Текст книги "Отдаешь навсегда"
Автор книги: Михаил Герчик
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
65
За амбаром лежало два больших, как руками охватить, круглых камня. Один – окованный железным ободом, с толстым штырем в центре, от которого к краям лучами расходились узенькие насеченные желобки; другой – плоский, со сквозной дыркой и неглубокой дырочкой сбоку, забитой песком.
– Что это? – спросил я у тети Окси.
– Мельница, – усмехнулась она. – Когда-то давно, еще, когда я была маленькой, люди этими камнями зерно Мололи.
– Как мололи? – удивился я.
– Очень просто. Ставили один жернов на другой, сюда засыпали пшеничку и крутили. А жернова тяжелые, вот зерна и размалывались.
Осенью сорок второго мы с превеликим усилием вкатили эти жернова в дом и водрузили на стол. Тетя Окся чисто вымыла их теплой водой, потом, задирая голову и подтягиваясь на носки, приколотила к потолочной балке над столом брусок с просверленной дырочкой. В кузнице она раздобыла подходящий железный прут, вставила его одним концом в брусок, другим – в вычищенную от песка дырку на верхнем камне и тяжело, со скрипом, повернула жернов.
В тот год муки в колхозе на трудодни не выдали совсем. Дали понемногу зерна.
Единственная на всю округу паровая мельница не справлялась с фронтовыми заказами. И во многих хатах заскрипели дедовские жернова.
Вообще война будто отбросила людей в другой век. Магазин опустел, и его, в конце концов, совсем закрыли. С чердаков подоставали старые прялки и кросны – ткацкие станки; на ночь хозяйки пригребали в печи жар, чтобы утром было чем разжечь огонь; вместо ламп приспособляли плошки с тряпичными фитильками на бараньем жиру, горели они тускло, а уж чадили и воняли хоть ты из дому убегай. Вместо чернил писали разведенной сажей; огрызок карандаша, стальное перышко и простая ученическая тетрадка ценились, как говорится, на вес золота, продавались они лишь в Чкалове или в Орске на базаре, а кто из нашего села мог туда выбраться за сотни километров…
Длинными зимними вечерами, вернувшись с работы и управившись по хозяйству, мама и тетя Окся мололи муку. Скрипели жернова, растирая пшеницу, – оседала и таяла горка теплых зерен вокруг штыря, и мама подбавляла по горстке, чтобы не крутились всухую камни, и мягкой пылью оседала вокруг них мука.
– Не мука, а мука, – вздыхала тетя Окся, отводя тыльной стороной ладони прилипшие ко лбу волосы, и набирала эту муку в горсть, и пропускала сквозь пальцы, как песок. Она и впрямь была похожа на сероватый зернистый речной песок, но, когда мама просеивала ее сквозь мелкое сито, мука становилась такой же белой, как когда-то. Да только хлебов таких уже не пекли: намолоть бы на лепешки…
Устав до смерти, они передавали обмотанный тряпицей, чтоб не резал руки, прут нам с Егоркой. И мы, став на лавку, крутили камень в четыре руки, пыхтя и надуваясь от гордости. А горка пшеницы вокруг штыря почему-то не спешила таять, зерна перекатывались, перекатывались, и у нас млели руки, и от безостановочного вращения начинала кружиться голова. Мама и тетя Окся прогоняли нас и принимались сами ворочать тяжелый жернов в четыре руки, раскачиваясь над ним всем телом, и тихонько пели:
Бьется в тесной печурке огонь, На поленьях смола, как слеза, И поет мне в землянке гармонь, Про улыбку твою и глаза…
И вот однажды я достал отцовскую скрипку, пристроился в уголке и стал им подыгрывать. Соскучившийся по канифоли, смычок неохотно ползал по струнам, он был великоват для меня, как и сама скрипка, но мелодию я схватил верно, и она поплыла по хате, сначала робко, сбивчиво, а потом все смелее и смелее, и шорох жерновов вплетался в нее, и тяжелое дыхание мамы и тети Окси, и вой ветра за окном, и грохот орудий где-то за тысячи километров от нас, на далеком фронте…
На минутку они перестали петь и раскачиваться над жерновом, они молча смотрели на меня, уронив на стол тяжелые руки с набрякшими жилами, и я испугался этой тишины и прижал смычок к струнам. Тогда они переглянулись и снова взялись за обмотанный тряпицей железный прут, и снова, как сотни лет назад, во времена Ивана Грозного, заскрипели камни, размалывая зерно, чтоб завтра мы с Егоркой и Ленкой могли съесть по куску теплой лепешки.
