Текст книги "Богемная трилогия"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
– Трофимов, – сказала Лиза, – не стоит так со мной, а, Трофимов? Или ты шутишь?
– Я не шучу, я сегодня у универмага целый день по твоей милости проторчал, ты с клиента сколько дерешь за портрет – тридцать марок?
– Тридцать, – ответила Лиза.
– Значит, всего должно быть двести сорок. Давай! – И Трофимов взял Лизину сумочку.
– Сама! – крикнула Лиза. – Я сама!
Путаясь в пальцах, она с трудом расстегнула сумочку и стала бросать Трофимову в лицо мятые бумажки. Деньги не долетали, крутились в воздухе, мягко опускались на пол.
– Подбери, – сказал Трофимов, и глаза его хищно заблестели. – Подбери, говорю.
Рука его потянулась к пряжке ремня, и Лиза поняла, что сейчас ее ударят, первый раз в жизни, и ударит этот самый смазливый офицер, первая ее любовь, ударит здесь, на немецкой земле, вдали от могил родителей, которые за всю жизнь руки на нее не подняли, ударит ее, свободомыслящего человека, только потому, что она воспользовалась его гостеприимством, разрешила обмануть себя.
Это было невозможно, невозможно, все построение жизни летело к черту, так долго накапливаемое доверие рушилось, это было невозможно, потому что не могла же она так ошибиться пять лет назад, когда без памяти влюбилась в печального мальчика Пашеньку Трофимова!
– Подбери, – повторил он.
Лиза подняла и, пока Трофимов пересчитывал деньги, смотрела на его приглаженные волосы и думала: неплохо бы его сейчас, а?
– Убить ты меня не убьешь, – сказал Трофимов. – Тебе без меня – конец. А деньги отдавать будешь. Все. До пфеннига.
Он протянул Лизе несколько бумажек.
– На! На бумагу хватит. Ну, бери же! – крикнул он.
И Лиза взяла, поспешно, как нищенка, чуть не произнеся: «Спасибо».
29
Всю ночь мучил старика Михаил. Он шел по степи и тащил на себе ковер. Он пытался перенести свернутый в трубку ковер через степь.
Ковер не умещался на его узких плечах, распадался и краем волочился по земле. Тогда Михаил хватал упирающийся ковер руками и тащил его за собой. Ковер постепенно раскрылся весь, казалось, что не ковер Михаил тащит за собой, а всю бескрайнюю степь.
– Помоги, – попросил Михаил.
– Как я могу помочь тебе, – сказал старик, – когда я в тюрьме?
– Зачем же ты, – спросил Михаил, – впутал меня в эту историю с коврами, нельзя же, в самом деле, все ковры на Украине скупить?
– Можно, – сказал старик. – Не пропадать же коврам, они красивые, а в селах зерно на них сушат.
– Нутро у тебя спекулянтское, – сказал Михаил бросил ковер и лег.
– Это наследственное. Если за день ничего не куплю или не продам – день зря прожит.
Михаил лежал на ковре, закрыв глаза. Веки, нагретые солнцем, дрожали.
– Ты только еще раз не умри, – попросил старик. – Я этого не переживу.
– А ты и меня продай, – сказал Михаил. – Видишь, какой я стал.
Руки его, и без того тонкие, стали еще тоньше, он усыхал до размеров стебля.
– Без тебя невозможно, – сказал старик. – Бессмысленно без тебя.
Взгляд старика стал подниматься над Михаилом, парить, будто это не взгляд, а сам старик взлетел, стараясь не упустить друга из виду. Стебель оставался, улетал старик, ковер превращался в точку, и вскоре размыло ковер в степи…
Неприятнейший сон! Старик проснулся, барак спал как одно огромное тело, которому снятся разные сны. Кто храпел, кто свистел, кто попукивал.
Чье-то дыхание особенно грозно накапливалось в груди и разрывалось осколками. Многие спали спокойно, но это не означало, что им не снятся тяжелые сны и они не теряют во сне друзей и женщин. Здесь все были равны перед сном.
