Текст книги "Богемная трилогия"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
– Я тебе не верю, – сказала она медленно. И повторила: – Я тебе не верю.
Он застал черноглазого, снующего из угла в угол с одной и той же фразой:
– Я должен что-то сделать, я должен что-то сделать.
В соседней комнате рыдал Валерий. Когда он так рыдал, становилась ясна отведенная ему в этой паре роль, невозможно слышать мужчину, всхлипывающего, как женщина.
– Что случилось? – спросил бессмертный Шурка.
– Ах, мой друг, не знаю, как и сказать, я не хочу, чтобы это еще раз травмировало его. Валерий! – крикнул черноглазый. – Пришел наш друг, мы прогуляемся немного у дома, не тревожься и никуда не выходи, пожалуйста, на улице страшный мороз.
Стало ясно, что карты на сегодня отменяются.
«Очередное объяснение? – подумал бессмертный Шурка. – Ревность?»
Дул ветер с Невы, черноглазый бился под ветром, как вымпел.
– Они предложили ему заниматься доносительством, – сказал черноглазый, – он показался им самым подходящим субъектом для этого дела. Они шантажировали его отношениями со мной. Я виню себя. Наверное, я слишком часто демонстрировал свою власть над ним, и они заметили это, они были поражены: как это тщедушный немолодой господин унижает спортивного молодого человека, тот у него на побегушках, – но они просчитались, это не было унижением, он просто во всем хотел угадать мои желания, а им показалось, что он слабый. Я пропустил какие-то десять минут, мы договорились встретиться на Марсовом поле, он пришел вовремя, я опоздал, и они перехватили его.
Он никогда не опаздывал, и я понял, что случилась беда. Я мог вернуться домой и ждать его там, но что-то подсказывало мне оставаться на месте. Я ждал его три часа в неведении на морозе, мои муки можно было сравнить только с его собственными.
Они уговаривали его, уговаривали, убеждали и в конце концов, ничего не добившись, сунули ему в руку бумажку с телефоном. «Передумаете – позвоните». Они были так любезны, что усадили его в автомобиль, спросили, куда везти, и когда он сказал: «Марсово поле», – побледнели: «Вы думаете, вас там еще ждут?» – «Да». – «Но прошло ведь три часа!»
Для них было непонятно, как это в такой мороз один человек может ждать другого.
«Отвезите меня на Марсово поле, – сказал Валерий. – Меня ждут».
Увидев меня на условленном месте, окоченевшего, как птица, он сунул бумажку с телефоном в руку провожатого.
«Вы ошиблись, – сказал он. – Поверьте, вы ошиблись, вы приняли меня за другого».
Потом он признался мне, что в эту минуту был близок к обмороку. Но нежность ко мне превозмогла малодушие. Он победил, мой мальчик, он вернул им этот проклятый телефон, теперь он плачет, а они, вероятно, думают, что делать с ним дальше. Эти люди никогда не пасуют перед неудачами, они изобретательны и настойчивы.
И вот я думаю: что я им сделал? Не написал о них ни одного дурного слова, не уехал, мое единственное преступление в том, что я хочу умереть на Родине, и вот они хватают этого беспомощного верного мне человека и выворачивают ему душу, пользуясь тем, что он беспомощен, что он раб моей страсти, что он не такой, как они. Хотя кто из нас знает их пороки? То, что у нас любовь, у них – извращение, гадость. Я не верю в добродетельных палачей. Где жестокость – там всегда сексуальное изуверство.
Нас нельзя лишить друг друга, нельзя, не знаю, кто у них там советчики, но боюсь, что это очень извращенные люди.
Я извращенец, понимаете, извращенец, я, написавший не худшие в русской литературе стихи о любви, создавший полноценную прозу, музыку, я извращенец, а они блюстители нравственности! Да вы посмотрите на их лица, чудеса добродетели! Я никогда не любил чиновников – ни прежних, ни новых; но у тех хотя бы был создан ритуал, их можно было воспринимать как театр, а сейчас тоска, тоска и этот экскремент, называемый коммунизмом, о котором они все говорят.
