Текст книги "Богемная трилогия"
Автор книги: Михаил Левитин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
– Она другая.
– Не она другая, а просто вы трусливый человек, боящийся умереть во грехе. Погодите, она вас еще и в церковь поведет, под венец! Хотя сегодня и это неплохо, и это вызов.
– В кого же верить, если не в Бога? – спросил Валерий.
– Ну что ж, верьте, верьте, – сказал черноглазый.
– А ты?
– Я? Я тоже буду.
– Выкладываю, – сказал АДВОКАТ ГОМЕРОВ. – У меня на руках пики, трефы, бубны. Полный набор. Итого девятьсот.
Перстни на пальцах шулера сверкали. Он был счастлив, как после удачной речи в суде. Он был счастлив, как человек, которому удалось обмануть друзей, не причиняя им вреда.
Все остались при своем – и черноглазый, и Валерий, и бессмертный Шурка. Карты помогли им обвести ночь вокруг пальца.
Она подошла к нему у почтамта, как-то отчаянно подошла, дерзко, но в глаза не смотрела, спросила только:
– Кофе хотите выпить? Здесь можно где-нибудь спокойно посидеть, кофе выпить, не знаете, а?
Он не привык задумываться, что происходит в женщинах, но в этой все так странно менялось, любое движение, любой порыв не доводились до конца, будто она сама себя хватала за руку, начинала говорить, но тут же спохватывалась и своей же ладонью затыкала себе рот. Такая внутренняя душевная суета никак не вязалась с ее обликом – блондинка для всех, на любой вкус, слегка полноватая, с ямочками на щеках.
«Такая женщина не может быть несчастна, – подумал бессмертный Шурка. – Наверное, искательница. Или просто каприз. Но почему я? Такой бы никто не отказал».
– Я не пью кофе, – сказал бессмертный Шурка.
– Все равно, все равно. Слушайте, – она решительно взяла его под руку, – зачем нам искать эту чертову забегаловку? Выпить кофе можно и у меня, я живу рядом. Пойдемте, а? – И, увидев, что он колеблется, добавим: – Ну, пожалуйста.
– Хорошо.
Мысль о безумии закралась в него через несколько шагов, потому что она, как только он согласился, сразу же забыла о нем, но, наверное, только казалось, что забыла, потому что где-то у Сенатской снова взяла под руку и сказала:
– Да вы не бойтесь, не бойтесь, что же вы так дрожите, я ничего вам плохого не сделаю.
– Я не дрожу.
– Ах, не притворяйтесь, все дрожат, все боятся, как бы чего не вышло, всем только собственная шкура дорога.
Она говорила сама с собой, это было ясно, сама себе отвечала, он был лишним в этой компании, просто нужен был мужчина, и его пригласили, какая же компания без мужчины? Он бы удрал, но все это было так забавно, а дамочка с ямочками на щеках так хороша, что он решил остаться. Он понимал, что непременно будет вознагражден, ну, хотя бы за смелость, и еще ему стало казаться, что ему доверились.
Произойти могло что угодно, могли убить, могли подставить, могли разыграть на спор и скрыться в каком-нибудь дворе, все могли, слишком беспокойно бегают ямочки на полном лице блондинки, лихорадочно блестят глаза.
– Вы действительно не боитесь? – спрашивала она всю дорогу. – Вам правда не страшно?
– Боюсь.
– Вот видите! Это, наверное, странно – подошла и пригласила совсем-совсем незнакомого, но у вас лицо такое хорошее, и потом мне показалось, что вы тоже не прочь выпить кофе.
– Я не пью кофе.
– Да, да, вы это уже говорили.
Она шла озираясь, что тоже не совпадало с ее уверенным обликом, элегантным пальтишком, шляпкой. Она шла озираясь, с подозрением оглядывая каждого встречного.
– Я первая пройду, – сказала она. – Мой подъезд второй, квартира четырнадцатая. А вы – через двор.
– Хорошо.
– Вы не убежите, нет, правда, вы не убежите?
– Разве от вас можно убежать?
Она не обратила внимания на пошлый комплимент.
– Если во дворе вы встретите какого-нибудь типа и он спросит, куда вы идете, назовите любую другую квартиру, Башкировых, например, восемнадцатую, они всегда дома.
