355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Левитин » Богемная трилогия » Текст книги (страница 13)
Богемная трилогия
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 23:14

Текст книги "Богемная трилогия"


Автор книги: Михаил Левитин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 23 страниц)

Это тебя бесит, а ты не бесись, ты взгляни на них в зале и выбери себе отца лучше, матерей сколько угодно, а вот найди себе второго такого отца. Можно попытаться вырваться, и ты вырвешься, я верю, а я не хочу, потому что знаю, как там, в его жизни, тепло и весело, как там, поверь мне, человечно. У тебя хороший отец. Он крикун, брызжущий слюной, это правда, он скандальный и быстро отходчивый тип, но в нем горит огонь желаний, он кричит тебе «Аида!», и ты срываешься с места и несешься за ним, совершенно не понимая, что заставляет тебя нестись. Это дар жизни. Почему я должна все бросить и отойти? Потому что он порочен? Это еще надо доказать.

Но даже если это так, я прощу. Его не возбуждали больные, изломанные юноши, он любил охоту на оленей, олений бег, если ему хотелось обнять прекрасного юношу, которого согласна обнять и я, – почему его ревновать ко всему в мире, ко всему, что он мял своими пальцами, преображал?

Я спросила его: «Ты не боишься смерти?» «Боюсь, если внезапно, – сказал он. – Я хотел бы кое с кем успеть попрощаться».

– Так вот, сопоставляя все эти свидетельства очевидцев…

Она была из тех «кое с кем», и потому все предупреждения были излишни, все эти разговоры непосвященных, догадки, домыслы. Их пугало его распутство, они называли распутством то, что на самом деле было страстью. Конечно, мало кому в жизни хватит сил занимать в жизни любимого человека только отведенное тебе место. Но если ты согласишься, все остальные побеждены, он вернется, потому что знает, где тебя искать!

Конечно, он всеяден, это правда. Ничто в жизни, ни одно пиршество не может пройти без его участия. Он не читает книг, потому что они диктуют ему, куда идти. Хотя я подозреваю, что в детстве он прочитал самые главные.

Оперу он слушает как вопль собственной жизни он так орет в опере, забрасывает артистов цветами целует дирижера в лысину, он так орет, что ты начинаешь думать, что опера – это единственная реальность, а все остальное – блеф, что все это нагромождение нелепостей, помпезность, мишура, трубадуры, виолетты, жирные тела актеров и есть настоящая жизнь, он так счастлив, что заставляет тебя верить не задумываясь, как умеет заставить по-настоящему счастливый человек. Разве хочется спорить со счастливым? С ним все всегда согласны.

Он оставляет туфли перед музейными залами ходит по залам в носках, смотрительницы с ужасом глядят на его рваные носки, но он так смотрит картины, что ему все прощается, упоенно, как ни один из этих благовоспитанных посетителей, он не завидует, ему нравится все хорошее, что сделал до него другой, он уверен – живи тогда, сумел бы сделать не хуже, это очень наивно, но очень правильно. Когда-нибудь ты это поймешь. Гармония разлита в мире, она не в уравновешенности и соразмерности, она разлита в мире, он идет по следу гармонии.

Однажды при мне он подарил бриллиант незнакомой женщине только потому, что она похожа на его мать. А стоит кому-нибудь признать, что он гениален, о, тот или та уходит от него, унося платье Евы Браун, или перстень Талейрана, или кепку Уинстона Черчилля. Разве это и в самом деле не гениально?

– Строит хорошую мину при плохой игре, – говорят обо мне подруги. – Бедная.

Ах, эти во все века подлые подруги, что вы знаете, ах вы, восхитительные любовники, что вы можете? Их попытки воспламенить жизнь безуспешны. Заглядывая ей в глаза, они догадывались, что она видела другой огонь, это бесит их, сделать ничего не могут. Да, она видела другой огонь. Все, что он делает, – весело, вот что главное, весело, иначе не выдержать нагромождения нелепостей и чудес, весело, чтобы пощадить ее, весело, чтобы рассмешить других, весело, чтобы самому расхохотаться перед сном, припомнив об очередной своей проделке. Весело, потому что иначе жить не стоит.

Я жила с веселым человеком и подарила ему мрачного сына.