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой…
66
Мы сидели в ресторане, пока не начали гасить люстры. Уже давно ушли музыканты, спрятав в чехлы и футляры инструменты, ушел Костя со своими дружками – он несколько минут топтался за колонной, возле нашего столика, совсем пьяный, и смотрел на Лиду страдающими собачьими глазами, но, к счастью, так и не решился подойти, и публика разошлась почти вся, лишь официантки о чем-то судачили, собравшись в кружок у двери на кухне, и какой-то мужчина в мешковатом костюме и красной клетчатой ковбойке, с расстегнутым воротом дремал над графинчиком слева от нас, а Лида рассказывала мне о своем детстве, о маленьких и глухих военных городках, куда они после войны переезжали с отцом. Я совсем ничего не знал о ней. И о стеклянной речушке, заросшей по берегам верболозом, – в этой речке Лида училась плавать, и о том, что в детстве она мечтала стать пожарником: очень ей нравились блестящие каски и красные машины пожарных, и что терпеть не могла геометрию: чуть из-за геометрии не осталась на второй год в восьмом классе…
Объясняя на уроках географии, что земля имеет форму шара, учителя рассказывают, как видится наблюдателю появляющийся из-за горизонта корабль. Сначала показываются только кончики мачт, едва приметные на фоне неба, потом они растут, растут, и постепенно становятся видны палубные надстройки, трубы. А через некоторое время ты уже видишь весь корабль. Вот он, как на ладони, он уверенно приближается к пристани, разрезая острым носом волну…
Получилось так, что я узнавал Лиду наоборот. Она вошла в мою жизнь, как корабль со всеми парусами, и палубами, и трубами, и лишь теперь мне открываются кончики мачт – все те мелочи, без которых невозможно ни представить, аи понять человеческую жизнь, человеческий характер.
– Меня мальчишки плавать учили: затащили на глубокое место и бросили. А я трусиха была отчаянная, вечером одна в комнате оставаться боялась. Потянуло ноги ко дну, а дна нет. Я со страха как заколочу руками и ногами – и поплыла. Честное слово. Закрыла глаза, плыву и ору дурным голосом. А того не вижу, что уже носом в песок уперлась. Весь нос исцарапала. С тех пор и поплыла, с тех пор и такая сумасшедшая стала: чуть что – кидаюсь в самую глубину. Выплыву… Надо только себя не жалеть, посильнее руками и ногами колотить. А то начнешь себя жалеть – сразу пузыри пустишь.
Я слушаю неторопливый Лидин рассказ, а сам краем глаза поглядываю на мужчину в мешковатом костюме и красной клетчатой ковбойке, который, дремлет над графинчиком слева от нас. Он весь вечер просидел один, люди подходили к его столику, что-то спрашивали и тут же отходили, не решаясь присесть, хотя не так и много было в ресторане свободных мест.
Человек дремлет и раскачивается на стуле, словно моряк на палубе, и щеки у него заросли грязной серой щетиной, и руки с расставленными локтями, сжатые в кулаки, лежат на скатерти.