– А почему нельзя сказать правду?
– Что вы! Ни в коем случае!
Когда, соблюдая все конспиративные предосторожности, хотя во дворе его никто не встретил и обманывать не пришлось, он наконец добрался и она ему открыла дверь, он не узнал ее, – какое-то скромное девичье платье с отложным воротником и виноватое лицо. Видно было, что она расположена к полноте, но не боится этого, видно было, что полнота эта многим нравится, а ее слегка забавляет.
– Проходите, проходите, я сейчас кофе поставлю, ах да, вы не пьете. Тогда я сама выпью, не возражаете?
Бессмертный Шурка не возражал. Он сидел в скромной квартире из двух небольших комнат за маленьким журнальным столиком спиной к книжному шкафу и рассматривал фотографию какого-то моряка с мощной шеей и некрасивым набычившимся лицом. Фотография висела на стене, на нее почему-то все время хотелось смотреть.
«Нет, все-таки искательница, – подумал бессмертный Шурка. – Морячка».
– А кофе у меня не осталось, – сказала она, возвращаясь. – Все вышло. Как же мы теперь будем?
– Я не пью кофе.
– Да, да.
Она проследила направление его взгляда.
– Это мой муж. Петр Иванович. Муж.
– Я догадался. Где он сейчас? Он не удивится, увидев в своей квартире постороннего мужчину?
– Он уже ничему не удивится, я его убила пять месяцев назад. – И, увидев ошеломленное лицо бессмертного Шурки, засмеялась: – А вы смешной! Как же так можно с первой подвернувшейся женщиной, совершенно незнакомой? А вдруг я наводчица, вдруг подсадная утка какая-нибудь?
– Как убили?
– А вы оглянитесь, оглянитесь, видите, у вас нож за спиной для разрезания бумаги, вот им и убила. Повыше лобка вогнала, по самую рукоять. Подойдите сюда.
Она подошла к балконной двери.
– Только незаметно, незаметно, чтобы никто с улицы вас не увидел. Видите, подушка на балконе лежит?
– Вижу.
– Вы думаете, она в ржавчине какой-нибудь? Нет, в его крови, я под него подушку подложила, пока машину бегала искать, а он в это время кровью истек. Я зарезала Петра Ивановича.
– За что вы его?
– Ревновал. С ума сойти было можно, как ревновал. Из рейса вернется – и начинается. А тут мы в гостях с ним были, он следил за мной – с кем, мол, в его отсутствие, напился, всю дорогу обзывал меня последними словами, а когда домой вернулись, начал бить, он и раньше бил, но здесь, я знаю, хотел, чтобы до смерти. Ребенка для этого накануне к своей маме отвез. Так что теперь я вроде как под следствием, а вы у меня в плену.
– Как под следствием?
– Да не уверены они, что это самооборона, а вдруг умышленное, вдруг из-за мужика какого-нибудь? Слежку установили, это сейчас во дворе никого нет, а так стоят, смотрят.
– Зачем же вы меня привели? Я же подведу вас.
– А, наплевать, я пять месяцев одна, понимаешь? А они в окно глазеют. Вся улица как на убийцу смотрит, свекровь проклинает, родня отвернулась, а ведь я женщина, мне нужно, чтобы кто-нибудь меня пожалел. Нужно, как ты думаешь?
– Нужно.
– Вот ты и пожалеешь меня. Я не знаю, кто ты, и не надо мне рассказывать. Но то, что ты на жалость способен, я знаю. Там, у почтамта, много псов вокруг меня увивалось, а тебя увидела – и не стыдно. Почему это, а?
Он обнял ее.
– Потом, потом, я постель постелю, и ты меня обнимешь, но это потом, потом. Вот я выпить хочу, а дома ничего нет.
– У меня денег с собой ни копейки, – сказал бессмертный Шурка. – Да и дома нет денег, у меня вообще редко водятся деньги.
– Таких, как ты, деньги не любят, – сказала она. – А у меня денег много, мне мать из Челябинска прислала, зачем мне деньги, мы сейчас с тобой в шашлычную на углу сбегаем, там и выпьем, там и посидим.
– А если увидят?
