой девчонки – четыре двести и пятьдесят шесть…
– Богатырь! – хохочет Игорь Александрович и хлопает меня по спине так, что во мне все начинает гудеть, словно в телеграфном столбе. – Ай да Лидка, ай да молодчина, елки зеленые!
– Как Лида? – спрашиваю я и чувствую, что у меня дрожат губы, – Ольга Максимовна, умоляю, скажите, как Лида?
– Нормально, – она размазывает ладонью по лицу слезы. – Врач сказала, что роды были легкие. Послушайте, мужчины, давайте приберем здесь немножко и пойдем в город. Нужно купить пропасть вещей, у них ведь ничего нет, даже кроватки. Саша, дайте мне, пожалуйста, какой-нибудь Лидушкин халат.
– Сейчас поищу, Ольга Максимовна, – отвечаю я и бросаюсь в спальню. Вот будет фокус, если у нас нет не только кровати, но и халата. К счастью, на тахте валяется что-то легкое и цветастое, и я перевожу дух и, оглянувшись на приоткрытую дверь, вытираю этим цветастым со лба пот, как лейтенант Сережа когда-то вытирал ослепительно белей перчаткой.
93
Сутулый шофер, который отвез Лиду в больницу, улыбнулся:
– От этого не помирают. Ольга Максимовна всхлипнула:
– Врач сказала, что роды были легкие. Игорь Александрович грохнул меня по спине:
– Ай да Лидка, ай да молодчина, елки зеленые! Пичуга, а такого богатыря родила!
И даже кукушка…
…– Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Все говорили такие правильные, такие хорошие слова. А Лида умерла. В ту же ночь.
«От острой сердечной недостаточности», как было написано в медицинском заключении четким каллиграфическим почерком.
Вот и все. А почему?
«Загадка, – говорил старый Лейба. – Это есть большая загадка, и наука ее еще не превзошла. Все в жизни так устроено, сынок, что самое дорогое: молодость, счастье, любовь – берешь на время – отдаешь навсегда…»
94
Утром я иду на работу. До редакции недалеко, и я хожу пешком. Димка провожает меня до угла. На нем темно-синий матросский костюмчик, и бескозырка с лентами, и коричневые сандалии, и он размахивает руками – смешной маленький человечек с серыми, как у Лиды, глазами и рыжими завиточками на висках.
И моя мама смотрит нам вслед, прижавшись щекой к стеклу.
…Он был хороший мужик, этот кучерявый бородатый Сизиф, сын бога повелителя всех ветров Эола, основатель города Коринфа, который в древности назывался Эфирой. Это потом боги;– рассердившиеся на него, придумали, что никто во всей Греции не мог равняться с ним по коварству, хитрости и изворотливости, и люди донесли эту легенду до наших дней и поверили в нее. А на самом деле Сизиф был хороший веселый мужик, и только одна, очень человеческая слабость была у него – он не хотел умирать. И когда бог смерти, угрюмый подонок Танат пришел за Сизифом, чтобы отвести его в мрачное царство теней, в царство Аида, Сизиф обманул Таната, завлек его в каменную башню и заковал в надежные оковы. Он это сделал не для того, чтобы попасть в легенду и остаться в веках, чихал он на эти века, если уж правду говорить, ему всего годок-другой у смерти вырвать хотелось, вот в чем дело. Но, как говорится, поступок его имел неожиданные и далеко идущие последствия. На земле перестали умирать люди – больше некому было отводить их в царство теней, и радость и веселье воцарились под каждой крышей, и все славили Сизифа, многомудрого и хитроумного царя Коринфа.
Но эта ситуация никак не устраивала богов подземного царства Аида и Персефону – взяточников и хапуг, которых в наше время даже самая сердобольная артель детской игрушки не взяла бы на поруки. Больше никто не приносил им богатых жертв, а ведь так и отощать можно… И они тут же настрочили кляузу на Сизифа старому развратнику и обжоре Зевсу, и бог богов рассвирепел, как подвыпивший биндюжник. Еще бы! Какой-то жалкий червь, обыкновенный смертный вознамерился порушить порядок, который он самолично завел на земле!..