Вот сидит человек, и я ничего не знаю о нем и никогда не узнаю. Кто он, откуда, какие заботы согнули его широкие, сильные плечи? Почему на нем такой потрепанный костюм и щетина недельной давности?… Может, у него сын умер, или жена бросила, или неприятности по работе?… Может, он в добром слове нуждается больше, чем в этом графинчике, – да ведь не подойдешь, не спросишь. А почему?… Почему так безумно далеки друг от друга люди, даже когда их разделяет всего один метр, даже когда они стоят в автобусе, плотно прижатые друг к другу?! А как хотелось бы каждого знать, и каждому помочь, и каждого поддержать в трудную минуту, и какое это счастье, что Лида со мной, во мне, со своими мыслями, и хрипловатым грудным голосом, и тугими золотисто-рыжими завитками на висках. Если бы все люди были так близки и понятны, хорошо бы, наверно, жилось на земле.
Это хороший способ научить человека плавать – бросить его на глубину. Но только нужно, чтоб обязательно рядом был кто-нибудь, уже умеющий плавать, – можно, не жалея себя, изо всех сил колотить руками и ногами и все-таки захлебнуться, если рядом не окажется кто-нибудь хорошо умеющий плавать.
Когда– то и я умел плавать, и плавал так, что никто из мальчишек, моих одногодков, не мог за мной угнаться. Сколько помню, никто плаванию меня не учил. Просто наш город стоит на лучшей в мире реке Березине, Березе, как ее ласково называют по всей Белоруссии, и в нем, пожалуй, трудновато найти человека, который не умел бы плавать. Во всяком случае, до той самой проклятой осени сорок седьмого мы с Димкой пропадали на реке целыми днями, несмотря на строжайшие запреты матерей.
Рано утром, едва только мамы отправлялись на работу, мы брали удочки, банку с червями, засовывали за пазуху по горбушке и луковице и отправлялись в путь. Идти нужно было через весь город, а мы еще делали небольшой крюк, чтоб заглянуть на шумный, переполненный людьми рынок и «стрельнуть» у какой-нибудь зазевавшейся тетки пару яблок-малиновок или огурцов. Иногда нам удавалось таким способом пополнить свои скудные припасы, а иногда нет, и тогда приходилось жить на горбушке и луковице весь бесконечно длинный летний день, но нас это не особенно' удручало.
За артелью «Красный металлист» мы выбирались на железнодорожную насыпь и шли по рельсам чуть не до самой реки – наш любимый пляж был у старого взорванного моста, и еще там хорошо клевала плотва, и мы пекли ее на костре и ели без соли.
Солнце выбеливало песок на пляже, как полотно, раскаленный, он обжигал ноги, и мы, на ходу снимая рубашки, кидались в прохладную воду, и мощное течение подхватывало нас и несло к искореженным, обожженным быкам моста. Мы забирались на них повыше и ныряли в темную глубину, каждый раз рискуя разбить голову о затонувшие железяки, и ощущение опасности только подзадоривало нас.
Мне и теперь иногда снится Береза – полоса неба, упавшая в зеленые заросли верболоза, в яркие, солнечные пятна песчаных пляжей, и я лежу на спине, чуть-чуть пошевеливая руками и ногами, как сто лет тому назад, а течение несет меня далеко-далеко, к судоремонтному заводу, где в затоне толпятся старые, насквозь проржавевшие баржи, облепленные ракушками, и еще дальше, к белым корпусам санатория над обрывистой кручей, а облака плывут надо мной какими-то одним им известными путями, и я просыпаюсь от острой боли в сердце и долго боюсь открыть глаза…
Мы вылазили из воды, когда кожа покрывалась пупырышками, а от холода зубы выбивали барабанную дробь, и зарывались в горячий песок, и постепенно оттаивали в нем, отогревались, и снова лезли в воду, словно хотели накупаться на всю свою остальную жизнь.