– Пусть увидят, ты ведь меня защитишь, да? У тебя лицо такое хорошее, ты меня защитишь, и они уберутся от моего дома. В окно глазеют! Погоди, погоди, вот они, деньги-то, видишь, как много, зачем они мне, ну, встали – пошли!
В шашлычной она опьянела быстро и от того, что расслабилась, стала казаться еще более располневшей, но ничуть не менее соблазнительной. Ела жадно, куски мяса рвала с шампура прямо пальцами, вилку отбросила, пальцы у нее стали жирными, она хотела обнять его, но боялась испачкать, и это ее смешило.
– Ну, ты подумай, просто как с голодного края, а? Это я потому, что ты рядом. Ты не смотри, что я полноватая, это конституция такая, мне с того самого дня есть не хочется, а сегодня я проголодалась, сегодня я гуляю, сегодня ты со мной. Эй, парень, – крикнула она официанту, – еще коньяку принеси, и лобио, и зелени побольше, ко мне любимый приехал!
Играла музыка, на них не обращали никакого внимания, будто за столиками сидели все свои, все, когда-то зарезавшие своих петров ивановичей, а сегодня решившие на это наплевать.
Когда они легли, она попросила:
– Ты не спеши, не спеши, прижми меня сначала крепенько, и полежим тихо, вот так.
Она лежала, уткнувшись в него, долго-долго, будто уснула, так долго, что ему начало казаться, что он чувствует прижавшееся к его телу Время, оно впервые не уходило, оно было тут, но потом, чем ближе она прижималась, чем дольше молчала, тем дальше начало отходить от него Время и вскоре совсем ушло.
– Ты здесь? – спросил он.
– Я здесь, – ответила она и вдруг села, прислонясь к стене. – А что я ребенку скажу, когда он вернется? Ты подскажи мне, друг хороший, человек любезный, что я ребенку скажу?
Она знала, что поступает недостойно, но желание выследить его стало невыносимым. Следить за ним, за его снами, даже за мыслями. То, что она разрешила ему когда-то провести подушечкой пальца вдоль позвоночника, имело роковые последствия. Возможно, это называлось любовью, возможно, и было любовью, но и болезнью тоже.
Он уходил и возвращался, а она оставалась со своим скромным занятием, со своими пробирками, опытами, лабораторией.
Бессмертный Шурка никогда не заглядывал туда: просил не рассказывать о крысах, боялся не только этих милых зверьков, даже рассказов о них.
«Когда ты рассказываешь, мне начинает казаться, что они преследуют меня».
Но это не крысы, а она преследовала его, понимая, что ведет себя недостойно.
Когда она попробовала первый раз проследить его маршрут, еще было не страшно, будто оба просто прогуливались. Только она старалась держаться подальше на несколько шагов, делая вид для прохожих, что с ним незнакома, только она пряталась за углом, а он шел открыто. Но потом, когда решила бросить это занятие, вдруг поняла, что втянулась, необходимость следить стала болезнью.
Маршруты были однообразны. Закрыв глаза, она могла восстановить весь его путь. Бесцельно слонялся по городу, просто так, но это для нее, а для него, возможно, все было не таким уж бесцельным. Как заглянешь в мысли?
Чаще всего по направлению к Михайловскому дворцу, через Летний сад, где он обязательно, если была осень, лупил ногой листья вокруг подножия статуй, а в другое время праздно сидел на скамье или болтал со смотрителем-пьянчужкой. Это длилось долго. Затем на Съезжинскую к родителям, чтобы поцеловать маму, узнать о сестрах, покурить, соврать, что все в порядке, и ни слова о ней, ни слова! Затем зоопарк прямо напротив их дома на Съезжинской, его он пробегал, знал наизусть, но обязательно навещал любимого им медведя Николая. Завидев бессмертного Шурку, медведь задирал морду и начинал хохотать, как человек. МЕДВЕДЬ ЗАХОХОТАЛ КАК ЧЕЛОВЕК. Затем объект вскакивал на трамвай, и, даже не поспевая за ним, она знала, что найдет его в полуподвальчике на Кронштадтской, где они встречались с друзьями, чтобы, праздно расположившись, немного выпить, вымучивая время от времени из себя какие-то слова, фразы, очень громкие, но для нее, следящей сверху, из-за окна, все равно недоступные. Это называлось у него «встретиться с друзьями».