Барак спал, старик вышел на двор помочиться. Часовой на вышке спал стоя. Ему снилось, что у него украли затвор.
На фоне неба показался старику прислоненный к столбу силуэт часового силуэтом вахтенного на мачте, а барачное строение фрегатом со спущенными парусами.
«Эй, вахтенный! – хотел крикнуть старик. – Что ты там видишь на горизонте? Не видны ли где новые земли, которым нужен сумасшедший художник и спекулянт? Если ты видишь пир о ги с индейцами, скажи, что я охотно отдам все свои игрушки в обмен на их блестящие погремушки. Я беру все, только бы оно было подлинным и несло на себе отпечатки веков. Скажи им, я согласен остаться на островах, как Гоген, и обучить их всему, что умею сам. Эй, вахтенный, скажи им, они поймут, они давно уже ждут меня!»
Старик хотел крикнуть, но не крикнул, он боялся разбудить барак, да и часовой мог спросонья разрядить автомат в темноту. Старик не крикнул, но еще раньше, встревоженные движением старика, проснулись люди в бараке, многие вспомнили о своем и на ощупь в темноте, держась за чужие нары, двинулись к выходу. Потом пристроились рядом со стариком у стены и в ожидании струи замерли.
«Зачем они мне? – думал старик. – У меня всегда была тяга к париям – откуда? Я благовоспитанный мальчик из богатой семьи, почему мне всегда нравилось падать? Что это – наивная романтика, затянувшееся детство? Но в детстве я хотел быть царем… Вот они стоят рядом со мной, спят, я научил их не выбрасывать окурки, подбирать сухие цветы, показал им возможности вещей, вывернул все старые вещи наизнанку, перелицевал жизнь. Я отвлек их чуть-чуть. Я научил их делать коллажи, рисовать, и многие почувствовали себя художниками. Вряд ли они от этого станут лучше, да и что такое лучше? Человек не способен меняться, но они отвлеклись, они вникли в иное, они уверовали, да, да, уверовали, что жизнь бессмертна. А сам я в это верю? Сам я, потерявший все, кроме своих способностей рисовать, лепить, строить, сам я верю в это?
У меня была жена – я с ней расстался, друг – он умер, сестра – она обижена мной, сын – он в тюрьме, я ничего не сумел изменить. Осталась только моя слава, но что она и долго ли будет тревожить мою могилу? Хочется плакать, а все почему, все потому, что хочется плакать».
«Зачем приходил Михаил? – думал старик, возвращаясь в барак. – Неужели только затем, чтобы обидеть меня?»
Он забрался на нары и в ожидании, пока разместятся соседи и уснет барак, тихонько задремал сам. Он дремал в позе младенца, как всегда, на боку, соединив ладони рук у груди. И вдруг взметнулся.
– Боже мой! – простонал старик в темноте. – Боже мой, значит, Лиза уже надела кольцо с опалом.
30
Тот, с пульсирующей жилкой, наконец нарушил молчание, он подошел к Олегу и спросил:
– Вы сын Георгия? Не стыдитесь, я угадал правильно, не мог не угадать, дело не только в фамилии и сходстве, я давно наблюдаю за вами.
– Мне это было очень неприятно, – ответил Олег.
– Я знаю! Потому-то и наблюдаю так долго. Ваш отец заслуживает самой страшной участи.
– Что вам надо от меня? – спросил Олег.
– Участия. Причем столько участия, чтобы вы могли искупить грехи своего отца. Как минимум участия, дорогой юноша, потому что годы уже прошли, их, как говорится, не вернешь.
– Я не имею отношения к делам моего отца.
– О, здесь не надо иметь отношение, надо сидеть и тихо слушать, тихо, потому что не все еще кончено, и мне бы не хотелось, чтобы моя идея стала известна всей этой шушере.
И он кивнул в сторону сокамерников.
– Я не расположен слушать, – сказал Олег.
– Это-то меня и забавляет, вы не расположены слушать, я расположен говорить, ваш отец не расположен отвечать за свои поступки, никто не вернет мне несколько потерянных лет, и потому вам придется слушать, придется – вы должны знать, что за человек ваш отец.
