355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Герчик » Отдаешь навсегда » Текст книги (страница 2)
Отдаешь навсегда
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:19

Текст книги "Отдаешь навсегда"


Автор книги: Михаил Герчик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц)

8

Я работаю литературным сотрудником в отделе писем большой республиканской газеты. Меня хотели взять в отдел сразу после университета, но я струсил и почти полгода просидел в корректорский. Я был единственный корректор-мужчина среди целого выводка женщин, молодых, пожилых и старых. Они ко мне быстро привыкли, любили, по-бабьи жалели и забывали даже, что я представитель сильного пола. Обсуждали между собой такие чисто женские дела, будто меня и не существует. Я старался не прислушиваться к их разговорам, но это не всегда удавалось: столы стоят впритык, хоть уши затыкай, все равно будешь постоянно в курсе всех новостей и событий: перерывы между полосами оставляли предостаточно времени для болтовни.

Наш старший корректор Анна Ивановна Бабуськина, шарообразная, с двумя колышущимися подбородками и одышкой, с черными усиками над верхней губой и пухлыми, как сардельки, пальцами, вяло жует четвертый с утра бутерброд с краковской колбасой и жалуется подчитчице Анастасии Адамовне Бобрик на своего мужа. Пьет, стервец, и обзывает ее всякими словами из зоологии: «корова», «бегемот»… А ведь работник умственного труда, бухгалтер в столовой.

– Разве ж я виновата, что меня так разнесло? – протяжно вздыхает Анна Ивановна. – Я ж целыми днями ну ничегусеньки не ем, просто у меня конституция уж такая…

– А вы– в парторганизацию, – вкрадчиво советует ей Анастасия Адамовна, старая дева с узким, птичьим лицом и выпирающими ключицами, в глухом сером платье с белым воротничком и синими сатиновыми нарукавниками. – Там ему, голубчику, ка-ак накрутят хвост, сразу человеком станет.

– Да я уж и сама грозилась. – Анна Ивановна достает из сумки целлофановый мешочек и выуживает бутерброд с сыром. – Только боязно мне: а вдруг обозлится и начнет за какой-нибудь официанточкой ухлестывать… Ты не смотри, что ему пятьдесят шесть, кобель добрый… А официантки эти, сама знаешь, так и смотрят, кого бы подцепить.

В углу у окна хнычет Маша Козлова – чуть раскосые глаза, тоненькие выщипанные брови, мелкие, как у мышонка, зубы и два колечка одно над другим на безымянном пальце; Маша закончила филфак, но что-то не получилось у нее в школе – пошла в корректоры.

– Опять новый капрон распустила – а… Только вчера два пятьдесят отдала, а сегодня в мастерскую неси… И кто только придумал эти проклятые столы! – Она стучит кулаком по заляпанному чернилами, необъятно большому письменному столу, о шершавые тумбы которого постоянно рвет чулки, и красные пятна горят на ее лице.

– А ты не покупай за два пятьдесят, – откликается Анастасия Адамовна. – Ишь, барыня, за девяносто копеек она уже и носить не, может! Все-таки на работу идешь, не на танцульки.

– Так они ж некрасивые, за девяносто, – вступается за Машу Галя Олейник. – Это тебе уже можно хоть солдатские обмотки носить, никто в твою сторону не глянет, а ей еще не хочется…

Ответить Анастасия Адамовна не успевает, приносят полосы. В корректорской сразу становится тихо. Сидим, читаем, ловим «блох», сверяем набор с оригиналом – работаем.

«Повышение производительности труда, строгий режим экономии, борьба за качиство…» Стоп, не «качиство»– «качество», исправили, поехали дальше. «Люди поверили в молодого, энергичного руководителя. А это – тире – половина успеха…» Что там еще? Репортаж о строительстве нового микрорайона? «Башенные краны, как птицы, парят в вытосе – высоте, и кажется Марийке, что она…»– да, это Толя Радкевич, можно даже на подпись не смотреть, Толя обожает «парящие краны».