– Поздравляю вас, – сказал защитник. – Кажется, мы выиграли.

Когда Олег подходил к матери, он смотрел не на нее, а поверх, будто искал кого-то.

– Где он? – спросил Олег.

– Он в тюрьме, – ответила она. И Олег заплакал.

33

У мальчика были трагические мутноватые глаза, будто он страдал бессонницей или всегда смотрел в самого себя.

Взгляд его уловить было невозможно, он перебегал, этот взгляд, с предмета на предмет, но мальчик успевал оказаться у предмета еще раньше собственного взгляда, движения его были резки и некрасивы и тогда Хорст бежал к нему, как бы пытаясь сгладить впечатление, производимое его сыном, любой неуклюжий поступок превратить в шутку. Это была очень серьезная игра двух любящих людей.

– Правда, Хельмут странный?

– Ничего странного.

– У него безумная мать, я тоже не подарок, Хельмут будет очень несчастен, если ты откажешься стать моей женой.

– Это нечестно!

– О, я вообще нечестный, подлый немец, я обольщаю молодых рыжеволосых художниц и отдаю их на съедение Хельмуту. Мальчику хорошо с тобой, ему еще ни с кем не было так хорошо.

Все на нем выглядело свободно: и вечный комбинезон, который он почти никогда не снимал, и ботинки с полуразвязанными шнурками, и приспущенные очки на носу, из-под которых глядели такие беззащитные и любящие ее глаза, что хотелось крикнуть: «Забирай меня, не жди, пока полюблю; забирай сейчас же, не мучайся!»

Но Лиза не кричала, а рисовала все это. На портретах Хорст был растерян и доверчив, принадлежал не себе, а нарисовавшему его художнику. Он был весь на портрете.

В его лице Лиза обнаруживала самое большое сходство со своим отцом, когда он, сидя рядом с ней на диване, больной, в маминой шляпе, слушал ее бредни о будущем и смотрел на нее такими же растерянными глазами. Он хотел помочь ей, но не знал как. Куда она хочет уехать, чего ждет от этой жизни?

Прикосновением руки он убеждался, что она еще здесь, с ним, и успокаивался.

Она рассказала Хорсту об отце, сначала не будучи уверенной, что он поймет, потом все шире и шире. Если Хорст не понимал – говорил, что не понимает, не притворялся, а здесь затосковал и не в угоду ей, а как-то сразу.

– Ты же его не знал, – говорила Лиза. – Зачем грустить?

– У меня тоже был отец, – отвечал Хорст. – Он был хороший механик, только пил много, он брал меня на руки и говорил: «Я очень хороший механик, ты тоже будешь хорошим механиком, мы оба – механики, не сердись на меня, Хорст».

Когда я разбился и врачи по кусочкам собрали меня, упаковали мой мозг, наладили сердце, я сказал врачу: «Я очень хороший механик, вы тоже хороший механик, мы оба механики». И врач смеялся.

Жена прислала ему отказ от ребенка, ребенок теперь принадлежал ему, он чувствовал в мальчике скрытое безумие его матери, но рассчитывал, что пронесет, не все же ему собирать жизнь по кусочкам, все в мальчике нравилось ему, кроме этого воспоминания о жене.

Он женился из жалости на этой странной, вечно нечесаной дочке своего друга по мастерской. Он увидел один раз, как она сидела утром на шпалах у фабрики, держа в руках котенка, и гладила его. Всем казалось, что она провела здесь всю ночь, да так оно, наверное, и было.

Держала в руках котенка, гладила и смотрела перед собой мутными глазами. Все приветствовали ее, она не отвечала. Подходил отец и приказывал идти домой, она не шла.

Тогда-то Хорст и решил жениться на ней, слухи, которые шли по фабрике об ее безотказности, его не занимали. Он хотел чувствовать себя котенком в ее руках.

Но жизнь шла, болезнь прогрессировала, ей не советовали рожать, когда они уже жили вместе, но она родила по его настоянию, и это не только не спасло ее, а сделало невменяемой… Самое страшное – она ненавидела ребенка, она смотрела на него как на нечто, возникшее без ее участия для того, чтобы орать и мучить, мучить и орать. Хорст все время был начеку, боялся за Хельмута.