– Ну, хорошо.
– Тут начать надо мощно, чтобы вы весь, так сказать, масштаб ощутили. Я ненавижу вашего отца, мне легче будет с чистосердечного признания начать, чтобы потом перейти к сути.
– Я не люблю, когда оскорбляют отца.
– О, что вы, это не оскорбление, это выстраданное, так сказать, чувство – ненависть, достойное такой личности, как ваш отец, чувство, и тут уж вы, пожалуйста, потерпите… Да, потерпите, – шепотом повторил он, теряя самообладание. – Вы мне самой судьбой посланы, потому что ваш батюшка выслушать меня не захотел, а ведь я приходил к нему с болью, с болью, а он меня: «Я с дураками не разговариваю». Ну, ладно, ладно, все это позади, а сейчас я тут с вами, фамилия моя вам ничего, конечно, не говорит, вы еще маленький были, когда фамилия эта звучала, дважды звучала, первый раз как официальная, а второй, так сказать, с минусовым эффектом.
Я историк, мои архивные изыскания стали известны еще в университете, я в Ленинграде кончал, занимался Севастопольской обороной, об этом еще Толстой писал, Тарле. Не читали? Но там еще не все точки были расставлены, масса дневников, писем, трагических судеб. Я, видите ли, патриот, и все касательно моего Отечества волнует меня страшно. За работу свою я даже тогда одну из премий получил, в двадцать лет, еще в университете, писали обо мне много, а вот за ту мою деятельность, как я сказал – со знаком минус, я получил первый срок.
Копаясь в архивах, я кое-что из ранней биографии РКП(б) откопал, а это, знаете, как бикфордов шнур, если ты честный исследователь, достаточно только начать, а там, если вовремя не отбежишь, взорвешься.
Мои находки стали известны, и меня сразу отовсюду выперли: из архивов, с работы, о Севастопольской обороне никто и не вспомнил. Знаете, что чувствует ребенок, когда ему делают дорогой подарок и тут же отбирают, с вами такое не случалось? Думаете, плачет? Нет, друг мой, запоминает. А это очень страшно, когда ребенок запоминает, лучше бы плакал. Я запомнил и, когда представился случай, все свои находки передал тем, кого сейчас правозащитниками принято называть, обнаружить их оказалось нетрудно, два моих однокурсника-правдолюбца издавали один такой нелегальный журнал с сенсационными разоблачениями нынешней власти, материала у них исторического было мало, узнали они о моей истории и предложили сотрудничать, я согласился. Я согласился не потому только, что запомнил, а потому, что ничего тогда не боялся и считал себя в глобальном смысле личностью неприкосновенной, да, выгнали, да, лишили, подальше пойти они не посмеют, за мной Толстой, Тарле, мудрость и вера моя, огромная вера, что моя страсть и любовь к Отечеству возобладают. Но Отечество, оказывается, все любят, оно вкусное, это Отечество, с какого конца ни откуси. И те, кто пришел меня арестовывать и журнал закрывать, тоже любили свое Отечество, вот так.
Тогда-то в тюрьме я и встретился с вашим отцом. Это было лестно – сидеть рядом с таким человеком, что твоя мелкая судьба рядом с его, ты будто компанию ему составляешь, чтобы ему не так одиноко в тюрьме сидеть было, участь его разделяешь. Что твои дела и слезы матери, если такого человека, как ваш батюшка, создавшего шедевры, так сказать, берут и упекают туда же, куда и тебя, да здесь скорее таким самомнением проникнешься, что никакой другой судьбы себе и не пожелаешь.
Не скажу, чтобы он меня в друзья облюбовал, люди, как я потом понял, его все одинаково интересовали, иначе говоря – все были безразличны, но во мне еще не было этого унылого политиканства, как в других, когда одна сплошная революционная деятельность, одно сплошное ниспровержение, я еще верил в чудеса и особенно в искусство верил. А батюшка ваш это искусство даже из воздуха, можно сказать, творил. Да жизнь мало отдать за такой дар, что у вашего отца, а он не берег его, рассыпал направо и налево и с такой одержимостью, с такой отдачей раздаривал всем подряд свои сумасшедшие идеи, что я не раз хотел подойти к нему и сказать: «Опомнитесь, посмотрите, кто рядом с вами, да они не услышат вас, их уши политикой заложены, они только от гордости раздуваются, что вы с ними в одной тюрьме сидите, вы всего лишь факт их биографии, они завтра такое о вашей отсидке напишут, что мир содрогнется, нет среди них ни одного достойного ваших идей и мыслей».