И до чего же много ошибок делают линотиписты. Уж как вычитаны оригиналы перед сдачей в набор, а придет из цеха полоса, разукрасишь ее чернилами – курице негде клюнуть. Отдашь на правку, начнешь сверять – в этой же строке одно слово выправили, другое переврали.

Но вот полосы прочитаны, мы снова ненадолго свободны.

Я листаю какую-нибудь книгу или рисую на клочке бумаги корректорские значки. Все наши корректоры правят «на вожжах»– протянут от ошибки вверх черточку или в сторону и помечают, как надо писать правильно, а я ставлю специальные значки, они мне чем-то напоминают «пляшущих человечков» Конан-Дойля.

Каждый значок – грамматическая или синтаксическая ошибка, перевранное слово или перепутанная строка.

«Вот если бы значками можно было исправлять не только те ошибки, которые мы делаем при письме, но и те, которые делаем в жизни, – думаю я. – Сделал что-нибудь не так, спохватился, подставил значок – и в цех – на переплавку. И выдадут тебе оттуда любой твой день и любой поступок в самом лучшем виде. Ты преспокойно сможешь вычеркнуть все лишнее, ненужное – немецкую мину в осеннем лесу, запах больничных простынь, культяпки и протезы вместо нормальных человеческих рук и дурацкие мысли, от которых по ночам раскалывается голова, вычеркнуть или замените одну – две буквы: «Не верь ей, она тебя предала…» – «Поверь ей, она тебе предана…» Пустяковая поправка, а ведь все меняется, все хорошо и правильно, и никаких тебе забот, никаких воспоминаний… Как, наверно, легко, спокойно жилось бы людям, если бы они могли так запросто исправлять свои ошибки, и какая это правильная и скучная была бы жизнь…»

А в корректорской – приглушенный гул голосов.

– Он меня в ресторан пригласил, – захлебываясь, шепчет Галя Маше, и у нее вздрагивают ноздри. Она конопатая, как грачиное яйцо, веснушки так густо облепили ее лицо, шею, руки, что кажутся издали какой-то красноватой сыпью. Если бы не эта сыпь, она была бы красавицей: тонкие черты лица, большие зеленые глаза, талия рюмочкой… Галя недавно развелась с мужем, и, по выражению Анастасии Адамовны, которая ее терпеть не может, на ней теперь «шкура горит». – Ну, посидели, музыку послушали, назад – в такси… Он меня раз – за коленку, а я ему раз – по морде…

– …пятерку до зарплаты? Опять не рассчитала…

– …английский шерстяной, только размер не мой, очень…

– …если я разведенная, так можно уже и руки распускать? Да я…

– …только непременно отдашь, я сама хочу…

– …теперь такие не носят, теперь на поролоне…

– …все мужики сволочи, одно у них на уме…

Так каждый день, неделю – с одиннадцати до семи, неделю с семи до конца верстки, пока редактор не подпишет газету в печать.

Я быстро привык к этой работе. Вот только глаза уставали. А так – ничего, все новости первым из газеты узнаешь, и ошибки интересно вылавливать. Они от тебя прячутся, а ты их вылавливаешь! Вроде как игра! А болтовня… Что ж, болтовня… Выходи в коридор и кури, когда полос нету, никто тебя в корректорской не держит.

Но однажды…

– Хватит тебе в этом курятнике сидеть, – однажды сказала мне Галя. – Иди к редактору и проси другую работу, иначе ты тут закиснешь. А боишься – мы с Машей сами сходим.

– Не выдумывай, – засмеялся я. – Меня вполне устраивает эта работа. Или я вам мешаю обсуждать всякие важные проблемы?

– Чудак, – Она подтянула мне галстук и расправила воротничок сорочки. – Тебе ведь тут легко живется, в корректорской, а это тебе не подходит. Что мы, слепые, что ли?… Так ты пойдешь к редактору или нет?

– Пойду, – ответил я. – Мне здесь на самом деле слишком легко живется.