Мой друг, прошу вас, даже когда меня не будет, не забывать, что вы Богема, гордитесь, что вы – Богема, что вы непричастны, и не поддавайтесь дуракам, навязывающим вам советы, вы счастливец праздный, да, да, счастливец праздный, сколько бы великих героических примеров самоотверженного труда ни торчало у вас перед глазами, у них своя доля, слава не коснулась вас крылом, бессмертие коснулось. Я знаю, вы не ищете признания у людей, ради Бога, и не ищите!
У меня была слава, где она? Она в земле вместе с теми, кто меня ею удостоил, вместе со временем, нуждающимся во мне.
Только призвание, только – Пушкин, только музыка и верность себе. Я не отдал им ни одного своего греха, ни одной наклонности моей одинокой души, они над ней не властны, туда я никого не пущу. Они просто мелкие пакостники, гадкие, нехорошие мальчишки, в любой стране политики – мелкие пакостники, захватившие власть. Над кем? Надо мной? Над моей любовью? Нет, власть над распределением благ, но мои блага во мне, я сам не в состоянии бываю представить, как я богат, как независим. Друг мой, друг мой, мы бесстрашные дети Богемы, я благословляю вас, я знаю – Христос тоже был поэтом. Маленький, грязный, нечесаный, одержимый чудными картинами нашего будущего, он был презираем всеми. Я невесть какой христианин, я не слишком верю Христу-Богу, но Христу-человеку я верю бесконечно, я вообще люблю людей, пока они не сбиваются в стадо.
Ах, о чем говорить, о чем говорить, Валерия жалко, он унижен, и я ничем не могу отомстить за него! Вы бы набили морду тому, кто пристает к вашей женщине, но как можно набить морду НКВД!
В жестокий, морозный вечер маленький черноглазый человек сетовал, жаловался, проклинал, а бессмертный Шурка шел рядом с ним и думал: «Какие мы сильные! Господи, если бы кто-нибудь мог догадаться о нашей великой силе».
И как раньше она светилась любовью, так теперь равнодушием. Ей было все равно. Теперь, равнодушная, она не ждала его, о, не ждала, она надеялась, что он не вернется, сколько раз, отгоняя от себя ужас этой мысли, она продолжала представлять себе его смерть.
Сидела и ждала, что придут и сообщат. Это мог быть несчастный случай или преднамеренное убийство. Убить его было возможностей сколько угодно, он подставлялся. Притоны, о которых она могла только догадываться, таят в себе немало опасностей, на него могла спустить тяжелый груз стрела экскаватора в портовой зоне, где он иногда шлялся, или мог зарезать убийца под мостом, да, да, обязательно под мостом, когда он возвращался домой и, не вытерпев, останавливался у стены, чтобы помочиться. Его надо убить во время этого занятия, его вообще лучше убить в какую-то очень интимную минуту, но больше всего она желала ему смерти в минуту близости с другой женщиной от руки какого-то выследившего их сутенера. Ее донимала фраза: «И выстрелил себе в голову». Одна и та же фраза.
И то, что не было доступно ей, она рассматривала как какую-то фильму, когда он умирает от удара ножа в спину, не успев повернуть головы.
Единственное, что ее раздражало, – это возможность для него умереть на плече другой. Он должен был умереть на ее плече, и она желала ему тихой смерти во сне, ночью, рядом с ней. Но он не умирал, не умирал, он просыпался и шел грешить дальше, а она, спустив ноги на холодный пол, тупо сидела и желала ему смерти.
Она слышала голоса его убийц, разговаривала с ними.
– Сделаем, не беспокойся, – говорили они.
– Но когда? – нервно спрашивала она. – Когда же?
– Не торопи, дай срок, сам придет.
Она улыбалась ему виновато, он давно уже погиб, задавленный грузом, застреленный под мостом, в постели у непотребной соперницы. Она была единственной, кто мог предупредить его, но делать этого не хотела.
Конечно, лучше было бы, если б он остался калекой, навсегда прикованным к креслу, неподвижно лежащим на диване, глаза в потолок и зависел от нее во всем, во всем. А она бы возилась с ним, все простила, она бы летала над ним, и при мысли о такой возможности она начинала плакать.