Но все это я, конечно, про себя говорил, батюшку своего вы знаете, ему поперек не скажешь. Продолжал он свои идеи недоучившимся студентам раздаривать, а потом дошла очередь и до меня.
Это я сейчас помню, как глаза его особенно сверкнули, когда он со мной говорить начал, а тогда казалось – ничего особенного. Как со всеми.
– Слушайте, патриот, – сказал он мне, он всегда называл меня «патриотом», – вам не приходило в голову, что, занимаясь военными архивами, можно невероятно разбогатеть?
– Я вас не понимаю, – сказал я. – Да занимаясь военными архивами, если ты не генерал какой-нибудь и мемуары пишешь, на кусок хлеба не заработаешь.
– Это смотря какие цели ставить, – говорит он. – Если ради куска хлеба, действительно ничего не заработаешь, а если ворваться как вихрь и если к тому же у тебя не только талант, но и масштаб есть, можно стать одним из самых богатых в мире людей.
– Каким образом? – спрашиваю.
– Вы никогда не интересовались историей мародерства? Никогда не задумывались, куда увезли богатства, по всей Европе во время войны награбленные?
– Ну, – говорю, – как куда увезли, давно эти богатства по тем же генеральским квартирам, многое продано и в пушки перелито, кое-что в музеях.
– Нет, – говорит ваш отец. – Историческим мышлением вы, возможно, и обладаете, а вот нюха у вас нет никакого. А вот я, милый мой, утверждаю, что добра было столько – никаких пушек не хватит, чтобы перелить, и многое, очень многое так и остаюсь неоприходованным, на тайных каких-то складах, а склады эти в глубинках, и никому до них дела нет, кроме деда в треухе и с берданкой. Никому. Добро лавой текло, понимаете? Цены ему не знали. Конечно, если увозили содержимое банков, то увозили в нужном направлении, если грабили для своей родни, тоже знали, куда везти, я говорю о том, что награблено впрок, где и как попало, вывезено и сброшено. Знаю я один такой склад в Киеве, мне оттуда сторож малахитовые плитки выносил и за бутылку водки отдавал.
– Невероятно, – сказал я. – Но как же все это найти?
– Проследить путь, – загадочно говорит он, – проследить путь от пункта отправления к пункту назначения с учетом, что там по дороге случиться могло. Многих в эту историю не впутывать, стараться идти самому, ведь интересно же, черт, что еще надо? Да тут еще и богатство. Надо воспользоваться тем, что у нас ничего не изменилось, и если склад был неоприходован и не сдан, можете не сомневаться, таковым он и останется на веки вечные, неоприходованным и несданным.
– А что, – говорю я, – это не такая уж сумасшедшая мысль.
– Вот вы и дерзайте, юноша, – говорит ваш отец, – хватит эту сраную власть обличать, ее от ваших обличений не убудет, займитесь делом. В случае успеха не забудьте меня – не откажусь от какой-нибудь небольшой картины Рембрандта.
Идея была грандиозна, а? Не правда ли, грандиозная, чтобы заразить ею мальчика с авантюристическими наклонностями и слабым здоровьем. В ней было все: и политика, и богатство, и авантюра, и не так уж она нереальна, как кажется на первый взгляд.
Я вышел из тюрьмы одухотворенным, звезда моя светила надо мной, и зажег ее ваш отец. Ничего другого я не хотел, ни о чем другом не думал, он отгадал мою душу, она никогда не была архивной, мои желания постичь тайны истории никогда не ограничивались копанием в бумагах, я знал, что предназначен для большего, еще в детстве я содрал лак со скрипки Страдивари моего покойного деда, чтобы разложить и узнать тайну этого лака, за что был страшно бит отцом, но узнать тайну лака не отказался, я не мог объяснить себе, что со мной, это не преступно – уничтожать Страдивари, ну что один экземпляр, когда благодаря выведенной формуле лака их возникнет множество? Я не рассказывал вашему отцу моей истории, вообще ничего не рассказывал, он просто понял меня и решил воспользоваться этим.