После их ухода на столе в полуподвальчике оставались стаканы, полные окурков.
Потом начиналось самое страшное один или с кем-то из своей компании он шел по Невскому и задирался с женщинами. Или женщины с ним, этого она уже никогда не могла понять, голова кружилась, город из любимого становился ненавистным, и по-прежнему нельзя было из-за расстояния расслышать, о чем он спрашивает, а те отвечают.
Однажды не выдержала, подбежала к одной лихой, так же, как он, бесцеремонно прогуливающейся бабенке, спросила:
– Послушайте, я умоляю вас, скажите, о чем вы сейчас говорили.
– С кем говорила? – остолбенела бабенка.
– Ну, вот с этим, что сейчас подошел.
– А-а-а, с рябым?
– С ним, с ним.
– Да о чем они все говорят? Приставал, познакомиться хотел, цеплялся.
– Ну а вы?
– Много хотите знать, дамочка, шли себе, ну и идите. Расспрашивает еще!
И она испуганно шла дальше, продолжая безошибочно угадывать его маршрут большой трехэтажный дом на Литейном, где они собираются, чтобы читать друг другу стихи, говорить о стихах запутанно и странно, где они занимаются проблемами стихосложения, где нет места ее любви, где царствуют слова и звуки. Там они проводят время долго, что-то доказывая, и расходятся, ничего не доказав.
Потом, уже вечером, он, наверное, вспоминал о ней, так ей казалось, так ей хотелось, чтобы вспомнил, но его отвлекали мысли, за которыми она уже не могла проследить, и он возвращался не к ней, а шел играть в вист к маленькому господину с живыми итальянскими глазами. Если были деньги, покупал в магазине на углу бутылку водки, не было – шел с пустыми руками. Там, за картами, он засиживался до глубокой ночи, и за этим уже невозможно было проследить.
Она возвращалась домой тем же маршрутом: черноглазый, особняк где они читали стихи, дамочка, фланирующая по Невскому, полуподвальчик, зоопарк, где хохотал, завидев его, медведь, квартира на Съезжинской, Михайловский дворец, Летний сад. Только сад был закрыт, его приходилось обходить.
Она возвращалась, как собака по знакомым следам, как крыса, не нашедшая пищи. Она презирала себя, интерес ее не был утолен, она так и не сумела понять, откуда берутся строчки, стихи. Может быть, их изготовляли для него нищие, их было много в Петербурге, а он, проходя мимо, собирал стихами дань? Или там внизу, в подвальчике, они воровали друг у друга образы и рифмы?
Он приходил под утро, засыпал, а она, лежа рядом, прислушивалась к его дыханию, надеясь услышать, откуда все-таки берутся стихи.
Не могли же, в самом деле, эти снующие по Петербургу проститутки напеть ему мелодии, подсказать строчки, которые заставили ее полюбить этого человека и прощать ему многое, многое; эти типы с пропитыми физиономиями, с которыми он говорил охотно и долго, случайные связи, случайные люди, грязные подъезды, неприбранные скверы, заспанные друзья, не могли же!
Он мешал ей видеть жизнь, а вокруг нее была настоящая жизнь, она это знала, он не давал ей читать газет, но она читала тайно, на работе, ему назло, он не знал, что такое собрания, а она любила собрания и выступала охотно, стройная русая девушка с ясным взглядом. Кто в зале мог заподозрить ее в унизительной слежке за любимым человеком? И она говорила, говорила, а сама думала: что он делает сейчас? не влип ли во что-нибудь непредвиденное, новое?
Конечно, Петербург отдавал себя трудно, не хотел меняться, но если приглядеться – только оформление оставалось старым, а музыка звучала новая. Она могла нравиться или не нравиться, но звучала.
Шли пионеры, трубили в горны, на них хлопковые маечки и длинные трусы, проносились авто с мужчинами в кожанках и женщинами в длинных цветных платьях, массовка бурлила у подхода к Зимнему, заходился в крике оператор-еврей с революционной не библейской бородкой, это снималось кино. Петербург не нужно было перестраивать, он создан был навсегда, надолго, его нужно было только приспособить к новой жизни, и везде возникали какие-то новые лозунги, транспаранты.
Он говорил, что стоит подуть – и вся эта новая жизнь погаснет, как свеча. Это было психологией человека, не побывавшего внутри учреждений.