Он привык превращать все в шутку. Что бы не случилось, при друзьях и без них, вспыхнет ли она неожиданно, разденется при гостях догола или грубо столкнет ребенка на пол с дивана, он все превращал в шутку, и движения его становились все более и более суетливыми.

Его заботой было не оставлять их вдвоем, и когда однажды в его отсутствие она забрала ребенка и уехала к своей сестре в другой город, а он, схватив машину, помчался туда, представляя все, что только можно себе представить, самое страшное, тут-то оно и произошло: он врезался на встречной полосе в грузовик и распался на кусочки.

После того как его собрал тот самый механик, он понял, что, если мальчик жив, он спасет его, заберет к себе навсегда!

И хотя Хорсту после такой аварии и самому дали инвалидность, решением суда было передать ребенка отцу. Родители жены брать мальчика тоже не хотели.

– Я буду заботиться о тебе, а ты будешь заботиться о моем сыне, я соберу велосипед, на котором поместятся трое, и мы поедем в дальнее путешествие.

– Почему – трое? – смеялась Лиза.

– Чтобы не расставаться, и потом, если один устанет, педали начнет жать другой.

– Ты простой человек, Хорст.

– О, я очень, очень простой человек! – смеялся он. Но глаза его темнели, капли пота выступали на лбу, когда он видел, как двадцатимарочную бумажку кладет она не в сумочку, а прячет на груди.

– Ты не его жена, он грабит тебя, я люблю тебя, но не могу быть с тобой, это подлость, но я не могу поставить его на место. Если я ударю его, меня посадят, мальчик мой останется один, этот человек будет продолжать издеваться над тобой. Какой-то заколдованный круг!

Он устремлялся вслед за Хельмутом, мальчик – от него, игра становилась мучительной и невыносимой.

– Ты возбужден, Хорст, и мальчишка возбужден, нельзя так перевозбуждать мальчика, Хорст.

– Это потому, что мы оба любим тебя. Хочешь, мы станем перец тобой на колени. Хельмут, иди сюда.

– Хорст, не смей, не смей, Хорст! Поднимайся, Хельмут, немедленно поднимайся!

Она схватила мальчика, он недолго сопротивлялся, сразу прижался к ее бедру головой и затих.

– Хитрый, – сказал Хорст. – Он счастливее меня, у него есть такая подушка.

– Только один человек может спасти нас, – сказала Лиза.

34

Взрослый напряженно сидел, прислушиваясь к объявлению о посадке.

Мальчик сидел непривычно тихо, прислушиваясь к дыханию отца.

Оба ждали.

– Вот, – сказал отец. – Это наш.

Взял мальчика за руку, и они пошли к самолету.

Часть III
ИТАК, Я УМИРАЮ
35

Их кружил Киев. Побуждаемые надеждой, они шли в гору, чтобы тут же, бесполезно достигнув вершины, начать спускаться и попасть в сад, а попав в сад, кружиться уже в саду между хлещущими тебя по лицу деревьями, пытаясь обойти горку снизу, чтобы выйти, но всегда оказывалось, что этот сад и есть самый короткий путь наверх, и они с Хельмутом послушно возносились, чтобы попасть в новый сад на новой вершине.

Их кружил Киев. Возносил и сбрасывал, возносил и сбрасывал.

И когда, очерчивая круг, они думали, что все уже кончено – пришли, их возносило на новый холм, чтобы с него бросить в еще более пышный, богатый плодами сад.

Их кружил Киев. Что-то хлопало и взрывалось под ветром, сзади них, там, где они уже были, на каждой вершине жил свой ветер, что-то ухало за углом, который им предстояло обойти, их кружил Киев, ни дна ему ни покрышки, славный такой украинский город.

Они не верили, что продвигаются к цели, все препятствовало ходьбе, все грозило сбросить тебя с круч в днепровскую воду, и даже в центре города ты чувствовал себя неспокойно, как на кружащемся диске, который, разогнавшись, спешит перебросить тебя на следующий, чуть поменьше, но тоже бешено крутящийся. Пусть крутился бы себе и крутился, только бы стояли спокойно сады и дома, но их тоже было не удержать на месте, и они тоже взбирались на склоны, соскальзывали с них, хватаясь друг за друга, чтобы не перевернуться и с головокружительной высоты не загудеть в Днепр.