В тот же день меня перевели в отдел писем. Но я и сейчас люблю корректорскую с ее напряженной тишиной, когда идут полосы, или с бестолковым гулом в перерывах и, когда мне выпадает дежурить по номеру, не вылажу оттуда до конца верстки.

9

Аттестат зрелости я получил только в пятьдесят седьмом, в заочной школе. В ту пору мне было уже двадцать три года, и я каждое утро старательно брился безопасной бритвой – щетина у меня как проволока, день не побреешься, такое раздражение пойдет – ужас! Значит, так: четыре года у меня отняла война – в эвакуации я не учился, летом пас баранов, работал погонщиком на сеялке, на лобогрейке, а зимой сидел на печи без валенок; у нас с матерью была одна пара валенок на двоих, ей выдали в колхозе, и, когда она возвращалась с работы, я тут же мчался на улицу, чтоб хоть часок поиграть с ребятами; два с лишним года – больница. Когда я выбрался из больницы, меня от одной мысли о школе в дрожь кидало: куда я такой большой да искалеченный – с пацанами за парту…

Мама сохранила мои старые учебники и тетрадки, но я к ним даже притрагиваться боялся, так они и пылились на этажерке. Потом от скуки решил поучиться буквы выводить: дни длинные, заняться нечем, мама на работе, а выходить из дому без нее я еще не осмеливался. Да… Приспособил я как-то тетрадку, чтоб по столу не елозила, зажал в зубах огрызок карандаша и пошел рисовать: а, б, в, г, д… Рисую, а сам на дверь поглядываю – хоть бы никто не зашел! Буквы у меня кособокие получались, разнокалиберные – страхотища, а не буквы! К тому же карандаш попался химический, им мама белье подсинивала. Написал две строчки – щиплет что-то язык, спасу нет. Посмотрел на себя в зеркало: мать моя мамочка! Рожа вся фиолетовая, а язык даже не разберешь какой: сине-багровый, с зелеными шелушинками от карандаша.

Отмывался я, отмывался, все равно пришла мама – чуть в обморок не упала.

Вот была история! Надолго у меня после нее аппетит к писанию пропал.

Я не рассказал маме, что учился писать, так что-то придумал. И листок тот с буквами в печь выбросил. Но, наверно, она догадалась, потому что после этого случая начал я находить на столе заточенные простые карандаши – раньше-то она их не затачивала! Они будто поддразнивали меня, эти карандаши: а что, слабо? – и однажды я снова начал выводить всякие закорючки. Месяца за два осилил весь алфавит. Ничего… только кусочек переднего зуба выкрошился, а так буквы очень даже приличные стали получаться. Особенно когда я сообразил на карандаш резинку надевать, чтоб челюсти не болели.

И сейчас стоит у меня перед глазами первая фраза, которую я, изо всех сил стараясь, чтобы вышла красиво, вывел на первой странице новенькой тетрадки: «Спасибо тебе, мамочка, за все!» Я думал, она обрадуется, когда увидит эту тетрадку, и оставил ее открытой на столе, но получилось наоборот – мама так расплакалась, что я еле успокоил ее. Она вырвала тот листок и спрятала вместе с отцовскими письмами. Надо будет как-нибудь Димке его показать. Хотя – зачем?…

Конечно, ничего я один не сделал бы, разве что научился бы письма писать. А кому я их писал бы?… Сам себе, что ли?…

Нет, учиться по-настоящему я начал осенью сорок девятого, когда за это дело взялся Гена Шаповалов, Он был старше меня, с двадцать восьмого, но я, называл его Геной. Просто язык не поворачивался называть по имени и отчеству щуплого белобрысого парнишку, такого подвижного, что он и минуты не мот усидеть спокойно. Гена жил на нашей улице, второй дом за колонкой, рядом с бабкой Козельской, и все мы, пацаны, страшно этим гордились. Потому что наша улица носила имя Ивана Макаровича Шаповалова, Гениного отца. Так ее назвали сразу после войны, до войны она называлась Шоссейной.