А вечером, когда солнце закатывалось за дальний синий лес, мы возвращались домой, черные, прокопченные, прожаренные, с подведенными от голода животами, и ждала нас по дороге сладкая мука, которая называлась хлебозаводом. Серый, прямоугольный, он высился у самой железной дороги. Конечно, его можно было обойти кружным путем, но мы еле тянули ноги от усталости и шли напрямую. Уже за полверсты улавливали мы вздрагивающими, расширенными ноздрями сумасшедший запах свежего хлеба и глотали слюнки, а в животах у нас урчало и ныло, и этот запах преследовал нас до самого дома, до миски ботвиньи и ломтика хлеба, такого тонкого, что сквозь него можно было глядеть на Свет.
После больницы я уже не бегал на реку. Я вычеркнул ее из своей жизни, как вычеркнул многое иное, что когда-то любил больше всего на свете, и долгие годы даже не' знал, сумел бы удержаться на воде или нет. Вместо красавицы Березы рекой моего детства стала Вонючка. Так по-уличному называли мутный ручеек, протекавший у самого нашего дома. Теперь Вонючки нет, ее упрятали в бетонные трубы, а русло засыпали, но в сорок восьмом она была, и в сорок девятом тоже… Ее истоки лежали не в дремучих борах, где бьют звонкие криницы, не в горах, где медленно тают розоватые от солнца глыбы сахара – ледники, а за два квартала от нашего дома, во дворе банно-прачечного комбината. Приливы и отливы Вонючки – в отличие от нормальных рек на ней, как на море, бывали приливы и отливы – регулировали не влияние луны и всяких других небесных тел, а скучные циркуляры горкоммунхоза и консервативные привычки горожан. Согласно одному из таких циркуляров Вонючка катила свои воды через весь почти город к старым глиняным карьерам шесть дней в неделю, а на. седьмой, по средам, пересыхала – выходной. Привычки же горожан приводили к тому, что по пятницам и особенно по субботам с неумолимой закономерностью река выходила из берегов и, курясь паром, широко разливалась по оврагам и канавам: по пятницам и субботам мылся, парился, стирался весь наш городок. В остальные дни Вонючка текла ленивым нешироким потоком, беловатым от щелочи и мыльной пены, и время от времени на ее поверхности вспыхивали, переливаясь на солнце, огромные прозрачные пузыри, будто сделанные из нефтяной пленки. Она пахла слежалыми простынями и немытым потным телом, река моего детства, женщины выливали в нее помои и выбрасывали всякий ненужный хлам – помню, однажды у мостков царственно стояло старое кресло с резными позолоченными подлокотниками и вырвавшимися на свободу пружинами. В ней не водились даже головастики – вот какая это была смешная и нелепая река. Позже я побывал у равных рек, многие из них куда больше и полноводней нашей Березы, но вот ведь и Лида считает свою крохотную Усу самой красивой рекой на свете, и она права, что так считает; наверно, дело не в реках, а в тех мальчишках, которые бросят тебя на глубину, а сами будут плыть рядом, готовые подхватить, поддержать, если ты вдруг начнешь пускать пузыри…
67
– А еще я мечтала увидеть зеленый луч, – из дальнего далека доносится до меня Лидин голос. – Мы с матерью как-то были в Гагре. Мы жили не у моря, а повыше, в самом предгорье, снимали комнату в двухэтажном чистеньком домике у армянки Вартуш, по-русски – Роза. Она была худая и желтая, эта Вартуш, у нее болела печень, и такие случались приступы, что она кричала на всю Гагру, пока не срывала голос. Однажды Вартуш рассказала мне про зеленый луч. Он появляется, когда солнце садится в море, и тот, кто его увидит, будет счастлив всю жизнь.
«А вы когда-нибудь видели этот луч?»– спросила я. Вартуш улыбнулась.
«Я вижу его каждый раз, когда черти рвут мою печенку».