Кружат птицы, кружат дома, склоны, деревья, Днепр, и только когда начинаешь кружиться ты сам и падают сумерки, зажигаются высокие фонарные дуги в парках и звезды в небе, головокружение прекращается, ты наконец находишь то, что искал.

Дверь открыла Мария.

– Можем ли мы видеть Георгия? – спросил Хорст.

– Он в тюрьме, – сказала Мария.

– Почему? – не понял немец. – Мне говорили, он замечательный человек.

– Можно подумать, что у вас все замечательные люди на свободе, – заметила Мария. – Он в тюрьме, но скоро будет на свободе. Входите.

На каком говорили они языке, неважно, важно, что понимали друг друга.

Потом она будет смотреть на Хельмута, как он бегает по двору, и поймет что-то гораздо большее, чем понимаешь на языке. Она поймет, что уже трудно помочь этому ребенку, но можно показать ему такое, что заставит его отвлечься от себя самого на несколько часов.

Для этого надо провести их в комнаты Георгия, подержать немного в темноте и ослепить внезапностью чуда, неожиданно резко включив свет.

Шагнет навстречу прислоненная к шкафу скульптура Наполеона, поплывут малахитовые рыбки и засверкает панно из золотых клеточек, среди которых гуляют нарядно одетые дети под руку с куклами.

Шляпы, забытые кавалерами прошлых эпох, небрежно лежат на диване и креслах, а сами кавалеры где-то тут, недалеко, они проводят дам и обязательно вернутся, потому что сервирован стол в комнате Георгия севрским фарфором, серебряными приборами, высокими рюмками с цветной эмалью.

«Вот только чем их кормить? – подумала Мария. – Все-таки немцы».

– Это половина моего брата, – сказала она. – Он здесь живет, когда приезжает.

И запнулась.

– Из тюрьмы? – спросил Хорст.

– Не обязательно. Его приглашают по всему миру, но ему не хочется отсюда уезжать. Так было всегда, в детстве он не любил в школу уходить из дома.

– Я тоже! – засмеялся Хорст. – Терпеть не мог ходить в школу. Мой отец ставил меня к себе спиной и поддавал коленкой. Я вылетал за калитку, а там уже меня ждали друзья, они хохотали, им нравилось это развлечение.

– Наш отец никогда не поднимал на детей руку, да он и не занимался нами – знаете – магазин. Детьми занималась мать, а она была очень добрая женщина.

– Мой отец тоже. Но он любил поддавать коленкой.

– А-а-а, тогда это можно понять. Проблемы воспитания – очень непростая вещь, у меня нет своих детей, но я об этом много думаю.

А в мозгу у Марии вертелось: «Чем их кормить? На рынок поздно, да и никаких денег не хватит, в магазине ничего нет, одна рыба, чем их кормить?»

– Вы, наверное, голодны, товарищи?

– Хочешь есть, Хельмут? – спросил Хорст.

– Еще как! – сказал Хельмут. То есть он сказал это по-немецки, но Мария поняла.

Она пошла к сумасшедшей соседке, прятавшей от Георгия жемчуг.

– К моему брату приехали друзья, – сказала Мария. – Взрослый и маленький мальчик, его сын.

И соседка накопала картошки. Копала молча, исполненная важности задачи.

Библиотекарь Вера Петровна принесла холодец. Она несла его в плоских эмалированных судках с красными розами по стенкам, эти судки очень любил старик. Несла быстро, чтобы холодец не растаял.

Портной достал из-за шкафа бутылку вина. Перед тем как достать, он несколько раз оглянулся, чтобы жена не подглядела, где он прячет вино. Он поболтал бутылкой в воздухе – нет ли осадка, долго смотрел, пока успокоится кристально чистая зеленая влага, и отнес Марии.

Внук адмирала принес капустный пирог. Это было семейное фирменное. Адмирал при жизни обожал такой пирог. Пирог был подернут светло-коричневой корочкой и под ножом аппетитно рассыпался.

Дети принесли яблок, их было столько, словно они сговорились обобрать все прибрежные сады. Яблоками Мария выстелила всю веранду, они лежали на тумбочках, на парапете, в детской коляске, на линолеуме. По ним бродила недовольная кошка.