Прежние департаменты всегда были мозгом Петербурга, но сейчас новые учреждения стали его душой и сердцем. Учреждения покровительствовали или не покровительствовали людям, это было навсегда, тут уж он ничего не мог поделать, и в них были допущены только те, которым ничего не стоило приглядеться и разгадать его маршруты, маршруты его друзей, а разгадав, накрыть сачком, гигантским сачком, как бабочек, но, к счастью, ни он, ни его друзья не были на повестке дня первыми, это она могла бросить лабораторию, крыс и следить за ним, а для учреждений его слоняние, его праздность, невесть откуда берущиеся стихи не представляли никакого интереса. Но она хорошо знала, что это пока, до поры до времени, а потом выпотрошат жизнь изнутри и займутся отделкой жизни, и тогда ему несдобровать.
Она тоже не умела мыслить исторически, но опасность для него чувствовала нутром.
Он был обречен. Оставалось непонятным, знает ли он сам об этом, потому что о той общей главной жизни никогда не говорил. Может быть, говорил, но не с ней, а с проститутками, нищими, друзьями, но в стихи его эта главная жизнь никогда не входила, ее просто не было, не было революции, перемен, второй пятилетки. Одно только безумие, как тоннель, сквозь который можно проскочить жизнь.
Она ненавидела все, что несет ему опасность, но действительность-то она не могла ненавидеть, иначе нельзя было бы жить, зарабатывать хоть какие-то деньги, стряпать ему еду, покупать вещи.
А он был весел, стихи, которые у него покупали и печатали, в основном были детские, а дети не интересуются действительностью, они интересуются детством, то есть тем, что и он, если верить его стихам для них, они интересуются снами, животными, легкой бестолковой игрой планет, последним снегом на поляне в лесу, ветром в кронах деревьев, цветами и особенно хохочущим человеческим голосом медведем Николаем.
Они интересуются всем, кроме действительности, они защищены от действительности воображением бессмертного Шурки. А вообще-то по-настоящему надо было родить ему ребенка, он просил, но она никак не решалась на это.
Она возвращалась в лабораторию, смотрела на притаившихся в клетках крыс, понимала, что они ее ненавидят и главные секреты мироздания суждено было разгадать не ей и, возможно, даже не ее профессорам, которым она бесконечно доверяла, скорее эти секреты разгадывались там, в полуподвальчике на Кронштадтской, за картами у черноглазого, походя, второпях, между прочим.
БАРБОС ЧЕЛОВЕЧЕСКИМ ГОЛОСОМ КРИЧИТ НА БАКТЕРИИ. Она чуть с ума не сошла, когда после очередной своей слежки-прогулки вернулась и увидела, что незнакомый пес стоит посреди лаборатории и лает на бактерии. Противно так лает, с интервалами. И шкура черная. Почти что из «Фауста».
Она закричала, пса увели, оказалось, это директорский пес, директор был новый, он привел с собой на работу пса. Директор был чудак, как все гении.
Пес никогда не видел бактерий, он впервые попал в лабораторию. Особенно его потрясли стеклянные колбы, насквозь пробиваемые солнцем. Потому он и лаял.
Линии совпадают
В трюме было темно, пахло мазутом и нагретым железом, морем не пахло, оно просто плескалось под тобой. Он лежал на воде, как на ладони. Ему ничего не угрожало. В открытые глаза входила темнота, как раньше, когда он только рождался. Второе пробуждение в материнской утробе он воспринимал как подарок.
Чиркнул спичкой, свет выборочно упал на бритого, совершенно незнакомого ему атлета. Атлет спал невозмутимо, как монгол. Атлет дернул скулой, дунул на спичку и сказал:
– Не надо, еще можно поспать.
– Где мы? – спросил бессмертный Шурка.
– Черт его знает, какое-то судно, то ли «Викинг», то ли «Микки», я ночью не разглядел.
– Как мы сюда попали?
– Спьяну, сдуру, не знаю. Может быть, в рейс зафрахтовались, мы вчера на многое были способны.
Теперь бессмертный Шурка зажег спичку, чтобы закурить. Он пытался вспомнить Вчера. Бритый прикурил тоже.