Мне было тогда лет тринадцать, и так хотелось, Сашка, быть счастливой, что я каждый вечер убегала к морю. Я пялилась на заходящее солнце, круглое, косматое, глаза слезились, болели, и я ничего не видела – обычные желтые лучи. А солнце садилось в море, и по нему бежали светящиеся полосы, и облака где-то там, над Турцией, были розовыми, словно подожженными снизу, и я махнула рукой на зеленый луч и решила не идти в последний вечер к морю, потому что уже нужно было укладываться к отъезду.
Я рассказала Вартуш, что так и не увидела зеленого луча, и она погладила меня по голове, а ладонь у нее была горячая-горячая – утром снова черти рвали ее печенку…
«Не расстраивайся, – сказала она, – ты будешь счастливой и без этого луча».
И такая меня, Сашка, обида разобрала, я даже заревел» от этой обиды. Как же я буду счастливой, если я не увидела зеленого луча, это она из жалости говорит, что я буду счастливой, из жалости ко мне! Она уже теперь жалеет меня, потому что знает, что я не буду счастливой, – целый месяц прожила у моря и не увидела зеленого луча! И я опять побежала к морю. Села на груду нагретых булыжников, и опять уставилась на солнце, и стала уговаривать шепотом зеленый луч появиться хоть на мгновение. «Миленький мой, хорошенький лучик, покажись хоть на одну секундочку, а больше мне и не надо». Но, видно, этот луч был как дождь. Это бабка моя говорит про дождь: «Не идет, когда просят, а идет, когда косят, не идет, когда ждут, а идет, когда жнут». Я его ждала – вот он и не появился. А солнце садилось, садилось, уже один краешек лежал на волнах, и я закрыла лицо руками, а потом вдруг отняла их – и в глаза мне ударил зеленый луч… Представляешь, ударил…
Лида смяла салфетку и перевела дыхание, она дышала хрипло и часто, будто в этом огромном, почти пустом зале ей не хватало воздуха.
– Это был даже не луч, а зеленая точка, такая зеленая, Сашка, ну, как первая трава после дождя, как первые березовые листочки… Нет, ярче… Я даже не могу тебе рассказать, какая она была зеленая, эта точка на горизонте! Она ослепила меня и исчезла, но я видела ее, понимаешь, видела.
– Ты счастлива? – шепотом спрашиваю я и замираю.
– Очень, – отвечает Лида, и в ее глазах – пронзительно яркие зеленые лучи. Как первая трава после дождя, как первые березовые листочки… Нет, ярче… – Я так счастлива, Сашка, что у меня от счастья даже немножко кружится голова.
Я прижимаюсь щекой к ее горячей руке, и мы уходим. Официантки неодобрительно смотрят нам вслед, и человек в мешковатом костюме смотрит нам вслед – видел ли он когда-нибудь зеленый луч? Или хотя бы зеленую точку на горизонте, когда солнце садится в море?… А Лида видела! И я видел… в ее глазах.
68
Сижу у Андрея, делаю выписки из Горького для дипломной. Андрей отчитывает своих «голопузиков»– долговязых пацанов – за двойки и выбитые мячом окна. Он уже написал дипломную и теперь помогает мне подбирать материалы. Тамара на работе. Представляю, с каким нетерпением она ждет, когда, наконец, Андрей закончит университет! Пять лет на одну ее зарплату, его стипендию и достаточно нерегулярные халтуры на товарной станции. Двое детей, куча друзей… Недавно Тамаре выделили на работе новую квартиру, дом через месяц-другой должны сдать, они уже таскали меня к этому дому, и мы перемазались мелом и краской, лазая по этажам, где еще хозяйничают маляры и столяры.
– Представляешь, Саша, все вместе, – счастливо и потерянно смеялась Тамара, отряхивая с меня мел, – новая квартира и Андрюшкин диплом… Просто не знаю, как я это выдержу!
Так вот, она на работе, Андрей отчитывает «голопузиков», а я занимаюсь. Приходит Юра Рябинин, Андреев приятель. Подружились на товарной, но Юра в прошлом году закончил медицинский и больше туда не заглядывает Хороший парень, спокойный, уравновешенный, начитанный. Работает в спецполиклинике, где проверяют шоферов.