Я вышел вооруженный программой действий, но как действовать, как, если доступ в архивы, да еще в военные, был после тюрьмы навсегда закрыт, да еще с моей статьей, политической?
Что прикажете делать? Я размышлял, размышлял и, когда я понял, что дело умрет не начавшись, предложил свои услуги ведомству. Это был единственный шанс, вы это скоро поймете.
Я воспользовался их предложением о сотрудничестве, когда меня таскали по делу с этим журналом, тогда я отказался, хотя мои изыскания были бы тотчас прощены, но любовь все к тому же Отечеству заставила отказаться, а здесь сам взял и пошел – такова была сила убеждения у вашего отца, такой дар! Он заполнил своей идеей всю мою жизнь.
Не скажу, чтобы мне очень обрадовались или поверили сразу, много устраивали всяческих проверок, здесь не время об этом рассказывать, но постепенно, очень постепенно лед недоверия стал таять. Тогда напали на след такой вот правозащитной деятельности одного очень крупного историка, необходимо было доказать его шпионскую деятельность, чтобы засадить, и тут пригодилась моя репутация бывшего политзаключенного, чтобы пристроить меня к нему в секретари, и я сам собственной рукой вложил в письменный ящик его секретера письмо с секретными данными, за которое потом ему и дали порядочный срок, уж больно идея вашего отца о несусветном богатстве жгла мне мозг.
А потом я узнал, что ведомство много заявок получает от союзников и несоюзников о пропавших в годы войны ценностях, таких, как Янтарная комната, например. Я предложил свои услуги как историк и архивист, они неохотно к моему предложению отнеслись, видно было, очень не хочется им, чтобы разыскиваемое нашлось, но стоило мне намекнуть, что нетрудно так сделать, чтобы оно никогда не нашлось, а если и нашлось, то в пользу ведомства, как согласились, и был я тогда включен в специально созданный отдел розыска пропавших после войны ценностей. Вот тут все и началось. Звезда, зажженная вашим отцом, ровно и надолго заняла свое место на небосклоне, и в поисках того самого деда с берданкой у заброшенного склада я зарылся в бумаги. Но перед тем я женился, иначе говоря, еще раз плюнул в свою душу, я взял простую девку из деревни, поехал в Рязанскую область и взял огромную, дебелую, с вечно красными губами и таким прямодушным характером, что диво!
Ее испортил какой-то шофер по пьянке, с тех пор мужиков она боялась, я же ни под какие ее представления о мужчинах не подходил, так неопределенность одна, успокоил, взял в жены. О какой любви могла идти речь? Мне нужна была баба, не вмешивающаяся в мои дела, мы общались только посредством пережевывания пищи, наша любовь состояла из чавканья, ночи вы тоже можете себе представить, она была очень неискусна, а мне всегда нужно что-нибудь эдакое, понимаете? Бить ее для возбуждения тоже оказалось невозможно, она ответила мне один раз так, что чудом потом отлежался. Это действительно была подруга на всю жизнь. И вот, оснащенный идеей вашего отца, в согласии с подругой, я начал поиски.
Мало кто знает, какой страсти и воображения требует архивная работа, здесь кроме кропотливости, аккуратности и терпения такая интуиция нужна, чтобы тебя одна за другой догадки посещали, чтобы ты, не зная о существовании документа, не сомневался, что он существует, и находил его.
Очень я был вдохновлен вашим отцом, и розыски мои постепенно обрели удачу. Я обнаружил, правда, очень нечетко, возможность существования таких хранилищ где-то на Урале, я перепроверил тысячу раз и убедился, что, возможно, так оно и есть. Для этого мне мысленно нужно было тысячу раз вместе с нашими эшелонами туда и назад проехать всю Европу, совершенствоваться в двух языках, чтобы прочитать много всяческих инструкций и документов, наше ведомство работает тщательно, ваш отец сделал меня очень образованным человеком и все для того, чтобы обнаружить забытый богом склад где-то в Челябинске.