Вчера он засиделся за картами, но не у черноглазого, а в какой-то гостинице, ну да, его пригласили, кто, кажется, АДВОКАТ ГОМЕРОВ, взглянуть, как играет приезжая знаменитость, какой-то оперный артист, как он не когда поет, играет, а в карты, и бессмертный Шурка взял с собой друзей, интересно, где же они, еще в номер набились смотреть какие-то люди, что-то пили, и кончилось тем, что, всех обыграв, гастролер запел, пел он тоже неплохо.
А затем, спускаясь вниз, пытаясь спуститься, бессмертный Шурка заглянул в открытую дверь какого-то номера и увидел двух девушек, лежащих на ковре, ведущих ночной разговор. Они засмеялись и позвали его, он – своих друзей, вся компания перекочевала в номер к девушкам, но вот что там бритоголовый атлет делал, бессмертный Шурка решительно не помнил.
– Мы с вами третий раз знакомимся. Первый, когда мы в постели оказались и нас пыталась познакомить чудная черноволосая девушка, кажется, ее Жанной звали, второй, когда вы по карнизу шли к соседнему окну за цветами, а я вас успел подхватить, и вот – третий, меня зовут Игорь.
– Значит, вы меня спасли?
– Дорогой мой, спасли, погубили, какое это могло иметь для нас вчера значение?
– Абсолютно никакого, – обнаружился в темноте еще один голос, по которому бессмертный Шурка узнал одного из своих друзей. – Мы плывем или уже приплыли?
– Я не помню, чтобы покупал куда-нибудь билет, – раздался голос второго друга бессмертного Шурки. – Вряд ли у нас вчера остались деньги на билеты.
– Там был какой-то штурман, – сказал Игорь. – По-моему, швед, и еще кто-то, они учили нас петь по-шведски.
– Это как-то связано с нашим пребыванием здесь? – невозмутимо спросил один из друзей.
– Возможно, возможно.
Потом они расслышали, как приближается кто-то по палубе наверху, остановился над ними, неуверенно постоял и ушел.
– Вы по-шведски хоть слово знаете? – спросил незнакомый Игорь.
– Мы на всех языках говорим, кроме шведского. А вас я, кажется, в нашей секции видел, вы поэт?
– Поэт, как некоторые утверждают, но я еще режиссурой занимаюсь, в Красном театре.
– А-а-а, так вы тот самый, из Тифлиса.
– Да, тот самый.
Под звуки голоса незнакомого атлета хотелось лежать и лежать.
Баритон его убаюкивал, неважно, что он говорил, в смысл можно было не вникать, но голос воспринимался как родной, будто слушаешь негритянское пение, где одна нота варьируется на все лады, будто качают люльку, а ты лежишь в ней, как младенец, и дремлешь.
– Удивительно! – засмеялся Игорь. – Сколько раз в Тифлисе я оказывался в подобном положении, один раз у итальянцев на борту, тоже пьяные, хотели в Геную отвезти, мы отказались.
– Почему же отказались? – спросил бессмертный Шурка.
– А вы бы не отказались? Черт его знает, почему мы все отказываемся?
– Ну, в Геную – это вы напрасно, – сказал один из Шуркиных друзей. – В Геную поэты ездить должны, в Генуе родился Паганини. Но вот долго ли нас будут держать в этой плавучей тюрьме – вот что интересно.
Они снова прислушались. Наверху кто-то так же неуверенно сделал несколько шагов над ними, потом остановился, и крышку люка стали открывать.
Свет в отверстие хлынул яростно и застал их врасплох. Они сидели на дне трюма, смешные, невыспавшиеся, как в утробе матери, трюм был широк, а они сидели кучно, то ли с ночи, когда их здесь уложили, а может быть, в разговоре сползлись, на голоса друг друга, все-таки рядом надежней.
– Русские ребята, вы здесь? – спросили сверху, и они увидели круглое рыжебородое лицо.
– Здесь все русские? – спросил Игорь. – Можно отвечать уверенно?
– Почти, – ответил один из друзей бессмертного Шурки. – Так, одна-две капли арапской крови, но это дело не испортит.
– Русские внимательно слушают вас, – сказал Игорь.
– Спасибо, – ответили сверху. – Делайте все, что я скажу, нет – мне голову отрежут прямо здесь, на судне, вам – на берегу.