– Слушай, старик, как у тебя со зрением? – спрашивает Юра и тянется за томиком Горького, который, я отложил в сторону.
– Единица, а что?
– Я почти уверен, что ты смог бы получить медицинское разрешение водить машину. – Юра рассеянно листает книгу. – Ты же понимаешь, откуда это «почти». Без тщательного осмотра точно говорить трудно.
– Это-то я понимаю. – Я удивленно перевожу взгляд с Юры на Андрея – что они еще задумали? Я другого не понимаю – на кой оно мне сдалось, ваше медицинское разрешение?
– Но ведь без него ты не сможешь получить права любителя. Тебя просто не допустят к экзаменам! – Юра захлопывает книгу, досадуя на мою несообразительность.
– Послушайте, братцы, – решительно говорю я, – не медленно выкладывайте начистоту и по порядку все, что вы затеяли! Или…
Юра и Андрей переглядываются.
– Видишь ли, – Андрей осторожно забирает у меня однотомник, – Юрка узнал, что ты мог бы через Министерство социального обеспечения купить со скидкой «Москвича». Все упирается в медицину – можно или нельзя тебе водить машину. Юрка хочет, чтоб ты к ним заглянул…
Только и всего? Тьфу, черт, я уже невесть что подумал.
– «Москвича» с ручным управлением, – поясняет Юрка, а я вспоминаю: «комбинат ручного труда», – Ты бы запросто мог его водить. Это ничего, – торопливо бросает он, когда я протягиваю вперед культи, – там что-то подделывают. Я в технике не очень, но я видел в Бресте одного такого парня, он запросто водит машину, Тебе нужно подъехать к ним на комиссию, Сашка. – Андрей взял листок бумаги и ловко рисует на нем смешного чертика. – Он тебя устроит без очереди.
69
Вечером, когда я валялся на тахте с томиком Пастернака, к нам зашел участковый уполномоченный, молодой щеголеватый лейтенант в ослепительно белых перчатках. Поздоровавшись, он достал из планшетки домовую книгу и попросил:
– Предъявите, пожалуйста, ваши паспорта.
– Садитесь, сейчас поищем, – ответила Лида. – Саша, где твой паспорт?
– В шкафу на полке.
Лейтенант сел к столу, положил свою планшетку, фуражку с малиновым кантом, небрежно бросил в нее белые перчатки и углубился в домовую книгу.
Лида нашла паспорта.
– Так, – сказал он и принялся внимательно сличать мой с записями. – Все в порядке. – Взял Лидии. – А вас, гражданочка, я не нахожу. Постойте, вы же прописаны совсем по другому адресу.
– Ну и что? – удивился я.
Лейтенант великодушно игнорировал мой легкомысленный вопрос.
– А проживаете здесь? – Лида кивнула. – Больше месяца? – Лида еще раз послушно кивнула, словно этот молоденький румяный лейтенант загипнотизировал ее. – Значит, сигнал правильный…
– Какой сигнал? – я отбросил Пастернака и подошел к столу. – В чем дело, лейтенант?
Он нахмурился.
– Не лейтенант, а товарищ лейтенант, – ледяным тоном поправил он меня, – А сигнал такой, что проживает у вас без прописки, постоянной или же временной, вот эта неизвестная гражданка, – кивнул он на побледневшую Лиду. – А это непорядочек. Каждый гражданин должен жить там, где прописан.
– Но ведь это моя жена, – отвечаю я. – Где же она еще должна жить, если она моя жена?
– Ах, жена! – Он снова заглядывает в Лидин пас порт. – Ваша фамилия Малышев, Константин Иванович? Или Левашов, Александр Васильевич? – Лейтенант довольно усмехается, будто уличил меня по меньшей мере в подделке документов. – Тут написано, что эта гражданка зарегистрировала брак с граж…
Лида вырывает у лейтенанта из рук свой паспорт, и от подобной дерзости он замирает, не в силах договорить слово.