Но он возвращался невредимым и находил ее все такой же, вялой и неопрятной.
– Зачем ты подражаешь мне? – шутил бессмертный Шурка. – У тебя это все плохо получается.
Но у нее получалось, на улице ее все чаще называли теткой, она и сама чувствовала себя старой, неухоженной теткой с растрепанными патлами вместо волос. Она стала суетливой – где толпа, там и она, любила протискиваться сквозь толпу, ей нравилось, когда ей отвечают ударом локтя в грудь.
Она стала равнодушной к себе самой, но полюбила кошек. В доме резко запахло мочой. Она находила их, где только могла, и приносила – петербургских облезлых кошек, таких же несчастных, как она сама.
Полдня занимали поиски еды для них, другие полдня – кормление.
И все время одна и та же фраза преследовала ее: «И выстрелил себе в голову».
Она ревниво следила, как бессмертный Шурка относится к ее страсти, мечтала уличить его в жестокости, он не поддавался, он был растерян, его втягивали в какую-то бесконечную тяжбу с жизнью. Он не хотел, он согласен был жить среди этих полубезумных, покрытых лишаями зверьков, только чтобы видеть ее счастливой. Но счастливой она не была, просто озабоченная, запустившая себя женщина в окружении кошек.
Она шла, как нищенка, как кошатница по Ленинграду, а за ней все некормленые кошки, все написанные им когда-то слова. Она знала их наизусть, новых стихов он ей не читал, и поэтому она знала наизусть все когда-либо сочиненное ранее.
Переходили дорогу глаголы «убить», «верить», «обещать», «нарушить», прилагательные «победный», «бедный», фразы, беременные облезлыми, как кошки, метафорами, ей не нужно было оглядываться – все на месте, все идут за ней.
Даже в Ленинграде, безумном городе, такое можно увидеть не каждый день, но это как кому повезет, ей повезло, и, прежде чем умереть, она увидела их всех, неприкаянных, как ее кошки, сирых, о чем-то они просили ее, она была для них мамкой, мамкой, непричастной к их рождению.
Бессмертный Шурка забыл их когда-то так же, как сейчас ее. А вдруг не забыл, а послал ей вдогонку? На это оставалось надеяться, потому что очень не хотелось думать, что исчезновения ее из своей жизни он не заметит.
Она привела слова на паперть, разложила их кучками вокруг себя, как милостыню: неприкаянные глаголы, хилые прилагательные, – и стала ждать сочувствия. Но день был жаркий, и люди скорее стремились мимо нее в прохладу храма, никто не задерживался.
И тогда она поняла, что он все-таки забудет ее, если даже их он сумел забыть – не предъявляющих к нему претензий, бесконечно верных. Она поняла, что станет лучше, когда вместе с ней исчезнут все претензии к нему и останутся только воспоминания, и сама она станет чудным воспоминанием без заклинаний, скандалов и лишней крови.
Вся надежда была на несчастный случай. Да и что такое жизнь, как не один сплошной несчастный случай?
«Все равно смерть найдет меня, только бы не от его руки, а я уверена – скоро так ему надоем, что он захочет убить меня. Какой он выберет способ? Господи, ну и дура же я! Он давно уже нашел этот способ. Ну что ж, так даже лучше, так даже лучше…»
Для того чтобы покончить с собой, надо перестать себя жалеть, а это непросто. Все-таки с этим телом, этим лицом она провела лучшие годы, и эти губы он целовал. Она поняла, что надо спешить, ей захотелось, чтобы все случилось легко и мгновенно, надо лишить себя времени для раздумий. Слова она забрала с собой, они согревали грудь.
Она шла по Литейному, пока не увидела толпу, она придвинулась к толпе, ожидавшей трамвая, будто хотела заглянуть поверх голов: чего ждут люди, что их занимает? Все расступились, или так ей только показалось, кошки рванули на рельсы, она за ними, чтоб остановить, спасти, и последнее, что она слышала, – это как хрустнули слова, его слова.
Бессмертный Шурка пировал. Компания была недостойная, случайная, но так как недостойных компаний не бывает, то ему подходила любая.