Зевс тут же послал в Эфиру мелкого хулигана Ареса, бога войны, и он вызволил Даната из оков. Танат размял затекшие члены, быстренько вынул из Сизифа бессмертную душу – он был специалист на такие штучки, да и воспоминание об оковах придавало ему прыти! – и отволок ее в царство теней умерших.
Но боги дураки, а Сизиф был человеком, и он снова их обманул. За мгновение до смерти он успел шепнуть жене, чтобы она не погребала его тела и не приносила этим крохоборам никаких жертв. У него была послушная жена, не то что нынешние, она и понятия не имела об эмансипации и всяких прочих фокусах.
Будьте уверены, она ничего не перепутала и свято выполнила его приказ.
Сидят Персефона с Аидом, облизываются: похоронных жертв ждут. Как же, такую добычу заполучили: душу самого богатейшего Сизифа, царя Коринфа! Ждут-пождут, а им ничего не светит, кроме кукиша с маслом.
Наконец лопнуло у Аида терпение. Вызвал он Сизифа и говорит:
– Послушай, дорогой, что это за безобразие? У всех жены как жены, не успеет муж дуба дать, Они ему похороны закатывают по первому разряду и богатые жертвы богам приносят, дабы умилостивить их, одна твоя какая-то недотепа. Даже пальцем не шевельнет, чтоб похоронить тебя подобающим образом, будто ты и не царь вовсе был, а жалкий безродный раб. Нехорошо, дорогой, нехорошо…
Усмехнулся Сизиф хитровато в бороду и отвечает:
– Жадность ее заела, о всемогущий Аид. Отпусти меня на пресветлую землю, я задам ей хорошую взбучку, велю принести тебе достойные жертвы (он чуть не сказал: «взятку»– но вовремя сдержался – как все дураки, Аид терпеть не мог юмора), а сам вернусь обратно.
Аид был так жаден и глуп, что поверил Сизифу и отпустил его. Сизиф вернулся в свой дворец, и пусть не было в нем по тем временам никаких коммунальных удобств, и ни телевизора цветного, и ни телефона, как же он счастлив был, могучий и лукавый царь Коринфа, что снова оказался среди людей, среди друзей!.. Он жил, любил, пьянствовал, работал (хотя какая могла быть у царя работа!) и вовсе не думал возвращаться в тот, лучший мир, где нет ни горя, ни печалей.
Его вполне устраивал этот мир со всем хорошим и плохим, что в нем есть.
Конечно, боги не могли такого стерпеть, ведь им счастливый человек – нож в горло, и угрюмый подонок Танат все-таки укокошил Сизифа. Прямо за обеденным столом укокошил, даже чарку не дал допить. И за то, что этот кучерявый бородатый мужик любил жизнь, как бессмертные боги, и сильнее, чем боги, и цеплялся за нее, как говорится, руками и ногами, боги даровали ему бессмертие, но осудили на тяжкую муку: вкатывать на крутую гору громадный камень.
…Вот он катит свой камень, Сизиф. На кручах он сбил в кровь ноги, и ободрал руки, и пот градом струится с 'него, он упрямо карабкается вверх со своим камнем, напрягая последние силы. Все ближе вершина, еще рывок, и закончится тяжкий труд. Но камень вырывается из его рук и с грохотом катится вниз, и нужно все начинать сначала, зная, что все равно тебе никогда не достичь вершины. Вот, что придумали бессердечные боги – они сделали бессмысленным весь Сизифов труд.
И все– таки, пошатываясь, он спускается с горы к подножью, плюет на руки и снова и снова берется за свой камень. Все это чепуха, что сказали боги, однажды он вкатит свой камень на вершину, даже если все они лопнут от злости, он непременно вкатит свой камень. И горько посмеется над ними, потому что за этой вершиной есть другая, еще более крутая и обрывистая, и за ней непрерывная цепь вершин.
Нельзя обессмыслить человеческий труд, потому что тогда потеряет смысл и цену сама жизнь. Вот чего не знали смешные и жестокие боги.
А пока нужно опять спускаться к подножью горы. И опять карабкаться вверх с нелегкой ношей прожитого и пережитого, сбивая в кровь ноги, руки, сердце…
А вершина, окутанная призрачной дымкой, все ближе и ближе.
Ну– ка, еще усилие, еще рывок…