– Какая вам разница, что у меня написано в паспорте? – Лида кидает плоскую книжечку в приоткрытую дверцу шкафа. – Я его жена не по паспорту, а по жизни, неужели это так трудно понять?!
– Но паспорт… – лейтенант никак не может прийти в себя от столь бесцеремонного Лидиного поступка, – но паспорт – это основной документ… – Он раздумывает, самому встать за этим паспортом или заставить Лиду подать его. – Нельзя жить так долго без прописки.
Похоже, что пока он счел за лучшее отступить.
– А без сердца можно?
Он краснеет еще больше – интересно, до какой же степени можно краснеть?! – и начинает торопливо рыться в планшетке, совсем еще мальчишка, года двадцать два, видно, только из училища, так хочется быть строгим при исполнении служебных обязанностей, а не получается, вон даже пот на лбу выступил. Ничего не находит, снова берет домовую книгу и смотрит уже не на Лиду, а на меня.
– Не положено – без прописки, – упрямо повторяет он. – Мое дело такое – я вас предупредил. А дальше будем принимать меры.
Он. приподнимается и берет свою фуражку, но я силком усаживаю его на место.
– Что же нам делать, лейтенант?
У него вздрагивают губы. Вот чудак, неужто обиделся?
– Ребята, – вдруг говорит лейтенант, – я даже не знаю, как вам быть, но прописаться нужно обязательно, иначе у вас могут быть неприятности. Закон есть закон.
Какое это хорошее слово – «ребята»! Мы с Лидой переглядываемся: румяный лейтенант начинает нам нравиться.
– Извините, пожалуйста, – говорит Лида. – Я завтра же займусь пропиской. Вы правы – закон есть закон.
– В том-то и дело, что я прав, – как маленький, радуется лейтенант Лидиному извинению. – Вас не пропишут к нему, понимаете?
Час от часу не легче.
– Почему? – в один голос растерянно спрашиваем мы.
– Он же сам на квартире, – объясняет лейтенант. – Не может же он к себе квартирантку пустить! Хозяйка не разрешит, метров маловато, и вообще не положено.
– Что ты заладил: положено не положено! – злюсь я. – Какая она может быть квартирантка, если она моя жена?
Лейтенант вздыхает. Он еще, наверно, не привык иметь дело с такими тупыми людьми, как я.
– Послушайте, гражданин, – терпеливо убеждает он
меня, совсем позабыв про хорошее слово «ребята»– да и как его перевести в единственное число: «парень»? – Я вам верю, что она ваша жена. Но для прописки этого мало. Для прописки штамп в паспорте нужен, понимаете. Тогда все будет по закону. А так она и жена и не жена, то есть она, конечно, жена, но и не… Тьфу, совсем вы меня запутали!
– Ну, а если у человека другой штамп? Если ему некогда, да и неохота заниматься всякими штампами? Неужели нельзя все оставить так, как есть?
– Не положено! – Тут лейтенант тверд, как гранит.
– Слушай, – говорю я, а внутри у меня жжет, будто ложку горчицы проглотил, – ты человек или…
– …милиционер? – подхватывает лейтенант и вытирает своей ослепительно белой перчаткой пот со лба – на перчатке остается влажная темная полоска, он замечает это и раздраженно сует перчатку в карман. – Я милиционер, а ты пижон. Понятно?! Если б я не был человеком, я выселил бы ее отсюда еще три недели назад, когда получил первый сигнал. А я до четвертого дотянул, все думал, что эта Муха угомонится! – Он спохватывается, что выдал какую-то милицейскую тайну, взлохмачивает свои льняные волосы и с отчаяньем машет рукой: мол, семь бед – один ответ. – Я ж тебя знаю, уже полгода на участке, вижу, что ты за человек. Вот и дождался, что мне за халатное отношение к жалобам трудящихся выговор влепили. Понятно?!