– Как мы сюда попали? – спросил бессмертный Шурка.
– О, я не помню, – ответил рыжебородый, протягивая им руки. – Наверное, через пакгауз, вы попросили, я провел, это была великолепная экскурсия, не так ли? Ну, давайте, давайте!
Они выползали наверх, как червячки из яблока. ЧЕРВЯЧКИ МОЛНИЕНОСНЫЕ И БЫЛИ ОНИ СКОТЫ. Вид горизонта успокоил их.
– Это Стокгольм? – спросил один из друзей бессмертного Шурки.
– Хотите в Стокгольм? – засмеялся швед.
– Очень, но когда-нибудь потом.
– Теперь слушайте меня, – сказал швед. – Если кто-нибудь узнает, что вы на борту, я теряю голову. Вы плавать умеете?
– Я нет, – улыбнулся бессмертный Шурка. – Последний раз я плавал еще до своего рождения.
Швед не был настроен шутить, он нахмурился.
– Я могу вас подвезти поближе к берегу, очень близко, дальше должны вы сами.
– Хорошо, – сказал Игорь, – я дотащу его. Вы не возражаете, если я довезу вас домой на себе? – обратился он к бессмертному Шурке.
– Не возражаю. Не забудьте, идя ко дну, представиться мне еще раз.
– Конечно, конечно. Здравствуйте, я Игорь. Кажется, мы тонем, кажется, мы идем ко дну?
– Здравствуйте, мы действительно тонем, но я не умру никогда, я бессмертный Шурка.
– Так это вы? Ура! Мы спасены.
– В порту продается чудесное пиво, – неожиданно сказал один из друзей, – и превосходная колбаса с чесночком.
– Ах, ах, какая перспектива!
Лодка совершила маневр по противоположному от берега борту судна, и не успели они увидеть очертание порта, любимое петербургское небо, как выскочил откуда-то сторожевой катер, и заорали в рупор:
– Всем оставаться на местах! Приготовить документы!
Когда случилось чудо, власти разобрались, к ним проявили гуманность и, обозвав несколькими солеными словами, отпустили, черноглазый за очередной партией в покер сказал бессмертному Шурке:
– Вы хоть и талантливый, но, простите меня, не очень умный человек Генуя – это, конечно, замечательно, но и Стокгольм, знаете, не хуже. Если бы я был на вашем месте…
Возня на полу в чужой комнате, они лежали с Игорем, разложенные, как карты, на одной подушке, голова к голове, зеркально. Женщины – рядом.
Игорь завидовал.
– Махнемся, а? – спрашивал он. – Моя какая-то сонная.
– А вы будите ее, будите! – рассмеялась подруга бессмертного Шурки. – Она не сонная, она напуганная.
– Чем же я тебя так напугал? – спросил соседку Игорь, но та не ответила, лежала с закрытыми глазами.
– Проклинает меня, наверное, что я ее втянула, – прошептала бессмертному Шурке его подружка. – А я рада, ты хороший, веселый. Я, когда вы в магазине подошли, ничуть не испугалась, ну, пускай за гулящую примет, думаю, лишь бы был со мной!
– Какая разница, кто ты? Вместе не страшно.
– А ты боишься? Что-то не видно, чтобы ты боялся!
Нельзя описать чувственное, оно все неизвестность, один колючий восторг. Он лепетал, лепетал, лепетал, он что-то неясное всем лепетал. Его стремление потерять невинность становилось чем-то катастрофическим, он каждый раз забывал, что давно уже потерял, и наверстывал, наверстывал.
Каждый живет по-своему, каждый страдает по-своему, а как пишутся стихи, вас не касается, не касается.
– А они мучаются, – сказала она. – Значит, не любят, он хороший, твой друг, только шутит, как дурак, а она к этому не привыкла, она нежная. Ох, и долго же я любовью не занималась!
– Что мешало? – ревниво спросил бессмертный Шурка.
– В больнице лежала, три месяца, грузовик с трактором на дороге столкнулись, у них там уборочная шла, я рядом с водителем, вот увидишь, какая я, когда солнце взойдет, – испугаешься, в меня сорок осколочков попало, вся в шрамиках.