А цветов было столько, что Хорсту показалось, что он в Германии, никуда они не уезжали и сегодня у них с Хельмутом день рождения.

– Какие хорошие люди! – сказал Хорст.

– Друзья моего брата, – сказала Мария. – Их целый город.

Она хотела добавить – целый мир, но потом решила, что для Георгия достаточно и города, еще возомнит о себе невесть что.

– Мир велик, – сказал портной. – Люди приезжают и уезжают, но сердце их остается.

– Сколько же тогда у человека сердец? – спросил кладбищенский мастер Яков.

– Сколько друзей, – ответил председатель артели по производству пластмассовых люстр. – На каждого друга по сердцу.

– Выпьем за Георгия, – предложил портной. – Если бы не он, к нам сегодня не приехали бы гости.

– За Георгия, – согласились с ним. – За Георгия.

И задумались. Никто не знал, что сейчас делает Георгий, но все были уверены, что он не делает никому зла.

– Когда вы увидите нашего друга, – сказал Яков, – вы поймете, какие бывают люди, это вам кажется, что вы уже все знаете. Когда вы увидите Георгия…

– Я ничего не знаю, – поспешил сказать Хорст. – Я только умею чинить велосипеды.

– Георгий тоже умеет чинить велосипеды, – сказала Вера Петровна. – Но он давно этого не делает, потому что никто не просит. Мы не знаем, чего не умеет Георгий.

– Мой брат не умеет молчать, – сказала немного захмелевшая Мария. – Но это семейное, это у нас в роду.

– Что с того, что он говорит во время работы? – возразил председатель артели. – У меня в артели одни глухонемые, но если бы вы знали – сколько они говорят!

– Он хочет сказать, что его сотрудники объясняются пальцами, – пояснил портной приезжим. – Ну, знаете, такая азбука.

– Я знаю, – кивнул Хорст.

– Мой брат, – упрямо продолжала Мария, – не просто любит говорить, он говорит лишнее. У моего брата столько лишнего!

– Что с того, что он не контролирует себя? – спросила библиотекарь Вера Петровна. – Вот мы вечно контролируем себя, и чего мы достигли?

– Но о нас нельзя сказать, что мы непорядочные люди, – возразил внук адмирала. – О нас это нельзя сказать.

– Что правда, то правда, – согласились с ним.

– Вы очень хорошие соседи, – сказала Мария. – Вообще у нас очень хороший город, правда, Хорст?

И запела: «Як тебе не любити, Киеве мiй».

Подпевали ей все, хор получился разнобойный и жиденький, но такой знающий, что петь, такой репертуарный, заслушаешься. А может быть, просто не пели давно?

– Скоро приедет Георгий, – сказал председатель артели.

– Да, еще полгода, – сказал портной. – Я отмечаю.

– А может быть, скостят, – сказал кладбищенский мастер Яков. – Такое бывает.

– Конечно, скостят, – сказала Вера Петровна. Времена сейчас другие, и не такое прощается.

«Приедет Георгий, – подумала Мария. – И снова начнем ссориться из-за стирального порошка, бельевой веревки, родительского наследства, мы начнем кричать друг на друга и даже подеремся. Мы будем шуметь, шуметь так, что огорчим весь район. О Господи, скорее бы!»

Вечер кончился быстрее, чем хотелось бы гостям, слишком быстро было допито вино, съеден пирог.

36

Всю дорогу Трофимов думал о телеграмме. Для чего вызывали родители? Почему телеграммой? Неужели отец?

Он не знал, как будет жить, если с отцом что-нибудь случится. Он не помнил, чтобы когда-нибудь, разве что в самом детстве, намекнул отцу на такое свое отношение к нему. Семья была сурова, говорили мало, трудились в саду, дети обращались к родителям на «вы», не до нежностей.

Но нежность была, это Трофимов понимал, какая-то стыдливая непроявленная нежность, но так как другой Трофимов не знал, он и привык эту непроявленность, это щемящее и подавляемое волей, это несовершенное считать нежностью. И тут телеграмма. Конечно же, горе, да, да, конечно же, горе.

Он вез им деньги, много денег, таможня не станет проверять офицера, и он вез им все, что заработал сам и что заработала Лиза. Он не думал, как станет жить дальше, главное – телеграмма.