Хозяин дома – личность апробированная, известная, крупье Владимирского клуба Юрий Алексеевич, для удобства Ю. А. К нему в любую ночь можно прийти без звонка, без ограничений. Он был не слишком счастлив и не слишком огорчен, он был ровен, он был крупье Владимирского клуба.
Бессмертный Шурка праздновал победу, он не шел на похороны, оставался жить, она прогадала, если рассчитывала его озадачить. Бессмертный Шурка никогда не ходил на похороны, это зрелище исчерпало себя, исчерпано воображением бессмертного Шурки. Он столько раз проигрывал собственные похороны, что его трудно было напугать чужими. Она просчиталась, эту тему он знал досконально, его иногда дразнили некрофилом.
«Она пыталась остановить Время, – думает бессмертный Шурка. – Посчитала, что это возможно. Конечно, она это делала для меня, она хотела, чтобы я увидел это остановившееся Время на ее мертвом лице и испугался. Но вместо этого утащила Время с собой. Что она всем этим хотела сказать? Что жизнь ничего не стоит? Что жизнь – мгновенье даже по сравнению с мгновеньем? Тогда она доказала то, что не нуждается в доказательствах. А если она просто любила меня?»
«Меня нельзя любить, – укоризненно шепчет бессмертный Шурка. – Обнимать меня можно, а любить нельзя».
Он не может до конца объяснить, почему отвергает любовь и сам не в состоянии дать ее другому, почему не способен на привязанность, в лучшем случае только на страсть, на стон. Он хочет сказать, что нельзя играть в Вечность, когда не знаешь, что такое Время, и можно только тыкаться, тыкаться, как собака, мордой в колени, но ни к кому, как собака, привязываться не надо. Можно скулить, можно выть, можно выпить, но нельзя рассчитывать на то, что тебя спасет другой, тебя спасет Время, если захочет, но оно не захочет, тебя успокоят стихи, если напишутся, и это пока случается, случается. А что будет, когда не случится, что останется?
Он не хочет об этом думать. Смутно теснятся рифмы в его воображении, их много, слово взбирается на слово, как по лесенке, пирамида слов, и над всем этим золото в зловещем петербургском небе; небе, ни на что не дающем ответа.
Вещи на полу – в коридоре, кабинете, двух спальнях – пальто, пиджаки, жакеты, где свои, где чужие. Хозяин дома – крупье Владимирского клуба, вероятно, бросается считать свои вещи только после ухода гостей. В огромной петербургской квартире не запирались шкафы, двери, даже входная, в нее все входили и входили.
И на каждый новый приход оборачивался бессмертный Шурка, ему было все-таки интересно, кто еще пришел хоронить ее.
Пришли черноглазый и Валерий, пришел АДВОКАТ ГОМЕРОВ, где-то мелькал сверкая, сверкал мелькая Игорь, много друзей и непричастных.
– Как, вы здесь? – удивился черноглазый.
– Там справятся без меня, – сказал бессмертный Шурка, – ее отец, братья, а эту вечеринку я не мог пропустить. Теперь она будет навсегда, а эта вечеринка не повторится. И вообще я не хожу на похороны.
Черноглазый только пожал плечами.
Бал поражал вдохновеньем, труп только начинал разлагаться, а бал уже поражал вдохновеньем и каким-то ледяным петербургским непотребством.
Сегодня было можно все.
Бессмертный Шурка видел, как бессмертный Шурка рвет резинки на чулках какой-то дрянной бабы, а та с притворным ужасом восклицает:
– Я сама, сама, о, какой вы страстный, недаром о вас говорят: он страстный, он мастер. Вы почитаете мне что-нибудь?
И падали чулки, обнажая белые тяжелые венозные ноги, уничтожая всякое желание, и запихивался лиф в карман шерстяной ее кофты, и вот она уже задрала юбку, повернувшись к нему нечеловечески огромным задом.
– Ну, давайте, давайте, милый, что вы так долго копаетесь?
И закрывались глаза, предвкушая божественное наслаждение, но тут же раскрывались, потому что раздавался глухой и скорбный голос бессмертного Шурки:
– Простите меня, но я не могу, у меня не получается, я не могу больше.
– Но ничего еще и не было! – воскликнула она.
– Но я не могу, оденьтесь, прошу вас.
Он видел, как бежит через комнаты подальше от позора бессмертный Шурка, натыкается на доброжелательного хозяина-крупье.
– Ну, как? Весело? – подмигивает тот.
– О да, очень, очень.
– Это правду говорят, – спрашивает крупье, – что у вас горе?
– Какое там горе! – отвечает бессмертный Шурка. – Так, маленькое недоразумение, меня решили напугать, приняли за другого.
– Я очень рад, что всего лишь маленькое недоразумение, – говорит крупье. – Веселитесь.
И бессмертный Шурка веселится. Он слышит обольстительный баритон Игоря, спешит на голос, но всегда кто-нибудь соблазняет его очередной возможностью выпить, и он не отказывает, конечно же, не отказывает, он пьет во здравие, пьет за упокой.
– Не смотрите на меня так, – просит дама с усиками, – а то я влюблюсь в вас.
– Влюбитесь.
– Вы не понимаете, что говорите, я влюблюсь в вас и буду думать о вас, думать!
– Пожалуйста, думайте.
– Нет, вы решительно легкомысленный человек, ничего не знаете! Стоит мне вспомнить о ком-нибудь да еще захотеть с ним встретиться, его обязательно убьют. Найдут и застрелят, я просто какая-то наводчица!
– Вспомните как-нибудь обо мне.
– На заказ же невозможно!
– А вы вспомните.
У нее нехорошее дыхание, тянет уксусом, как из бутылки с прокисшим шампанским, и, в конце концов, она не одна, рядом с ней на тахте седой господин в очках недоумевает что это за мужчину целует его жена, крепко вцепившись в затылок незнакомца левой рукой и положив на горло правую? Рушатся на пол бокалы, лампа, кто-то с разбойничьим воплем босыми ногами бросается гасить начавший тлеть ковер, в соседней комнате что-то поет Игорь, пытается удержать Валерия черноглазый, но тот уже сталкивается в дверях с бессмертным Шуркой и кричит ему:
– Хорошо, правда, хорошо?
– Чудесно! – отвечает бессмертный Шурка.
– Вы еще главного не видели, – стыдливо смеется Валерий. – Вам это будет особенно интересно, сейчас она начнет раздеваться, слышите музыку, это она попросила ее поставить, только под Шаляпина она предпочитает раздеваться!
И под казачье страстное пение, под гогот и присвист, сквозь которые даже Шаляпин прорывался с трудом, под дурное это сопровождение с антресолей начала спускаться хозяйка дома, жена крупье, пышная, как абажур, и, как абажур, в каком-то немыслимом стеклярусе, в висюльках. С каждой ступенькой она сбрасывала с себя очередной стеклярус и шептала так жарко, тайно, что ее можно было расслышать, если только толпа угомонится, и толпа в ожидании трепета, мороза по коже и непристойностей стекается к лестнице и замирает.
– Бабки д-д-давай, бабки д-давай, – полумертвыми от опьянения губами шепчет хозяйка в такт набирающему мощь хору, и ее почему-то слышно. – Бабки д-давай!
И все потрясывают кошельками, запускают руку в карман свой и соседа, начинают швырять деньги к ее ногам, она сходит с лестницы, обнаженная, разбросав уже почти весь стеклярус, и пробивается сквозь толпу к бессмертному Шурке и вот уже в его глаза своими неживыми шепнет:
– Бабки давай…
У него нет денег, у него ничего нет, и вообще он не здесь, не здесь, он видит, как пятится бессмертный Шурка в поисках Игоря, в поисках черноглазого, от этих страшных глаз все дальше, дальше, но, споткнувшись, рушится на пол, увлекая за собой оконную штору.
– Прекратите! – кричит черноглазый господин. – Валерий, что ты смотришь, ему надо помочь уйти отсюда, помоги мне поднять его!
Но Валерий уже лежит на полу, счастливо обняв бессмертного Шурку и хохоча. И, когда черноглазый склоняется над ними, Валерий плюет ему в лицо…
Еще долго, дав отхохотаться гостям, стоит черноглазый над ними, потом отходит. Наверное, он вспомнил, кто в этом смраде, в несколько мгновений все оргии, все балы, на которых он был желанным гостем, проносятся перед ним, он даже не пытается их сравнить с этим бардаком у крупье Владимирского клуба. Бедные, бедные, что они знают про безумство, помнят про оргии, про подлинное бесстыдство! Какая жалость, и сколько среди них людей, достойных подлинного безумства!
Где его только не настигал рассвет! Он вспоминает, как кутил в Париже несколько ночей в ресторане на Монпарнасе и никогда не возвращался домой несчастливым, как упал в канал в Амстердаме и сколько хороших веселых рук протянулось ему на помощь, он вспоминает Венецию – бессонный город, где они кутили вместе с тюремщиками на острове Джудекка, прямо в тюрьме, в не приспособленной для веселья камере, он вспоминает, как в Кембридже на вручении ему звания магистра было пьяно и весело, как звучал студенческий хор, он вспоминает все места, где никогда не были унижены люди, и ему становится жалко всех вокруг.
«Скажите, кто меж вами купит ценою жизни ночь мою?»
Он знал цену этой строфы, он знал цену любой строфы, ему приходилось обменивать на такие строчки жизнь.
Но последнее время не так уж часто почему-то требовалась его жизнь.
«Господи, из мрака, из небытия, из полного забвения – протяни руку, дай, дай, разреши эту бесконечную скорбь моей жизни, все приму безропотно, только хоть как-нибудь разреши!»
Он пробирался к выходу. Он идет по Петербургу, уже ему не принадлежащему, идет домой, чтобы раздеться, выпить горячего чаю, свернуться калачиком и начать дожидаться возвращения Валерия или собственной смерти.
Линия движется вспять
ДА-ДА, СЪЕЗЖИНСКАЯ. Все описания излишни. Вообще надо отказаться от описаний, это общеизвестно, но невозможно, потому что Бернброк поднимался по лестнице.
О его появлении предупреждали тяжелое астматическое дыхание, шаркающие шаги. На каждой ступени он останавливался, смотрел вверх и подсчитывал – сколько еще осталось.
«Не может быть, – ужаснулся бессмертный Шурка. – То, что мы сочиняем, не имеет возраста, Время не властно над Бернброком, тут недоразумение».
Но недоразумения никакого не было, Бернброк состарился.
Он уже давно не взлетал по лестнице как прежде, бессмертный Шурка ушел из дома, не перед кем было кичиться легкостью и стремительностью своей походки, некого пугать. А сегодня он вообще вышел из борьбы.
Ему стало неинтересно, да, да, так бывает, что внезапно ни с того ни с сего все становится неинтересно, он мог бы умереть прямо здесь, на лестнице, но это не совсем прилично для человека его положения, и Бернброк продолжал восхождение.
Он увидел бессмертного Шурку, глядящего на него с изумлением, и не узнал в нем мальчика-соседа, которого учил жить. Он только испугался, Бернброк, что сейчас ему предложит помощь и, может быть, даже постарается втащить на себе наверх этот усталый молодой человек со следами оспы на лице. Это было унизительно для Бернброка, он вспомнил о своем благородном фонетическом происхождении, рванулся вверх и почувствовал, что с каждой ступенькой начинает терять в весе.
«Великолепно», – подумал Бернброк.
Он держался за перила, как привязанный к ним шар, на одной ниточке, он мотался между перилами и стеной, он бился о перила и взлетал, всклокоченный старик, его мотало, ему было плохо. Он так привык к своей телесной оболочке, которой наградил его бессмертный Шурка, что теперь расставаться с ней было нелегко. Бессмертный Шурка поступал с ним, как с маленьким, отбирал любимую игрушку – жизнь. Но негодовать не было сил, он ударился о стену лицом, провел носом незримую черту и, чувствуя, что уже не владеет собой, стал отдавать предметы. Сначала слетела шляпа, потом свалились очки, сила ушла из рук подогнулись колени. Последней с грохотом упала трость. ПРЕВРАЩЕНИЕ ДОКТОРА. ЗАМЕЧАТЕЛЬНО ПОДОБРАНЫ СЛОВА.
Нужно было добраться к себе и лечь, нужно помочь ему, но бессмертный Шурка отверг эту мысль, когда увидел, с какой ненавистью смотрит на него Бернброк предупреждая, что не простит ему помощи.
Бернброку не следовало мешать, он снова становился звуком, возвращался в родную стихию фонетики. Бернброк.
Оставалось только добраться до двери, отдать последние распоряжения неграм, забрать инструменты, прикрыть лавочку.
Дверь была недосягаема. Он считал ступени, оставшиеся до нее. Пять. Это были не ступени – равнина, занесенная снегом, непроходимая болотистая местность, океан, пустыня.
Подстрекаемый жалостью бессмертного Шурки, он преодолел эти опасности, добрался, позвонил, но, когда увидел лоснящееся удивленное лицо Бернблика, понял, что ошибся дверью, застонал в последний раз и потерял сознание.
– Доктора, скорее доктора! – крикнул Бернблик, подхватывая падающего. – Разве вы не видите, мой верный враг умирает!
Бернблик – Бернброк. Такие красавцы.
Линия уходит в бесконечность
Между бессмертным Шуркой и этой женщиной шел свободный спившийся человек. Кожа пузырилась на его лице.
– Видал, видал? – весело выкрикивал он в спину женщины, но обращался к бессмертному Шурке, как бы предлагая разделить с ним удачу. – Пава павой! Какая красавица была, ходила недоступной, вся улица любовалась, я сам пацаненком бегал смотреть, ну, пава павой. А офицерика-то ее застрелили!
– Замолчите, – попросил бессмертный Шурка – Нельзя же так просто об этом.
– Ах, она тебе понравилась! Ну, подойди, скажи ей, вроде можно, она теперь, наверное, не такая переборчивая. А то хочешь, вместе скажем?
Бессмертный Шурка обогнал его и пошел рядом с женщиной.
– Простите его, – сказал бессмертный Шурка. – Он не ведает что творит.
– Я понимаю.
– Я хотел сказать, если вам это нужно, что вы стали ничуть не хуже с того бала. Ведь ничего не изменилось, правда?
– И вы тоже это заметили? – сказала женщина. – Да, да, это чудо, действительно ничего не изменилось.
– Так что вы простите его.
– Это неважно, я уже забыла о нем.
Свободный спившийся человек стоял и смотрел им вслед.
– Сговорились, – сказал он сам себе и свернул в переулок.
– Так вы были на том балу? – спросила женщина. – Вы помните?
– Я там был, я помню.
– Это было смешно, я так просила его разрешить мне не надевать то платье, он настаивал.
– Он был прав. Если и было в моей жизни что-то прекрасное, так это вы на том балу. Вы были как свеча.
– Платье я продала, – сказала она с грустью, – в театр. Одна надежда, что роли в нем будут играть несовременные, правда? Вы не представляете, как мне было в нем холодно на том балу.
– Я догадываюсь.
– Нет, вы даже не догадываетесь, но он кружил меня и кружил, музыка звучала, к счастью, прежняя, хорошая, и мне стало хорошо.
– Он был храбрый человек.
– Да, наверное, можно так сказать. – Она остановилась. – Слушайте, вам действительно кажется, что ничего не изменилось? Вы не успокаивали меня?
– Я это знаю, в мире вообще ничего не меняется.
– Вы так думаете? Как же он тогда?
– Он на том балу, он с вами.
– Но я же старуха?
– Вы первая дама бала. Пока мы с ним на том балу, вы первая дама бала.
– Значит, существует надежда?
– Конечно, главное – не чувствовать себя старухой, танцуйте, танцуйте!
– А Бог? – спросила женщина.
– Я не знаю, – растерянно сказал бессмертный Шурка. – Если есть Время, есть и Бог, но я не могу потрогать Время рукой, я не убежден, что когда-нибудь увижу его.
– Бога?
– Нет, Время.
– Ах, как хорошо, – сказала она. – Вот вам и случайная встреча!
– Какая же она случайная? Поверьте, я искал вас всю жизнь.
Бессмертный Шурка проводил ее домой, попросил разрешения навестить, и они расстались навсегда. Почему навсегда? Потому что, когда на другой день он вернулся, соседи сказали, что она уехала во Владивосток с дочкой на могилу мужа. Что ж, Владивосток так Владивосток. Мертвый, как всегда, был сильнее живого.
Он сел в поезд и поехал за ней во Владивосток. Ему было все равно – сколько и куда ехать. Она была свечой, она была Временем, ожидание было заполнено ею, за него всегда решали другие.
Нас считают людьми, занятыми только собой, но мы, занятые другими, стараемся производить именно такое впечатление.
Он ни с кем не попрощался, он знал, что вернется. Когда? Скоро. Потому что география не измеряется временем: едешь и едешь. Может быть, ты все еще в одной точке, не сдвинулся с места, но все же встречаешь того, кого ищешь, встречаешь все в той же точке, и вы с изумлением понимаете, что никуда и не уходили, оставались здесь.
Так что путешествия – пустая трата времени, если оно, конечно, есть, это Время.
Ни усталости, ни ревности бессмертный Шурка не испытывал, он не испытывал даже денежных затруднений, деньги на билет были.
А поезда он любил, ни за что не отвечаешь, лежишь себе, как в колясочке, тебя везут куда-то, за последствия отвечает тот, кто везет, но ему тоже безответственно, он даже не знает тебя по имени.
Не притворяться серьезным, проиграть свою жизнь, прокутить, протратиться, пролюбить, истратить все свои желания, следить за собой, как за возникающим и тут же исчезающим стихотворением. Неиссякаемым. Пусть вчитываются в слова, за ними – бессмертный Шурка. Ничего, кроме внезапно возникающих слов. Поэзия есть вдохновенный бред – и больше ничего. Какой там, к черту, проводник, дорога познания! Выговориться и уснуть.
И жизнь за окном поезда не более чем декорация для невнимательного взгляда. Рассвет апельсиновой желтизной окон станционных домишек, и на обрыве главный домик, маячок станционный, мигнул – и как бы огонь сорвался с обрыва, канул.
В пять утра – все клики журавлиные. А это просто недоспанными женскими голосами объявления о платформах, поездах и стакан чая перед ней в диспетчерской и пирожок с капустой.
«Я просмотрел две вещи, – подумал бессмертный Шурка, – рассвет и как в девочке возникает женщина».
Из билетов была только плацкарта. Так даже лучше, на людях ему становилось легче, исчезал детский страх проснуться посреди ночи и увидеть, что ты один, что ты никем не охраняем, что тебя бросили все.
Он любил просыпаться, зная, что кто-то рядом, он просто не видел смысла в другом пробуждении. Сочинять стихи надо наедине, но просыпаться с кем-то, потому что скоро расставание, да, да, расставание и тебя внезапно могут лишить возможности попрощаться.
Можно попрощаться с деревьями, травой, но он не знал их так коротко, как людей, он не знал никого лучше людей, все, на что они способны, было ему известно, и он соглашался. Люди были надежны, особенно женщины. Сквозь них протекало Время, они и сами становились Временем в минуты близости, но об этом догадывался он один, а так все остальное время – сквозь них протекало Время.
Было не страшно, было не страшно, как в материнской утробе. А за пределы улицы, за пределы дома, за пределы города, за пределы материнской утробы он не выходил. Любая из них могла родить его, к любой он мог прижаться, как к матери. Любой из них могли принадлежать его стихи, даже быть написанными. Потому что в конце концов кем другим они и были написаны? Он доверял им себя.
В соседнем, как и все, открытом для обзора купе играли в карты. Поезд еще не успел отъехать, они уже сели играть. Люди эти были сердиты и босы, вместо столика они положили перед собой на колени чемодан. Люди эти были небриты. Он ничем не отличался от них, дорога предстояла большая, и он хотел предложить в партнеры себя, но у них игроков хватало. Напротив цыган клацал зубами по шву рубашки, быстро-быстро, давил вшей. Когда отрывался от рубашки, губы его были кровавы.