Я хорошо помню Ивана Макаровича. Он был такой же невысокий и худой, как Гена, и у него так же разлетались белобрысые волосы. Иван Макарович работал часовым мастером, в мастерской он стягивал волосы широкой черной резинкой.

Мастерская у Шаповалова была крохотная, трем человекам не поместиться, с узкой дверью и окном во всю стену на улицу, и на этом окне перед войной стояли всякие старинные часы: бронзовые, чугунные, с резными деревянными фигурками. Были часы с боем, с колокольчиками, с кукушкой, и мы прилипали носами к стеклу и пялили на них глаза, а Иван Макарович сидел за столом, уставленным всякими ящичками, и потрошил какой-нибудь дряхлый будильник, зажав правым веком лупу. Иногда он поднимал голову, усмехался нам и выходил из мастерской. Мы и не думали задавать драпака, все знали, что часовой мастер даже мухи не обидит, и, наоборот, жались к двери. А он садился на порожек и угощал нас леденцами из большой жестяной коробки: Иван Макарович бросил курить и постоянно таскал эту коробку в кармане.

Мы отчаянно завидовали Гене. Отец разрешил ему заводить часы с подоконника, стирать с них пыль, ковыряться в старых ходиках. И какой же он бывал важный и надутый, с лупой в глазу, как старательно он не замечал нас!..

Во время войны Иван Макарович Шаповалов стал руководителем городского подполья, а маленькая часовая мастерская – подпольным городским комитетом партии и штабом.

10

Когда я поступил на филфак университета, я уже писал иначе – зажимая карандаш культями. Писать было очень тяжело: карандаши выскальзывали, ломались, рвали бумагу… А я вел конспекты по всем предметам, чтоб не тратить времени на поиски учебников, на беготню по библиотекам, и по вечерам у меня так болели мышцы рук и плечи, будто я не писал, а кидал шуфлем уголь в какую-то прожорливую печь.

Иногда от этой боли я до утра не мог заснуть, а утром все начиналось сначала.

– Чудак, – сказал мне однажды Андрей Верховский, наш комсорг, – зачем ты мучаешься? Я дам тебе свои конспекты, будем заниматься вместе. Нужна тебе эта писанина, как зайцу стоп-сигнал. Ты не думай, я все подробно записываю. Конспекты не хуже, чем у тебя. А ты лучше сиди да слушай, больше пользы будет.

Андрей стоял, облокотившись на подоконник, и дымил «Прибоем». Он года на два старше меня, хотя по внешнему виду этого, не скажешь: небольшой, худощавый, бровастый, с быстрыми цыганскими глазами и рваным узким шрамом, сбегающим по подбородку за ворот расстегнутой рубашки, этот шрам смутно белеет на загоревшей коже. У него большие руки, тонкие в кисти, с обломанными ногтями, свежими ссадинами и царапинами.

Он перехватил мой взгляд и усмехнулся.

– Я на товарной станции подрабатываю. Вчера ночью бревна сгружали, а рукавиц не выдали. Кладовщик растяпа… Вот и ободрался. – Он заплевал окурок и щелчком отправил в урну. – Мне иначе нельзя, понимаешь?… Я ведь женился рано – только-только школу успел закончить. Боялся, что моя Томка за другого выскочит. Ну, вместо университета пришлось на шоферские курсы подаваться.

Не успел машину обкатать – армия… Правда, там мне еще лучшую дали. Тягача. Ох, и зверь тягач был! Да… Вернулся, туда-сюда – двое пацанов…

– А жена где работает?

– Воспитательницей в детском саду. Она нынешней весной заочно пединститут закончила, историко-географический факультет. В школу хочет. Пока не получается, все-таки в саду ребятишки при ней. Мы их голопузиками зовем. Мировецкие ребятишки! Старший – твой тезка, тоже Сашка, а младший – Витька. Футболистами будут, на той неделе у соседки два стекла мячом высадили. Так что мне одной стипендии маловато.

– Может, и тебе бы лучше на заочное?

– Подумывал – Тамара отсоветовала. Работа шоферская дурная, ни сна, ни отдыха, крути баранку, наматывай тонно-километры. Какая уж там учеба… А мне не диплом нужен, понимаешь?! Мне знать все хочется. Что к чему и почему… – Он осторожно погладил пальцами шрам. – Ничего, выкарабкаемся. Томка у меня такая – с ней не пропадешь. Так, значит, насчет конспектов договорились?

– Договорились, – ответил я:– Только ты пиши покрупнее, а то напишешь – под микроскопом разбирать придется.

Андрей с хрустом потянулся.

– Спать хочется. А почерк у меня хороший, разборчивый, ты не беспокойся. Кстати, у тебя сегодня вечер свободный? Никуда не собираешься? Тогда пойдем ко мне, посидим, поговорим, я тебя со своими познакомлю.

Я попробовал отговориться, но из этого ничего не вышло, и, до вечера позанимавшись в читалке; мы отправились к ним. Андрей жил за Комаровкой, на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Большая пустоватая комната выходила двумя окнами в палисадник, в густые заросли сирени, серые от придорожной пыли. В левом дальнем углу ее стояла кафельная печь с плитой, часть комнаты была отгорожена пестрой ситцевой занавеской. За ней виднелась никелированная кровать с аккуратным, без единой складочки, покрывалом, кружевным подзором и целой кучей подушек и подушечек, с голубым плюшевым ковриком на стене; едва мы зашли, Тамара тут же задернула эту занавеску. У противоположной стены стоял диван, обтянутый льняным чехлом, с валиками, высокой спинкой и зеркальными полочками, уставленными какими-то безделушками. Было чисто, и вкусно пахло кислой капустой и жареной картошкой.

Мы сидели за столом, застланным хрустящей скатертью, пили водку и закусывали польской колбасой и солеными огурцами, и Тамара, всплескивая руками, сокрушалась, что Андрей вечно приводит людей, не предупредив ее. Ну что стоило предупредить хотя бы за часок, а так магазин уже закрыт, и просто нечего поставить на стол. Разве что картошки да щей подогреть, хорошие щи, наваристые, в столовой таких не подадут! От рюмки водки Тамара раскраснелась, она была какая-то домовитая, круглолицая, со смешными ямочками на щеках, вся в мелких кудряшках завивки, и Андрей смотрел на нее таким откровенно влюбленным взглядом, и голопузики их белоголовые негромко ссорились за занавеской, хорошие, курносые, оба в мать мальчишки, и мне вдруг стало тошно от этой семейной идиллии, но я сидел, чтобы не обидеть хозяев, и жевал польскую колбасу, хотя она застревала у меня в горле.

– Понимаешь, я книги люблю, – негромко говорил Андрей и рисовал черенком вилки на скатерти какие-то замысловатые узоры. – У меня всегда с собой книга была. Стану под погрузку, под выгрузку или так время выдастся – читаю, аж голова пухнет. Книги эти нас с Томкой, – он смущенно улыбнулся, – до такой жизни и довели. Я ж хорошо зарабатывал. Кажется, живи, зеркальные шкафы покупай, дорожки ковровые… А прочитаешь хорошую книгу, и каким же ты сам себе дураком кажешься… И ничего ты не сделал еще и ничего не знаешь: зачем люди на свете живут, и. почему одни счастливые, а другие несчастные, и отчего этот все к себе в нору тащит, зимой снега не выпросишь, а тот последней рубашкой поделиться готов…

Тамара ставит на стол сковородку с разогретой картошкой, с поджаренными ломтиками сала, наливает нам в рюмки водку.

– Хватит тебе философствовать, – добродушно говорит она. – Поешьте лучше, пока картошка не остыла.

Но Андрей отодвигает свою рюмку.