Деньгами отца не вернешь, это он понимал, но как-то компенсировать ту невыраженную нежность очень хотелось. Отец бы расширил пасеку, купил чехлы для деревьев. Но почему ни в одном письме о нездоровье, неужели скоропостижно? А вдруг мать?

Мать – это тоже было больно, мать Трофимов любил, как полагается любить матерей детям, но он всегда помнил, что мать была женщиной, а значит, должна была безотказно работать, работать и когда-нибудь умереть.

Собственно, она уже давно умерла, о ее существовании надо было напоминать, мать могли похоронить без Трофимова. Нет, отец, конечно же, отец.

Когда он с чемоданчиком в руках выгрузился на Белорусском вокзале, у вагона стояла высокая женщина в черном платье. Пожалуй, она была среднего роста, но что-то значительное в лице повелело Трофимову считать ее высокой.

– Вы Трофимов? – спросила она.

– А в чем дело? – спросил Трофимов, и у него заболело сердце.

– Пойдемте, – сказала женщина и повела по перрону. Она провела Трофимова к зданию вокзала и там, найдя свободное место в углу, они сели на скамью.

– Кто вы? – начал нервничать Трофимов. – Что, с моим отцом?

– Ваш отец здоров, – сказала женщина. – И мать, и сестры. У вас хорошая семья.

– Я не понимаю – при чем тут вы и при чем тут, эта телеграмма?

– Это я дала вам ее, – сказала женщина.

– Вы? Зачем?

– Отпустите Лизу, – сказала женщина.

И тут он догадался, собственно, догадался он почти сразу, он мог дать честное слово, что, встретив эту женщину, он сразу предположил что-то такое, не укладывающееся в сознании, что могло исходить только от Лизы и быть связанным только с ней.

– Что с моими? – крикнул Трофимов. – У меня телеграмма. Вот, вот…

И он стал рвать пуговицы кителя дрожащими руками, пытаясь достать бланк.

– Я виделась с вашей мамой, она жива.

– А отец?

– Он тоже здоров.

– Вы… Вы говорили с ними?

– Да. Я сказала, что вы хороший офицер и очень хороший сын, что вы все время думаете о других людях, я сказала им, что у вас доброе сердце. И еще я сказала, что у вас есть друзья.

– Зачем вы это сделали?

– Отпустите девочку, – повторила она. – Ее любят, пусть будет счастлива, отпустите ее.

– Как вы не понимаете, я тоже люблю ее!

– Нет, не любите. Когда любят – оставляют в покое. Лучше бы вам рассказал об этом мой брат, но его нет сейчас, приходится мне.

– Что же мне делать? – спросил Трофимов после долгого молчания.

– Дай ей свободу, офицер! – неожиданно резко сказала женщина.

– Я не о том. Что же мне делать сейчас, ехать назад?

– Мне кажется, вы должны навестить своих, – сказала женщина. – Вам теперь нечего стыдиться.

– Здесь такая история, – сказал Трофимов. – Вы понимаете, понимаете…

Он чувствовал, что хочет рассказать ей все, его распирали слова, но все это были какие-то мертворожденные слова, осколки слов, они громоздились, как льдинки, друг на друга, когда вырывается из-под гнета льда поток, и теперь душили Трофимова, не давая ни сообразить, ни понять, что же все-таки происходит с ним сейчас, почему хочется броситься в ноги этой чужой старой женщине и жаловаться, жаловаться, почему ему хочется сознаться, что он, кадровый офицер, ненавидит свою службу, ненавидит Германию, ненавидит тех, кто всему на свете предпочитает службу, что ему хочется в отцовский сад, в отцовский сад, но он спросил только: «Что передать Лизе?»

– Привет от Георгия и Марии, – сказала женщина.

Гордая, прямая, она уходила от Трофимова, обходя тюки, чемоданы, тележки носильщиков, всю эту снующую по белому свету братию.

Он хотел предложить ей помощь или попросить ее о помощи, Трофимов не знал – чего он хотел, знал только, что ее надо остановить, что теперь она не появится в его жизни долго, возможно, никогда, но идти за ней не было сил.

37

Сначала прибыли куклы. Куклы возвращались из тюрьмы. Их освободили первыми. Через неделю должен был приехать сам Георгий.