– Да у меня у самого лицо…
– Вот-вот, похоже, я в осколочках, шрамиках, легкомысленная, ты – в оспиночках.
Что-то внушал своей соседке Игорь, уговаривал, а они лежали счастливые. Она уцелела, чтобы встретить на Невском бессмертного Шурку и быть с ним, она уцелела, чтобы спасти его хотя бы еще на один день.
– Ты не спеши, не спеши, я хочу, чтобы ты во мне остался, вот так, милый, вот так, чтобы молочко твое в меня пролилось, тепленькое…
– А ты не боишься?
– Разве счастья боятся? А ты счастье, ты ребенок, ну, не плачь, ребенок любимый, ну, что же ты каждый раз скулишь, как маленький?
Вся его жизнь текла сейчас в его теле, вся сразу в нем были и Бернблик с Бернброком, и мама, и сестры, и любимая женщина, друзья, и он сам, бессмертный Шурка, лежащий на полу, и случайная подружка рядом, вся в шрамах от осколочков, веселенькая. Все было в нем сейчас, кроме смерти.
Да и кому она была нужна, эта смерть?
Линия рвется
– Я страдаю, – сказала она. – Ты обещал мне измениться.
– Я ничего тебе не обещал.
– Нет, когда мы решили жить вместе, ты сказал, что будешь думать обо мне, считаться со мной.
– Я думаю о тебе.
Бессмертный Шурка понимал, что сейчас его втянут в бесконечное выяснение отношений и он будет лгать, лгать, только бы спасти ее веру в себя, потому что без этой веры она несчастна и одинока. Лучше бы она верила в то, что он пишет, это надежней, а в него самого? Ведь он предупреждал ее, просил подумать прежде, чем жить вместе.
– А ведь ты хороший, – продолжала она, – ты хороший, это какая-то бравада, тебе нравится притворяться плохим. Это романтика, да, мальчишество, да?
– Наверное, – ответил он.
– Ты что, Байроном себя мнишь, Пушкиным? Это таланту все можно, а ты – мой, мой, ты рябой, ты мой Шурка, Шурочка, каждая твоя оспинка моя.
Она плакала где-то у подножия его мыслей и была маленькой-маленькой, но если повернуть бинокль, то это не она, а он виднелся как бы в перспективе – жалкий, съежившийся, ничего не обещавший и все же всегда виноватый. Что это за бред о Пушкине? При чем тут Пушкин? Пушкина убили из-за этой кокетливой дуры, а потом друзья выражали сочувствие убийце. И это друзья! Гады, а не друзья, сдохнуть бы им на том свете еще раз. УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Ему стало весело, он отомстил за Пушкина, он знал цену ханжеству, он был не один в этом мире, у него был Пушкин.
– Ты хотел, чтобы я родила от тебя, – продолжала она. – Как можно от тебя рожать, объясни, как можно родить от такого, как ты?
– Я не прокаженный.
– Ты самый лучший, – заплакала она вдруг, – самый, самый, а я несчастная.
Он обнял ее.
– Не бросай меня, пожалуйста.
– Как тебя бросить, милый мой, милый, ты ведь пропадешь. Это все богема, как ты не понимаешь, твои друзья, ты думаешь, они навсегда? Их же скоро перестреляют к чертовой матери, они же газет не читают, они же бесполезны, но ты же другой, скажи мне, ты другой?
– Другой.
– Я гибну, – сказала она. – Помоги мне, я гибну, удержи меня.
Бессмертный Шурка видел, как он держит руки любимого человека, вроде бы крепко держит, как надо, но удержать не пытается, то ли пальцы его слабы, то ли воля, но видит он сейчас только себя, держащего ее руки, а ее саму он не видит.
Он попытался стряхнуть с себя оцепенелость, эту тупость души, но там, где должно было болеть, всего лишь ныло о потерянной боли. Как он ненавидел себя в эту минуту! Он был мертвец для нее сейчас, настоящий мертвец, а она принимала его за другого.
– Обещай мне, что это не повторится, эти карты, женщины, пьянство, обещай мне.
– Обещаю.
Она отстранилась и посмотрела на него каким-то ледяным, пристальным, жестким взглядом. Бессмертный Шурка похолодел.
«Вот оно как, – подумал бессмертный Шурка, глядя в эти жуткие глаза, – вот оно как».