– Ты ешь, Сашка, ешь и пей, я больше не хочу. Я ведь в гараже никому не говорил, что на филологический буду поступать, засмеяли бы. В политехнический или там на химфак – это да, но на литературу… Детишек учить… А я, может, об этом и мечтаю – детишек учить?! Чтоб из них хорошие люди получались. Чтоб они сначала всякую травинку любили, а уже потом себя, если для себя время и место останется.

Андрей раскатал хлебный мякиш и принялся лепить какую-то зверюшку. Я молчал. И картошка стыла на сковороде: мне тоже не хотелось есть.

Тамара вышла в коридор. Андрей придвинулся ко мне.

– Уговорила меня Тамара в университет поступать – перебьемся, мол, ничего с нами не случится. А я вон когда школу закончил, перезабыл все. За учебники даже страшно браться было. Потом ничего, втянулся. Стал потихоньку разбираться. А у Витьки корь, а у Сашки фолликулярная ангина, а у Томки госэкзамены на носу, и в гараже новой резины без бутылки не получишь… Собралась при главном механике шайка жулья, обирают шоферов. Дашь в лапу, тебе и рейсы выгодные, и запчасти, и резина. Сколько мы крови попортили, пока их упекли куда следует! Днем заработаешься, вечером на собраниях набрешешься, ночью над книгами сидишь. Поднимешься назавтра – и «мальчики кровавые в глазах». А баранку крутить – это, брат ты мой, не в канцелярии перышком поскрипывать. Впрочем, что это я перед тобой распинаюсь, ты ж эти штучки получше меня знаешь. Так что ты не кисни, Сашка, не пропадем. Пять лет отышачим, зато людьми станем. Мне, конечно, легче, у меня Томка и голопузики, ну да ничего, справишься и ты. Перезимуем…

Потом он встал, переоделся за дверцей шкафа – Тамара принесла ему из сеней промасленный комбинезон, ватник, тяжелые подкованные башмаки, и мы ушли: я – домой, а он – на товарную станцию.

Так я избавился от необходимости каждый день кидать шуфлем уголь в прожорливую печь, которая именовалась конспектированием. Андрей вел конспекты старательно, крупным разборчивым почерком, только буквы у него почему-то клонились не вправо, а влево. Он оставил мне лишь один предмет – древнеславянский, он просто переваривать не мог древнеславянский, не то что записывать; но по сравнению с тем, что мне приходилось делать раньше, это были семечки.

Мы с Андреем сидели за вторым столом, позади Лиды Раковой и Кости Малышева. Однажды я не успел за Серафимой Митрофановной записать какое-то правило и потянулся вперед, чтоб переписать у Лиды. Она так старательно скрипела пером – я был просто убежден, что она записывает каждое слово. Но вместо строгой славянской вязи я увидел две страницы чертиков с такими тоскливыми, такими унылыми мордами, что меня смех разобрал.

Лида оторвалась от тетради и повернулась ко мне.

– Не могу, – горестно шепнула она. – Понимаешь, не могу-у-у! Лучше уж двойку получить! Ты не смейся, Сашка, у меня от юса большого головокружение начинается, а от юса малого – нервный тик. Не буду я писать, хоть вы меня сто раз на комсомольском собрании разбирайте. Андрей вон какой здоровый, и то не пишет, а кроссворд разгадывает.

– Ну и не пиши, – усмехнулся я. – У меня хороший конспект, хочешь, я тебе к зачету дам.

– Правда?!

Я пожал плечами. Тогда Лида вскочила и – чмок меня в нос. От радости… А Серафима Митрофановна нас обоих – в коридор: «Целуйтесь там сколько влезет…» Это я-то с Лидой… Смешно.

…Ни у кого не было такого конспекта по древнеславянскому, как у меня, даже у зубрилы Вацлава Маневича такого не было, весь наш курс сдавал по нему зачет, собирались все вместе в аудитории и читали вслух, и Лида сдала зачет с первого захода, и я, и Андрей, и мне от этого было так радостно, что я даже забыл, как когда-то руки болели.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю