Текст книги "Богемная трилогия"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 23 страниц)
Удивлялись финалу: вместо настоящего ревизора возвращался тот же самый Хлестаков да еще с Осипом в жандармском мундире. А кому возвращаться? Разве есть еще кто-то, кроме Хлестакова?
Разве жизнь не мистификация, розыгрыш? Зачем появляться в самом конце новым персонажам, ненаписанным, когда есть хорошие, старые?
Все концовки в России пришиты на скорую нитку – для царя, для генерального секретаря, для цензуры, для катарсиса. Игорь же знал, что ящик захлопнут плотно, и еще знал, что в ящике, несмотря на духоту, весело.
Это он придумал в одном из своих спектаклей, что самоубийца, мертвый, лежа на столе, комментирует свою смерть. Это Игорь комментирует. В третьем лице о себе, только в третьем, и тогда кто-то, очень похожий на тебя, умирает – ты же остаешься.
Никто ничего не помнит. Причем все забывают сразу, никто не понимает ничего. Зеркалят себя, зеркалят, пытаются понять предназначение, а оно в том, чтобы понять другого.
Вот тут надо бы задуматься, а не доверять пятилетней девчонке, как я доверяю ей. Несомненно, она не свидетель, но что делать, если все свидетели умерли, а она, Эмилия, хотя бы непредвзята и память у нее еще свежая, как у пятилетней? Что делать мне?
Мы с вами не заглядывали на спор в глаза Филонова, когда он работал, прямо в зрачки, и не сквозь нас он продолжал смотреть на холст, не обращая никакого внимания на помеху, тыкая, тыкая в него кистью. Мы не заглядывали Филонову в лицо, не мешали работать.
Нас не возил в автомобиле Казимир Малевич, уже тогда создавший все, что принесет ему мировую славу, и теперь весь кожаный, с наслаждением играющий в комиссара от искусства. И уж точно, несомненно, невозможно представить, чтобы кто-то из нас вместе с обэриутами в течение трех дней опробовал наркотические травки, не выходя из комнаты, где кресла с белыми чехлами, передавая трубку с очередной травкой по кругу, а она, Эмилия, курила и видела совершенно идиотичное лицо Введенского после каждой затяжки и хмурое – Хармса. Какой-то молодой человек, кажется, не обэриут, бегал, набивал трубку травкой, прикуривал, обносил. Ничего не ели три дня, только курили. Была договоренность накуриться и при этом сообщать все, что придет в голову. А ей ничего не приходило в голову, только тошнило сильней и сильней, после каждой затяжки помнит, что встряхивала головой, старалась не уснуть, и лезла мысль, что Володя и Игорь ищут ее. Нет, не ищут. Вряд ли они хватились ее тогда, это были дни ареста Баскакова, директора Дома печати, вот почему у нее и в памяти осталась эта травка, и обэриуты, возможно, из страха перед допросами накуривались.
Или чтобы директора забыть? Он был хороший с Игорем – значит, на самом деле хороший. Он знал, что отец Игоря служил до революции в Екатеринославле жандармским полковником, что брат с белыми бежал в Константинополь, а оттуда в Париж, что у жены Игоря, да, у Игоря ведь была жена Наталья, как же это я забыла, и дочка там, в Тифлисе, а у жены брат, поверенный по финансовым делам от Временного правительства в Америке, поехал туда за неделю до революции и не вернулся, что у Игоря платформа не та, но улыбка хорошая, что он талантище, хоть и заумник, и вообще наш, наш, хотя рабочая публика на его спектакли не очень ходит.
Жалко было батьку Баскакова, тогда, в двадцать седьмом, еще мог возникнуть новый тип интеллигентного администратора, все они были со светлой головой, хорошими руками, идеалисты, ничто не повредило им – ни война, ни революция, им был доверен Петербург, это действовало на них магически, как на хорошего хозяина данная на сохранение ценная вещь.
Я не знаю, зачем была революция, но если она нужна, чтобы возник такой дом, как Дом печати, и такие его обитатели, то я за революцию. Хаосу надо взглянуть в лицо, хоть раз в эпоху. Все равно за гладью и спокойствием природы, за магазинными вывесками, за грядой облаков прячется хаос. Ему надо дать выйти, надо позволить, чтобы разглядеть его черты, запечатлеть их. Сделать это может только искусство. И возникнет новый миф. О чудотворном хаосе, о мире, который так ненадежен и недолговечен, что в это не стоит посвящать детей. Это смятенная душа человека прячется за куполами и вывесками, выдавленная из мира энергия и любовь.
Сочинять не приходилось, только запоминать. Мир неожиданно стал так предметен, лишен иллюзий, за что ни схватись – порежешься. Так родилось новое искусство. Вернее, оно родилось давно; но обрело себя в эти дни в Доме печати.
Эмилия, сколько себя помнила, ходила по этому дому полуодетой, в чем-то репетиционном, и не кокетства ради, что делать, врожденное, а так, по невниманию, чем ужасно смущала филоновских ребят, настроенных по-пролетарски. У-у-у, работа, работа! Не было человека, меньше похожего на свои картины, чем Филонов, он всегда работал, он был похож на завод. Его ребята делали костюмы к «Ревизору», эти проклятые костюмы артисты носили на своих плечах как выставку филоновских полотен, проклиная новое искусство.
Может быть, это было и гениально, но, когда Эмилия вышла на худсовете и предложила снять всю эту «бляматику», так и сказала «бляматику», которая не дает ничего понять зрителю, только разглядывать да разгадывать, Игорь не возражал. Хитрец! Возможно, что и сам спровоцировал ее на это выступление, возможно, он-то знал, что в спектакле столько талантливого – и без костюмов хватит!
Костюмы сняли, спектакль стал чище, Филонов обиделся.
Ах, как скучно жить, мой друг, пятилетней! Все ровесники уже давно ушли, а тебя держат и держат. Ты сама уже становишься похожа на воспоминание. Но тщеславие живет, мне всегда казалось, что первым умирает тщеславие, нет, живет и заставляет тебя вспоминать, вспоминать. Это как отпущение грехов. Выговоришься – и легче.
Так вот Наталья. С ней все было не так просто, как хотелось Эмилии. Казалось, что она Игорю? Ни при чем и ни к чему. Старомодная, с пристрастием к каким-то бесконечным шнуркам, вечно перепоясана всяческими шнурками. Провинциалка. Но красивая. Очень красивая. Женщина без биографии. Ни папы-мукомола, ни Америки, ни Парижа, ни профессии, ни тети-шансонетки, ничего, кроме такой внезапной, горло перехватывающей прелести, ну, совсем ничего. Один только Игорь. Она приехала к нему из Тифлиса, а для Эмилии не было ничего ненавистней слова «Тифлис», она чувствовала, что для Игоря там главное и началось, но что это было за главное, почему в Тифлисе, где она никогда не побывала, несмотря на папу-мукомола. А что там было у него в Тифлисе? А что там было у него в Тифлисе?! Она не знала и соврать не могла. И есть ли на карте такой город, если она не побывала в нем в пятилетнем возрасте? Любопытство вело ее, опережало фантазию, не давало сочинить правду. Бедная маленькая Эмилия! Как это жутко, что не успеть за любимыми людьми, нельзя быть одновременно в пяти местах. А она бы успела, успела. Главное – хотеть, главное, чтобы пригласили. С недоверием рассматривала жизнь, сложившуюся до нее. Неужели Наташа могла быть для Игоря хоть некоторое время всем? Безумие! А если не Наташа, то кто? Ее подташнивало при виде всех этих маленьких фотографий с изображением жеманниц в шляпках, длинных, тощих и при этом с нагло-счастливыми рожами. Так бы и поколотила их! Она представляла этих дылд рядом с Игорем и представить не могла. В этот момент она благодарила Наташу, что та была женой Игоря, не дала ему полностью увлечься всеми этими тифлисскими кикиморами.
Надо быть Богом, чтобы владеть сердцем Эмилии.
«О, как я порывиста и холодна, – думала Эмилия. – Мне не хватает сердца, где ты, мое бедное сердце?» И, схватившись за сердце, умирала сто раз на дню.
– Все это театр миниатюр! – презрительно говорила Эмилия о фотографиях – Длинные ноги, фильдеперсовые чулки, а внутри вместо души – красное вино, причем кислющее! Тебе не нравятся мои ноги? – спрашивала она Игоря. – Тебе нужны километры? Мои слишком коротки для тебя, да?
– Твои – прелесть, но длинными можно обхватить все тело. Представляешь, повернешь шею, а над тобой вот такие огромные ступни!
Она возмущалась:
– Обыкновенные гориллы! Что, для этого моих рук мало?
И он целовал ее руки, распушивал, разнеживал, делал языком маникюр, вообще был изобретателен на маленькие ласки, мимолетные, но остающиеся с женщиной навсегда. Они плелись вокруг нее, плелись, а потом уже поздно было сопротивляться.
«Я Бог. И когда-нибудь буду распят за грехи людей».
Зачем произнес это? Кто дал ему право знать правду о себе?
Игра, бравада, смелость, догадка, отчаянье? Лицо его в темноте походило на китайскую маску, она вспоминала прачечную, Нью-Йорк, козлиные прыжки хозяина и прижималась к Игорю. Она начинала «тянуть китайца за косичку». Так она благодарила его за воспоминания, он возвращал ей их. Но что там было у него в Тифлисе? Что было в Тифлисе? Бедная Эмилия!
Нет, он, конечно, корчил китайскую рожу нарочно, он не доверял ее американским рассказам.
– Но это было, было!
– Какая разница?
– Но это было!
Эмилия, когда ей не верили, начинала сердиться так, что ничего не оставалось, как поверить. Но и тогда она еще долго мелкими, дробными шажками бегала по комнате и, не желая сдаваться, старалась резко и неожиданно повернуться, чтобы застать собеседника врасплох. Ее убеждало только непроницаемое лицо, и Игорь, хитрец, научился его строить.
Наталью Эмилия тоже решила не принимать всерьез, но Наташа легко и простосердечно старалась прильнуть к Игорю в дни своих приездов, где бы ни находилась, настолько не могла скрыть радости, что Эмилия и злилась, и прощала. Она почему-то была уверена, что Игорь не станет скрывать от Наташи их отношений, отказываться от нее, Эмилии. Так и случилось. И самое забавное, что на Наташу это не произвело никакого впечатления. Значит, она догадалась правильно, там, в этом проклятом Тифлисе, уже был опыт, и накатилось, накатилось! С Володей говорить на эту тему не хотелось, хотелось пережить все одной, может быть, истерику устроить попозже, она еще не знала, пощечину дать, но Игорь, как всегда, оказался хитрей, на следующий же день после приезда Наташи подошел к Эмилии и сказал: «Ну, пошли разговаривать».
И они пошли по Петербургу, который был большой-большой, а Эмилия маленькая-маленькая. И когда он спросил: «Тебе понравилась моя жена?» – она с вызовом ответила: «Очень».
– Она то, что у меня внутри.
Эмилия задохнулась:
– Она у тебя внутри?
– Нет, то, что она, – у меня внутри. Мне за нее страшно, она ничего, совсем ничего не умеет, только любить меня. Ты научи ее чему-нибудь, хорошо?
И тут Эмилия, как верная собака, взглянула в лицо хозяина, чтобы понять – к чему эта просьба, какие открываются возможности, не другом же Натальи он предлагает ей стать, дружить можно только с мужчинами, нет, он предлагал приобщить Наташу, а это уже было не просто актом любви к Эмилии, это уже было доверием.
Он рассказал, что Наташа при всей своей нормальности младше их всех, ей только два года, она еще не понимает мира, в котором живет, и вряд ли попытается понять, она учится петь там, в Тифлисе, о-о-о, голос небольшой есть, но дело подвигается туго, что она сестра Миши Карповича, с которым вместе он заканчивал юридический, Миша теперь в Америке, он их и познакомил когда-то, Наташа заканчивала Бестужевские курсы, что она летает над ним, как мотылек, и он без этого мотылька не может.
Он так хорошо говорил о любви к другой, что не обидел Эмилию, а как бы отдал ей самой часть этой любви. Он незаметно и легко соединял разные жизни.
Неважно, говорил он, поймет или не поймет Наташа их отношения, ее не может оскорбить его свобода, потому что, возникни подобное желание у нее, он не стал бы мешать. Муж, жена – это еще не право на свободу другого, главное, чтобы этот другой не исчез из твоей жизни навсегда. В искусстве и жизни надо делать только запретное, только чего нельзя, и тогда взгляд сразу падает на дупло, а в дупле – правда.
И она, пятилетняя, то есть почти вдвое взрослее и его и Наташи, слушая, начала понимать, что всю свою жизнь жила ради этой минуты, когда он расскажет ей про любовь к другой и так просто объяснит, что делать дальше.
Но все равно ей было очень грустно, она казалась сама себе каким-то сырьем для эксперимента и винила в этом свою природу, скорее не женщины, как Наташа, а подростка, большеротого, длинноносого, рыжего, сама и дала им повод относиться к себе, как к эксперименту, клоунесса, придумала жизнь, делала вид, что ничего не боится, вот и не опекал никто. Но иначе она не могла, без этих двоих, без их решений, без их власти над ней и ее над ними.
Почему путь извилист, а что, если шагать все прямо да прямо? Почему жизнь кривая? Почему время идет вспять, а человек не молодеет? Где конец пути?
Володя вился в тот вечер вокруг Наташи так, что Эмилия в него влюбилась снова. В последнее время, глядя на него, становилось ясно, что к старости он превратится в старого жуира с печальным лицом. О, как он умел обольщать, как знал науку обольщения, он был маркизом, он всегда был маркизом, хитроумным и угодным дамскому сердцу. Небольшая холодность не мешала, а как тогда, в Скадовске, вносила в ухаживания остроту, он мог забываться, занимаясь женщиной, мысленно он уже пережил все прелести приключения, которые им двоим предстояли.
«Ну, давай же, голубчик, умница, – шептала про себя Эмилия. – Ну, давай же, все будет легче».
А Наташа рассказывала о дочке, обращалась она ко всем, но говорила только с Игорем, который слушал замечательно, будто все уже знал о ребенке заранее и жизнь не обманула его предположений. Они хорошо смотрели друг на друга, будто находясь в круге, и внутри этого круга – их дочка. Если она не ответит на ухаживания Володи, он очень огорчится и, когда останутся одни, подберет под себя ноги, положит остренький подбородок на колени, станет грустным, как языческий божок. «Черт возьми, – скажет он. – Эмилия, почему ты молчала, меня, кажется, уже нельзя полюбить?» Но уже через минуту вспомнит что-то пикантное: анекдотец, шуточку, любовную историю, и они спасут его, как спасали всегда, он принимал книгу жизни как написанную заранее, он знал, что все предопределено, но его интересовало, что именно для него предопределено. Он был похож в тот вечер на белочку, которой попался трудный орешек, а она не сдается, держит в лапках, пытается разгрызть. Он был прекрасно влюблен в тот вечер, это могло изменить многое, но, к сожалению, ничего не изменило. Наташа была до того нечутка к его ухаживаниям, что Эмилия заподозрила ее в кокетстве, но даже когда Володя пустился во все тяжкие, начал петь с ней дуэт, играл на пианино, аж выскакивая из-за инструмента в надежде взглянуть ей в глаза, она продолжала видеть только Игоря и, только когда ухаживание Володи становилось уже совершенно назойливым, пугалась, и в глазах ее был вопрос, обращенный к Игорю: «Что это?»
Но тот уже думал что-то свое или готовился вступить третьим, а вступить ему мешала суета, отсутствие согласия между ними, он хотел войти, чтобы спасти положение, но дуэт захлебывался, и тогда он забывал о своем желании и начинал шутить с ней, с Эмилией, а она, настороженная, обиженная, сидела и думала: «Ишь, успокаивать меня вздумал!» – и начинала вслух хвалить и голос Наташи, и ее красоту. Володя переставал играть: «Тебе тоже так кажется? Подумать только! Вы не смущайтесь, Наташа, Эмилия очень скупа на комплименты, особенно дамам, и если она уж это делает…»
Эмилия знала, что Володю нисколько не ущемляет ее связь с Игорем, они привыкли делиться друг с другом лучшим и предпочитали оставаться в круге игры, а не горбатиться на скудную действительность. А впрочем, при чем тут они? Решала и выбирала сама Эмилия. Это ее бес, а не их дружба, заправлял обстоятельствами, ее острая, безумная фантазия, память о китайце из прачечной, Мулен-Руже стали фактами их биографии тоже. Она подбрасывала уголь в топку жизни, когда та остывала, она ненавидела скуку.
А карусель вертелась в тот вечер, и становилось ясно, что даже если ухаживания Володи не подействуют, все равно жизнь создала эту компанию не случайно и каждому определила свое место. Здесь был общий замысел, и никто не скрывал, что дело не в любви, запретной или разрешенной, а в хрупкости жизни, во встрече, которая случайна, как все встречи на свете, случайна, но желанна Богу. Каждый способен был вдохновить другого. И все были до бесконечности глупы. Вот Наташа и Володя, оба узкие, длиннолицые, они слишком подходят друг другу, чтобы быть вместе, в лучшем случае собеседники, в худшем – случайные попутчики, и факты эти подтверждали, что жизнь – хрупка, что люди брошены и не выбирают, с кем им коротать вечера, что любовь – сводня и что в то же время переставить что-либо невозможно, все как-то лепятся друг к другу. Может быть, Наташа была недостаточно свободна и потому прибилась к Игорю, может быть, надеялась, что какой-то ее собственный, тайный, внутренний дар, ощущаемый ею, он поможет извлечь на свет Божий, может, ей было с ним просто весело или, наоборот, за него страшно. Но она оказалась рядом. А Эмилия с Владимиром даже не задавались вопросом, почему вместе, они возникли в фантазиях друг друга еще там, в Скадовске, они были, что называется, «роскошной парой», ни одной ошибки, ни одной бестактности не вкралось в их отношения. И что же такого, что между ними был Игорь? Это все равно что обвинять человека в желании жить и дышать. Игоря боялись потерять оба. И то, что другим представлялось безумным развратом и тайной, хотелось взять и обнаружить перед всем миром как запретный дар дружбы, дар любви.
Любовный треугольник Игоря, Эмилии, Володи был куда скромнее, чем тот, знаменитый. Не муза – просто Эмилия, не гений – просто Игорь, не учитель жизни – просто Володя, не отказавший жене в любви к любимому его другу. Но все-таки именно та классическая надменная тройка давала право на бесстыдство, на новую мораль. И адюльтер, так глубоко скрываемый на Западе, здесь поднимался над миром, как звезда. Новая любовь, новые люди. Может быть, Лилечка первая о чем-то догадалась. Всем не хватало тепла, не хватало любви и смелости, все равны перед любовью?
Вот он сидит, набросив одеяло на лысину, она у него всегда зябнет, слушает про дочь. «Ну какой же он отец?» – думает Эмилия и тут же понимает, что отец – хороший, что у него глубокая привязанность к тем, кто дал ему хоть раз счастье. Игорь не забывал добра, возвращался на то место, где добро было сделано, его можно было привязать добром, и тогда он становился ручным. Ручным с теми, кого любит. «Да таких можно брать голыми руками, – думала Эмилия. – И куда же в такие минуты деваются его ярость, его безумие? А может быть, в такой ответственности есть безумие, ведь он копейкой поделится и, будучи безумно, безумно занят собой, совсем не эгоист, кто же он тогда?» И сама себе отвечала: «Свет. Просто свет, проникающий в сердце». Как смешно и глупо следить за тем, кого любишь, давать оценки, как это по-актерски, как это приблизительно.
Бормочет за окном петербургская ночь, подпевая, Игорь сидит в одеяле, Наташа выкладывает все о дочери, Володя начинает отчаиваться, Эмилия ревниво наблюдает, и все это плывет в будущее, что бы там ни случилось.
Потихоньку, очень-очень потихоньку, когда догадался, что Эмилия его понимает, стал позволять ей помогать себе, а возможно, просто и не мог без нее? Без ее нетерпения, без ее обожания, без живого доказательства, что собственный театр ему не приснился, вот же она сидит рядом, Эмилия, и ей не надо долго объяснять, чего он хочет. А тут еще случилось это несчастье – его пригласили ставить «Пугачевщину» в Александринке.
Все равно что впустить дворового пса в партер во время представления. Нет, страшнее. Назревал великий скандал.
Эмилия знала, что идти не надо. Это ловушка. При одном взгляде на цитадель с колоннами становилось ясно: жизнь там кончена. Но на Игоря это предложение произвело впечатление шоковое, будто ему предложили провести ночь в закрытом фонде библиотеки Ватикана и все эти люди во фраках и бабочках, все эти петербургские знаменитости на самом деле служители, которым поручено открыть ему некие тайны.
– Это, конечно, некрофильство, – сказал Игорь. – Но жизнь дает мне, как Данту, единственный шанс туда проникнуть. В конце концов, не тени же они, в сортир, полагаю, ходят? Чего их бояться? Ты будешь моим ассистентом по пластике.
Всю ночь Эмилия репетировала свое появление в Александринке. Сначала решила, что приедет туда юношей-гусаром, обязательно с нарумяненными щеками и щегольскими усиками, но идея ей вскоре разонравилась, и она решила одеться одалиской, однако в таком виде могли и не пропустить, тогда она подумала: что, если вырядиться шпаной и для остроты всунуть в глаз монокль? Правда, долго не могла себе объяснить, почему именно так. Тогда Эмилия громко сказала своему отображению в зеркале: «Милая, вы круглая дура», – и предоставила решить, как лучше войти в Александринку, самой судьбе.
Вообще-то она всем нарядам на свете предпочитала матроску с галстучком, бант, короткую юбку, нарочно демонстрируя свои худые, острые коленки. Так и явилась.
Начнем с ошибки, с нее всегда приятней начинать, начнем с ошибки, с дерзости начнем. Александринка на своем веку видела многое, что поделаешь – стены диктовали, в них входили людьми, а выходили сановниками – театр-то императорский, – и никакие революции переделать этого не могли. Разве уже одно это не достойно уважения?
Александринские артисты, по сути, были крепостными, и, хотя крепостное право было давно отменено, а с недавнего времени и помещики тоже, их крепостником стала традиция. Традиция индивидуальной игры. Это не так мало, как кажется. Один хороший актер может многое, и если он даже не умеет мыслить, то радость тебе уж обязательно сумеет доставить.
Александринка переходила из рук в руки. Наиболее сильные, со связями по деловой линии, по любовной ли, по семейной, не обязательно сильные талантом, в интриге сильные актеры, как коренные, брали власть и тащили театр за собой. Так могло длиться вечно, но после революции театр стало заносить, непонятно куда тащить и зачем, в какое болото? Требовалось время, чтобы понять: ничего не изменилось. Но пока театр заносило.
Появлялись разные люди, именуемые режиссерами, что-то вроде комиссаров, потому что раньше режиссером считался человек, провожающий именитую старушку по внутренним переходам на сцену за локоток, а тут налетело их, как саранчи, и все с идеями. А театр, надо вам сказать, идеи ненавидит, театр сам по себе идея. И появился Игорь.
Тут, конечно, тоже не все так просто. Есть в Петербурге близнец Александринки, только маленький, в миниатюре, Юсуповский театр, и в нем-то Игорь и поставил первый свой и знаменитый спектакль «Джон Рид». Позолота выдержала, люстра не рухнула, успех большой, и исходя из такой вот Игоревой адаптации в императорском пространстве его и пригласили в большую Александринку. А чтобы ему уж совсем не было скучно, дали пьесу о Пугачеве. Если уж р-р-революционно, то пусть до конца, и режиссер – разбойник и герой – разбойник, а тут еще черт привел в театр Ильинского, который поссорился в Москве с Мейерхольдом, у которого работал, ушел из театра и свалился как снег на голову, осчастливил. Ему-то и предложил Игорь Пугачева, это была еще та разбойничья шайка. Великие старухи варили по петербургским квартирам варенье и судачили о будущем Александринского театра, знаменитые хлыщи развозили сплетни по городу о том, как идут репетиции, и только Игорь ни о чем не подозревал, он озирался на театр с удовольствием.
– Никогда бы по доброй воле сюда не пришел, – говорил он Эмилии. – И напрасно. Здесь Пушкин гулял.
Эмилия так никогда и не поняла, что ему было нужно от этой кровавой истории. Славы? Но Игорь говорил: «Знаешь, Милка, почему я во все эти театральные распри не вмешиваюсь? Слава мне ихняя не нужна, я родился со славой, понимаешь? Я за нее не борюсь, то, что я родился, уже и есть моя слава».
Родиться со славой! Как она это понимала! Каждый луч, проникающий в комнату, каждый день право валять дурака, есть клубнику серебряной ложкой из чашки, любить, кого хочешь, и не любить, быть путешественником и нищим, играть, играть, играть, завидовать до слез страстно, обнимать Игоря и Володю – как она это понимала!
Ему неважно было, Пугачев – не Пугачев, он хотел подать историю влажной, еще сырой, посадить реального Пугачева – Ильинского в реальную золотую клетку Александринского театра и два бунта – пугачевский и свой – объединить в один.
Ему неважны были последствия, только реальность момента, когда не только пьеса разыгрывалась, а одновременно с ней его жизнь.
А когда скучная историческая пьеса прикрывает реальные, живые твои намерения, то возникает юмор и начинается издевательство то ли над традицией, то ли над Пугачевым, то ли над собой. Надо было знать Игоря, чтобы понять хитросплетение всех моментов, надо было уметь видеть, как он ведет себя к вдохновению, к взрыву. Ильинского не очень беспокоил дебют в Александринке, Мейерхольд уже делал попытки примириться, и потом – одним экспериментом больше, одним меньше, этот лысый, конечно, не Мейерхольд, но человек смешной, душистый, с таким пропеллером в душе, что вдруг что и выйдет. А пока Ильинский репетировал, как на живой лошади можно спрыгнуть с колокольни на планшет сцены – Игорю был необходим этот прыжок. Великие цирковые перемены поджидали Александринку, но когда она начинала совсем уж недоумевать и волноваться, Игорь притворялся, что он здесь с полномочиями, что за ним большая комиссарская сила, и все на время затихало. Эмилия не сомневалась, что здесь, в Александринке, где игрался первый «Ревизор», возник замысел «Ревизора» и у Игоря. Все шло к скандалу, растеряны были те, кто рекомендовал Игоря, и те, кто отвечал за театр. Но так все было изящно и весело, так до невозможного скандально, что до поры до времени они оставляли его в покое.
– Что ты делаешь? – с ужасом спрашивала Эмилия. – Ты понимаешь, что ты делаешь? Они же тебя разорвут!
– Как Пугачева! – хохотал Игорь. – Ты смотри, как они вертятся, никак не могут понять – выручаю я их или подставляю? Актеры, как птицы, суетятся вокруг тебя, просят крошек, а что не так – заклюют. Политики! Пошли ты их к матери, лучше на тетю Катю смотри, я ее обожаю.
Одна из самых сильных, из самых прекрасных, ни названия пьесы не зная, ни, возможно, точного имени режиссера, Корчагина-Александровская, тетя Катя, возилась в своем углу, отведенном ей на сцене режиссером, и озабоченно пыталась понять, чем занимается ее Матрена, или Пелагея, или Варвара, совсем мозги задурили! Она получила роль, роль с сердцем, как она говорила, хотя никакого сердца в роли не было, одна мякина, было сердце самой тети Кати, самодостаточное, чтобы биться за них всех, этих на день написанных, сомнительно народных, грязных, ваточных старух, а она из уважения к театру, к литературе, к слову печатному считала их живыми и наполняла собой. Ах, тетя Катя, тетя Катя! Игорь помнил ее всю жизнь.
И наконец началось. Величественный человек из толпы, тот, кто обычно говорит за всех и громко, тот всегда второй, но в такие минуты первый, вышел на авансцену и, старательно артикулируя, обратился к Игорю: «Кто дал вам право? – Он так и начал. – Кто дал вам право занимать наше время? Вы выскочка, социальный гермафродит. („Как хорошо, как точно сказано!“ – Игорь двинул Эмилию под режиссерским столиком ногой.) Вы не то большевик, не то футурист, а отец ваш – жандармский полковник, я не понимаю, как с такой биографией вас могли пригласить в прославленный театр, я не понимаю, кто дал вам право производить все эти опыты, когда вы и гардеробщиком здесь быть недостойны?»
Игорь приподнялся и легко перелетел через столик к произносившему монолог, тетя Катя растерянно озиралась в своем углу, назревала великая драка в Александринке, пугачевский бунт, ветер, пыль, татарва, и в этот момент из зала раздались аплодисменты. Это аплодировала Эмилия. Опередив всех, Игоря, бросившихся на помощь товарищу актеров, она закричала:
– Голубчик, голубчик, голубчик! Ах, какой блистательный монолог, а вы красивый, вами можно увлечься, вами нельзя не увлечься, а вы здесь в массовке сидите. Позор! А вы что стоите, товарищи? – обратилась она к растерянным актерам. – В буфет, в буфет! Перерыв – полчаса.
– Зачем ты меня остановила? – спросил Игорь.
– А что, разве самое убедительное у тебя кулаки?
– Мы проиграли, Эмилия, – сказал он. – Эти академические задницы все-таки провели нас.
– Это еще очень-очень неизвестно, проиграли мы или нет, теперь будем знать, куда соваться не надо.
– А это значит, что у нас появился опыт, ты это имеешь в виду?
– Именно.
И с криком: «У нас появился опыт, у нас появился опыт!» – обнявшись, они поскакали по проходу прославленного театра на волю.
Театр – это вам не стихи писать. А жаль…
Я люблю сухое изложение событий, это так непредвзято, авантюрно, ловко жизнью накручено, просто «Три мушкетера», я ведь и пытаюсь написать свои «Три мушкетера», мешает мысль, что театр – это всегда потом, всегда вторично, но это если он профессия, а если жизнь?
Эмилия, Эмилия! Петербург чугунным ядром врылся в землю, будто городом выстрелили с неба, он – навсегда и забудет маленькую Эмилию, как забыл уже очень многих, он сам за себя, пожиратель людских талантов и жизней. Сколько самомнения в нем, как важно приспущены веки, он холоден, о, как он холоден, стоит на коленях перед вечностью, но все равно возвышается над людьми, каменный и воспетый, непотопляемый, высокомерный город. Направляет ли он твою жизнь? Нет, стоит безучастный, а ты живешь вопреки, ты – движение, он же мнит себя вечностью и презирает тебя, колыхающего воздух, презирает, потому что нас много.
Игорь говорил на двух языках: условном, на котором говорят все, и тарабарском, на котором заговорил сразу, родившись, и это услышала мать, но никому не сказала, боясь напугать отца, серьезного человека, жандармского полковника. После Игорь научился разговаривать как все, но наедине с мамой говорил на этом главном своем языке. И она понимала. Как не понять сына, как не понять человека, который никому не желает зла? Он просто уставал притворяться, что условный язык, на котором говорят все, ему понятен. Он любил иногда шутя использовать свою тарабарщину в разговорах с малознакомыми людьми, но никогда не посвящал в него Эмилию. Возможно, то был язык, возникший там, в Тифлисе, язык для друзей, ей не представленных, возможно, для жены. А может быть, что-то всегда оставлял для себя при всей доступности, при всей раскованности. Очень странный, очень странный, очень. Ничего не придумывал, ему не нужно было усложнять жизнь, она и без того бесконечно интересна.