– Да какая ж она трудящаяся? – с изумлением восклицаю я. – Она ж спекулянтка, она свой дом в насос для выкачивания денег превратила! Да ее давно раскулачить пора.
– Все знаем. – Лейтенант приглаживает ладонью волосы. – Все знаем, и все на законном основании. Дом – личная собственность, пускать жильцов не запрещается, а даже, наоборот, при еще существующем жилищном кри… то есть при нехватке жилья, поощряется. Цветочки продает со своего участка, наемным трудом не пользуется. Вот так-то. Не хочет она вас у себя держать, потому всю эту кашу и заварила.
– Слушай, – говорю я, – а что, если я ее… Лейтенант нервно теребит вторую перчатку.
– Еще чего! На вверенном мне участке никаких хулиганских выходок нет и не будет.
Мы все трое весело смеемся.
– Как вас зовут? – спрашивает Лида. – А то мы все «лейтенант», «лейтенант»…
– Сергей Антонович, – говорит участковый и засовывает в планшетку домовую книгу. – Можно просто Сергеем.
– Так что ж нам все-таки делать, Сергей? Искать другую квартиру?
– А что от этого изменится? – отвечает он. – Двадцать четыре метра вы не найдете, даже восемнадцать, чтоб перепрописаться. У вас один выход: «ели вы ему жена по жизни – оформляйте развод, зарегистрируйтесь. Жену – к мужу или мужа к жене всегда пропишут.
Лида отворачивается и барабанит пальцами по подоконнику.
– Когда ж она сейчас будет всем этим заниматься? – примирительно говорю я. – У нас защита дипломов, госэкзамены на носу.
– Так я ж вас в шею не гоню, – улыбается лейтенант с сознанием исполненного долга, и служебного и человеческого. – Я по. начальству так и отвечу: мол, оформляют люди свои отношения, все хорошо, но им время нужно, потому как студенты: дипломы, госэкзамены… И заявительнице сообщу, что на жалобу ее прореагировал – силой-то она вас отсюда не выкинет. А писать перестанет. Только и вы ни себя, ни меня не подводите, кончайте с этим делом.
Сергей надевает фуражку, натягивает на руки ослепительно белые перчатки – на правой полоска уже просохла, но перчатка смялась, он смотрит на нее с явным сожалением, и козыряет нам.
– Будьте здоровы!
– До свидания, – отвечает Лида.
– Будь здоров, друг, – говорю я. – Ты меня прости, что я тебе нахамил. Нервы…
– Ничего, – улыбается лейтенант, – свои люди, помиримся.
Он уходит. Лида стоит у окна, у нее чуть приметно вздрагивают плечи.
– Я завтра же пойду в суд, – наконец говорит она не знакомым, севшим голосом. – Ты ведь ничего плохого не думаешь, Саша?! Просто я представляю, как это все будет выглядеть, и мне делается немножко тошно. Но я с этим справлюсь. – Она подходит и погружает пальцы в мои волосы. – Я с этим справлюсь, Саша, и тогда больше никто не будет лезть в нашу жизнь. Правда?
– Правда, – не совсем уверенно отвечаю я. – Но, может, действительно отложить это на лето? Сейчас и без дополнительной нервотрепки забот хватает.
– Нет. Как сказал Сергей? С этим нужно кончать… Тут дело не в прописке, не в штампах, тут все гораздо глубже.
Я недоуменно пожимаю плечами и снова берусь за книгу.
– Слушай:
Где я обрывки этих речей
Слышал уж как-то порой прошлогодней?
Ах, это сызнова, верно, сегодня
Вышел из рощи ночью ручей.
Это, как в прежние времена,
Сдвинула льдины и вздулась запруда.
Это поистине новое чудо,
Это, как прежде, снова весна,
Это она, это она.