Куклы и картины ехали в нескольких ящиках и вели себя смирно под наблюдением выпущенных ранее Георгия на свободу бывшего рецидивиста Степана и торгового работника Аркадия Ильича.

На каждой станции по пути к Киеву друзьям хотелось выпить, они выходили на перрон, но тут же возвращались, вспомнив про кукол.

– Целый музей, – сказал Степан. – Вот морока.

– Могока-то, могока, – сказал Аркадий Ильич. – А вот, подставьте себе, сколько эта могока стоит.

– Сколько она может стоить? – спросил Степан. – Не золотые же они?

– Пгоизведения искусства бесценны, мой дгуг, – сказал Аркадий Ильич. – Пгоизведения искусства каждый год поднимаются в цене.

– Что, и моя игрушка поднимается в цене? – спросил Степан.

– Ваша иггушка меньше, потому что это всего лишь габота подмастегья, но она тоже что-то стоит. Я говогю о габотах самого Геоггия.

– Ну неужели так дорого? – спросил Степан.

– Очень. И, заметьте, если мы похитим хоть одну бутылку пива из этого лагька, нас посадят, а скгойся мы со всем этим добгом, никто не обгатит никакого внимания. И здгасьте-пожалуйста, мы с вами – богачи.

– Ты предлагаешь мне… – начал Степан. – Ах ты, жидовская морда!..

– Вы полный идиот, Степан, ничего я вам не пгедлагаю. Неужели я такой дугак, чтобы гади денег отказываться от бессмеггия?

– Какого еще бессмертия?

– Самого настоящего. Как ваша фамилия?

– Вы же знаете.

– Нет, скажите.

– Яцкин.

– Мою вы тоже знаете. Так вот, если в оггомных словагях по искусству будут упоминать мою фамилию и вашу – не удивляйтесь.

– Какую фамилию? Зачем упоминать?

– Потому что мы с вами, догогой Степа, совегшили великое дело, вывезли из тюгьмы и довезли до гогода Киева в целости и сохганности все пгоизведения мастега, сделанные им в неволе, понимаете, Степа, вы и я, а не кто-нибудь дгугой.

– Это обязательно, – согласился Степа. – А как же! В целости и сохранности.

– А посему, догогой мой, и мы теперь с вами не пгосто Яцкин, а человек, внесший свою лепту в газвитие культугы.

– Да ну вас к черту, Аркадий Ильич! – покраснел Яцкин. – Говорили мне ребята – не езди с ним, он тебя заговорит.

– Гебята пгосто завидуют вам, Степа, а я поздгавляю – вы обессмегтили свое имя.

Степан озабоченно посмотрел на ящики, куклы лежали неподвижно и смотрели на него сквозь щели. А ведь и в самом деле красота. Как подумаешь, из чего только они не сделаны куски ваты, катушки, спичечные коробки, подошвы, мешковина, цветы, вилки, пуговицы, вся их тюремная жизнь, все годы здесь – в этих куклах.

Если бы не они, срок казался бы бесконечным, неистощимым, но явился старик – и закипела работа. Никто не знал, что из этого получится. Самое удивительное, что все рождалось в голове старика, но и в этом Степан не был уверен, он заметил – пока старик не получит свой мусор, и сам не знает, что будет делать дальше. Как ребенок, который все может превратить во что угодно.

– Значит, в энциклопедиях, говорите? – спросил Степа у Аркадия Ильича.

– В энциклопедиях, непгеменно в энциклопедиях.

– И на какую букву? На «Я»?

– Нет, догогой, видите, какие у вас аппетиты! Мы с вами – сноска, понимаете, сноска. А буквой будет фамилия самого Геоггия.

– Здорово! – сказал Степан. – Хорошо, что сноска, правильно, что сноска, там и наше с вами здоровье есть, хорошо, Аркадий Ильич.

И поправил выбившийся из ящика башмачок.

38

Наклонись к лицу, я шепну: «Все, что сделано, – сделано на раз».

Я нырну в такую глубину, где неважно ни «потом», ни «сейчас».

Сидел, не зажигая света, не мешая темноте расползаться вокруг. Сидел, вглядываясь в темноту. Когда-то он здесь уже был, это несомненно. Оставалось вспомнить – когда.