Теперь нужно было ухитриться, чтобы начальству об этом не сообщать, и время выждать между моей догадкой и началом действий. Я выждал и в ближайший отпуск поехал на Урал.
Дело в том, что если ты хоть раз совершил подлость по отношению к кому-нибудь, то будь уверен, что всю жизнь будешь подозревать в подлости по отношению к себе любого. Вот я и ехал, озираясь, будучи уверенным, что никогда мое прошлое ведомством прощено не будет и что всю дорогу еду я в сопровождении. Я не столько тюрьмы боялся, как того, что не пустят меня больше в архивы и лишится жизнь моя всякого смысла.
И вот в метель, именно в метель, озираясь, с полной уверенностью, что кто-то тащится за мной в эту проклятую погоду, пробирался я куда-то на окраину Челябинска к своему просчитанному объекту номер один. И что вы думаете – нашел! Знаете, Олег, самые безумные прозрения вашего отца имеют реальную почву, в этом я убедился. Правда, не дед охранял с берданкой, а бабка, но это не значит, что и деда какого-нибудь не было.
На воротах написано: склад треста такого-то. Эта надпись меня не ужаснула, не могло же быть написано: «Здесь лежат несметные богатства, вывезенные с покоренных нашей армией территорий!»
Было у меня желание эту бабку тут же по голове ударить, взломать замок и удрать, но куда с таким богатством удирать и разве имею я право погубить все дело в самом начале?
Пропускаю, как подружился с бабкой, как убедился, что никакой здесь не склад треста, что она представления не имеет, что охраняет, – за тридцать лет только раз какие-то военные приезжали, все посмотрели, матерились очень, потом уехали.
Сколько сил мне пришлось положить, чтобы в тот склад проникнуть, тоже рассказывать неинтересно, но вот когда проник… А, заволновались, Олег, думаете, миллионера перед собой видите? Нет? дорогой мой, то, что я увидел, даже вашему папаше в голову не придет. Да, там были миллионы, самые настоящие миллионы, там была пропавшая без вести библиотека рейхстага, древние фолианты, рукописи Гете, манускрипты, которым нет цены, тысячелетия лежали здесь, культура, источенная червями, к ним было страшно прикасаться, мое сердце, сердце архивиста, рыдало, я понял, о каких миллионах говорил ваш отец, о, безжалостная, безжалостная страна!
Мы крепко выпили с бабкой, и я вернулся. Теперь мой план несколько изменился: обнаруживая очередной труп, я докладывал, мои познания поражали, я притупил бдительность своего начальства настолько, что, кроме меня, теперь уже официально на эти объекты никого не посылали. После моей инспекции они подлежали уничтожению. Их просто обливали керосином и жгли. Так я стал не самым богатым человеком Европы, а палачом ее.
Тогда я поехал к вашему отцу в Киев и спросил его: «За что?»
– Но ты же был счастлив, – сказал он. – Что тебе еще нужно?
– Я продал душу, – сказал я.
– Это потому, что ты дурак, – сказал он, – хитрый, злобный дурак, а не безумец. Настоящий безумец никогда не заложит душу. Да и кому она понадобилась, эта твоя душа? Никогда не поверю, что нашелся такой. Патриот ты, одним словом.
– Я уже давно не патриот, – ответил я.
– Да? – удивился он и рассмеялся. – Ну, тогда продай Ленинград.
– Как это – Ленинград? – ужаснулся я.
– А ты подумай, – ответил твой отец и закрыл передо мной дверь.
31
«Откуда эти двое? – думал Трофимов, когда увидел, как мальчишка снова взбирается на табурет перед Лизой, а отец его пристраивается за ним. – Они приходят сюда каждый день, как на работу, о чем она с ними разговаривает?
Это не дело, – подумал Трофимов. – Так не работают, они нам всех клиентов распугают».
Действительно, не все клиенты дожидались, пока Лиза кончит рисовать эту странную пару, многие уходили.
Взметнулась Лизина рыжая челка, открылось лицо, и Трофимов увидел, что она смеется. Чем это они сумели рассмешить ее? К тревоге Трофимова примешивалась боль. Там происходило то неизведанное им или забытое, немец смотрел на Лизу так, как когда-то он, Трофимов. Трофимов знал, что означает, когда смотрят так, но он забыл, как это удается так смотреть. Единственное, что он понял, что не позволит этой немчуре так смотреть на Лизу.
Мальчишку отцу приходилось держать на табурете силой, чтобы он сидел спокойно, но стоило отцу заболтаться с Лизой, как мальчишка срывался с табурета и начинал кружить по вестибюлю универмага, отец гонялся за ним с неестественными воплями, как козел, и это веселило Лизу, она оставляла мольберт и начинала кружить с ними третьей. Потом они ловили мальчишку и водружали на табурет. Вскоре он снова сползал, и повторялась вся эта чертовня, они ловили и водружали.
Посетителей универмага забавляла эта беготня, к детям здесь относились легкомысленно, им прощалось все, считалось нормальным, что дети ведут себя как придурки, пукают в общественном месте, отрыгивают.
«Скоты, – думал Трофимов. – Немецкие скоты».
Но подойти не мог, его вмешательство могло быть расценено как акт политический, и потом он еще больше распугает клиентов, если они поймут, что советский офицер имеет отношение к этой рыжеволосой художнице.
Наблюдая за суетой в вестибюле, Трофимов чувствовал себя глупо – это не входило в его планы, он привык знать, что Лиза никуда не делась, сидит на своем рабочем месте, а здесь – вроде и на рабочем, и нет. Развлекается с этой немчурой. Что они, семейную галерею решили создать, что ли? Тогда почему только двое, где остальные – родня, все эти сестры, кузены, тетки? Где, наконец, мама этого странного мальчика, жена назойливого типа?
Каждый день приезжает, вот его велосипед стоит у столба, а сам этот немец – почему не работает? Обязательно надо поинтересоваться этим немцем, гоняет за ребенком по универмагу, а в это время занятой советский офицер в течение дня должен следить за ним из-за угла, черт знает что!
Вот они оба, отец и сын, рассматривают готовый рисунок, ну конечно, сейчас малый рванет, вырвет из рук – и готово, начинай сначала.
– А платить кто будет?
– Трофимов, я тебя в сутенеры не нанимала, – говорила Лиза.
– О чем он с тобой говорит?
– Говорит, что умрет, если на мне не женится, что его мальчик спокоен только со мной, что сам он спокоен только со мной.
– Врешь ты все! – засмеялся Трофимов.
Ему нужно было говорить только правду, правде он не верил.
– Пусть он пялиться на тебя перестанет.
– Он позирует мне.
– А смотрит так, будто ты ему позируешь! И еще этот его полудурок.
– Зачем так о ребенке, Трофимов?
– Это не ребенок, зверь какой-то!
– Он перевозбужден, их оставила мать, у нее дурная наследственность.
– Вот-вот, сумасшедший! Оба сумасшедшие, чудная для тебя компания!
– Что бы ни случилось, я буду регулярно вносить вам свою квартирную плату, Трофимов.
– А ничего не случится, ничего не может случиться, поняла? Ты мне не угрожай! – крикнул Трофимов. – Я вас всех вот так! – И он сжал кулак до хруста.
Все было отвратительно в их жизни, кроме счастья говорить ему правду, она говорила ему, что он ей мерзок, что в нем спесь одна, ничего больше, что наступит время, когда умрут его родители и на земле не останется ни одного по-настоящему привязанного к нему существа.
Он слушал с интересом, потому что хотел знать о себе все, а ей он доверял, как доверяют специалисту, вещунье, в юности он верил ее гаданью, и оно сбылось, ему было интересно, что она о нем скажет, потому что ему еще не встречалась в жизни натура сложнее его собственной. Он смотрел на нее и думал: почему, живя рядом в одной квартире, ни разу не пришел к ней в постель, не попытался овладеть? Наверное, ждал, когда она придет сама? Больше всего Трофимов боялся быть униженным. Часто он создавал острые ситуации с однополчанами, раздражая начальство, но стоило возникнуть возможности унижения, ускользал.
А сейчас, когда их с Лизой ничто хорошее уже не ждало, с того дня, как он потребовал денег, Трофимов с тревогой ждал, когда и как она попытается его унизить.
32
Она вертелась, с интересом оглядывая зал суда: что изменилось? Она так оживленно вертелась, что какой-то суровый дядька за спиной наклонился и сказал: «Не мешайте слушать!»
Так сказал, будто она была здесь посторонней и не ее сына судили.
О, она знала, помнила этот зал! И день помнила, когда проходящий как свидетель по делу двух стариков-ювелиров Георгий крикнул четверым дюжим автоматчикам: «Это вы нас от таких стариков охраняете? Как вам не стыдно! На Даманский, на Даманский!»
Конечно же, это было на следующий день после кровавых боев на Даманском, когда братья навек перессорились и стали стрелять друг в друга. Всех очень возбуждала возможность нашествия китайцев, все не представляли в достаточной степени мощи своей державы, казалось, что китайцам надо только хлынуть, их не остановишь.
А тут четыре молодца охраняли двух стариков.
Вообще он чудовищно нарушал судопроизводство, Георгий, вмешивался, обрывая адвоката, его несколько раз выводили, и кончилось тем, что оказался рядом со стариками, на той самой скамье, где сейчас сидит и сын.
Никогда бы она не поверила раньше, что станет женой и матерью преступников. Она всегда была хорошенькой и законопослушной. Законы создавались, чтобы защитить ее, дочь дипломата и знаменитой спортсменки, чтобы защитить ее наряды, ее кукол, ее выпускные вечера, флирты с галантными роковыми мужчинами, поездки за границу, ее домашние туфли, ее книги и ни к чему не обязывающие праздные мысли. Это были ее законы.
А вместо этого над всей ее жизнью, как труба, зычный, оглушительный голос Георгия, и она вертелась сейчас в зале суда, чтобы услышать этот победный рев, но он не раздавался, а мальчика их судили.
Погодите, он еще явится, дураки, и тогда посмотрим, как вы разбежитесь кто куда – в окна, двери, норы, столы!
«Согласно статье Уголовного кодекса…»
Ах, при чем тут статья Уголовного кодекса, когда мальчик просто сошел с ума от несправедливости жизни, которая развела любимых его родителей да еще заклеймив отца грязным приговором, и родители расстались так, будто с этим приговором согласились.
Все не так, мой мальчик, все не так, твоих родителей не так просто разлучить. Мы обманули судьбу, эти олухи, сами того не зная, помогли нам обрести идеальную форму совместной жизни – жизни врозь.
Когда-нибудь ты поймешь, сколько добра они совершили этим поступком, они лишили наших недругов возможности звонить тебе по телефону, совсем маленькому, и просить передать маме, какими грязными делами занимается твой отец, они лишили их возможности тыкать мне в спину: мол, вот дура, а он в это время… Они лишили нас возможности думать друг о друге плохо, и главное – они позволили нам в любой день начать все сначала. Не обязательно жить с любимым, чтобы знать, чем он занимается и когда у него болит сердце.
«Сообразуясь со статьей Уголовного кодекса…»
Прости, что я думаю о нем, когда судят тебя, но что поделаешь, если мы с тобой – это он, и твой кодекс – еще одна страничка его биографии. Повезло ли нам? О, это как сказать, я всегда стыдилась оказаться случайно на чужих фотографиях в чужих альбомах, знаешь, как бывает, когда кого-то снимают, а ты проходишь, ни о чем не подозревая, где-то сзади да еще с идиотским выражением лица? «Кто это?» – спрашивают потом чужие дети. «Деточки, – отвечают им, – это чужая тетя, вы смотрите не туда». С ним я перестала бояться быть чужой тетей, если хочешь знать, все мы только фон его жизни.