Сидеть было удобно. Он пошарил рукой. Ага, подушка. Вот почему так удобно. Он сидел на подушке. Он знал каждый виток орнамента на ее чехле, но не помнил, откуда она взялась. Знал мастера, создавшего орнамент. Это был он сам. Но вот откуда подушка и почему здесь?

Ударили большие часы, им подвыли другие, маленькие, встроенные в буфет.

Он сам встроил их, оставалось вспомнить – зачем и когда.

«На шкафу должна лежать скрипка» – подумал он. Поднялся. Скрипка в кожаном футляре лежала на шкафу, кто положил ее туда?

По дороге к шкафу отразился в зеркале какой-то косматый человек – кто бы это мог быть?

Вот зазвенела мелочь. Это отец вошел в спальню. Когда он снимал на ночь брюки, из них всегда высыпалась мелочь. Завтра надо будет пошарить под диваном и найти пятикопеечную монету. Пятикопеечной можно бить по краю других монет, они лягут орлом и ты выиграешь много денег.

Утром он войдет в спальню и увидит в стакане розовый полумесяц. Он подойдет и начнет рассматривать его. Это зубной протез отца. Его можно украсть, но тогда отец станет старым, как он, и умрет. Его придется хоронить рядом с бабушкой, это хлопотно, кладбище забито, но он, конечно, договорится. Отец будет лежать недалеко от бабушки. Всем хватит места. Потеснятся.

Его смущали картины. Все было хорошо: и отец, а бабушка, он только не мог вспомнить, откуда взялись картины? Иконы помнил, они здесь с самого детства, а остальное?

Что на них изображено? Кто принес, зачем развесил? Кто развлекался в его отсутствие?

А ведь он отсутствовал долго, он и сейчас отсутствует.

Боже мой, почему так темно, неужели бомбежка и надо спускаться в бомбоубежище? Сколько может продолжаться эта война? Что это за дом? Как он сюда попал?

Да, да, он открыл дверь ключом, ключ нашел под ведром на веранде, достать его оказалось нелегко, ведро во время его отсутствия кто-то наполнил водой. Он всю жизнь привык класть ключ под ведро.

«Ага, это мой дом, – догадался Георгий. – Я теперь здесь буду жить».

– Георгий, что ты сидишь в темноте, ты себя плохо чувствуешь? – спросила откуда-то Мария.

«Это голос моей сестры. Ее зовут Мария. Значит, я не одинок».

Щели в полу светились. Это светились отцовские драгоценности. Там, внизу, был магазин. Надо приложить глаз к щели, чтобы увидеть камни.

С годами щели расширились до размера мизинца, но камней больше нет. Что же там светится? Боже мой, что же там светится и поет? Он приложил глаз к щели. Ничего не видно. Но мог поклясться, что только что был свет. Он постарался, но сколько ни смотрел – мрак внизу.

Он постарался расширить щель еще больше.

Нет магазина, нет прилавка с выставленными под стеклом старинными монетами, микроскопом, цепью маленьких дребезжащих драгоценностей. Нет магазина. Мрак один.

Он лежал на полу и вглядывался во мрак. За таким занятием его застало утро.

 
Я разрываюсь между правдой
И тем, что принято желать.
Я разрываюсь между правдой
И нежеланьем умирать.
Я жду волшебного прихода
Сознания, что я – природа.
 
39

Теперь он забирался на самый верх холма и смотрел на Днепр.

Если бы мог, забрался бы еще выше, для этого у него всегда были силы. Он должен был смотреть еще и еще. В городе ему становилось тесно. Для ходьбы он выбирал самые широкие улицы. Он набирал скорость.

По-прежнему шел наперекор потоку машин, это ему ничем не грозило. Милиция тоже перестала обращать на него внимание, он был слишком знаменит для штрафов. Обычное желание задраться ушло, было желание смотреть жадно, не исчерпывая впечатления взглядом. Он учился видеть.

Мир был свободен, и свобода была дарована миру не самим Георгием, а кем-то другим. Это так потрясало, что ни о чем другом думать он не мог.

Если мир свободен, то его достаточно показывать таким, как он есть, без затей самого Георгия. Если мир свободен, то чудеса преображения не нужны, пусть он сам решает, во что ему превращаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю