Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Необходимость —
это не причуда,
не выдумка,
пришедшая хитро,
не циркуляр, ниспосланный оттуда, —
о, как легко бы бегало перо!
Но что же ты тогда, скажи на милость?
Не хочешь отступиться от меня.
Как неизбежность
и неотвратимость —
необходимость
завтрашнего дня.
Опять с тобой,
как прежде,
одиноко.
Теперь не просто радуют слова.
Необходимость возраста и срока,
ты требуешь,
зовешь,
и ты права.
Бледнеет и уходит всё, что лживо.
И наступает, близится в конце
необходимость
жесткого разрыва
с растерянной улыбкой на лице.
Придите,
ликованья и раненья,
сны мира
и смертельные бои.
Придите под высокое равненье —
вы, все необходимости мои.
Необходимость шепота и крика,
необходимость странствий и дорог.
Попробуй их теперь останови-ка,
я никогда остановить не мог.
В круженье заколдованного круга,
ты как глоток податливой воды —
необходимость недруга и друга,
необходимость счастья и беды.
Необходимость видеть тебя снова,
необходимость знать, что ты в пути.
Насущная необходимость
слово
тебе,
не для тебя,
произнести.
Необходимость жить сквозь кривотолки
с усмешкой на обугленных губах.
Весенняя необходимость Волги,—
я ее солнцем яростным пропах.
Приди,
умру от этой жаркой жажды.
Приди, необходимость, так прошу.
Я в жизни задыхался не однажды.
Вот и теперь
уже едва дышу.
Мне умирать вот так же приходилось.
Придет, как жизнь,
она возьмет свое —
необходимость,
как непобедимость
поэзии —
спасение мое.
1968
На перевале тут не до шуток.
Вы там бывали?
Как жуток
этот промежуток
на перевале!
На самом гребне седой вершины
торчишь нелепо.
И одинаково
недостижимы
земля
и небо.
Не знаешь —
смелость тебя вздымает
иль гонит робость.
Взлететь ли
или —
и так бывает —
проп асть,
как в пропасть.
Не знаешь —
смертен ты
или вечен,
лжец или правый,
развенчан ты или увенчан
хулой
иль славой.
То всё умею и всё могу,
то нет – не смею.
То сразу снова у всех в долгу,
то всё имею.
Как обозначить свое звучанье —
слезами, смехом?
Чем отзовется земля —
молчаньем
иль горным эхом?
То хочется вселенной крикнуть:
«Эгей!» —
с разбега,
то боязно:
вот оборвутся
завалы снега…
Всё это поднялось помимо
меня,
со мною.
Должно быть,
это вон та равнина
всему виною.
На перевале
земля видна
как отдаленность.
На перевале
людям нужна
определенность.
«Да?» —
я спрашивал там, внизу,
тогда,
вначале.
«Нет?» —
вопросом на мой вопрос
мне отвечали.
На перевале,
на гребне лет,
не пряча взгляда,—
да или нет, да или нет? —
ответить надо…
О испытание на вершине,—
ты просто мука.
Внизу —
словами затормошили,
а тут
ни звука.
Там на улыбку любви и боли
глядел —
не видел,
отстраняя родные слезы,
навек обидел.
Там в одиночество так бежалось —
не успевали.
От одиночества
сердце сжалось
на перевале.
Как будто молнией вдруг расколот,
то в жар,
то в холод.
То так велик!
То снова мал.
То стар,
то молод.
1964 или 1965
To ветер дует, Волгу пороша,
то вновь сияет солнечное чудо,
и ожиданьем полнится душа
чего-то и кого-то
ниоткуда.
В полях определенней и ясней,
весна в районах явственней и проще.
Земля открылась, дышит,
вместе с ней
и Волга поднялась,
проснулись рощи.
Разлив такой, что тонут острова.
Да, Волга подступила
прямо к сердцу.
Сквозь камни пробивается трава,
не удивляйтесь этому соседству.
Завесневел небесный окоем.
Телеантенны
как громоотводы.
И голуби воркуют о своем,
хотя и вышли, кажется, из моды.
Весна. Весна.
Пора по Волге плыть,
пора всему на свете обновляться.
А девушки не знают:
как им быть?
Еще не знают —
плакать иль смеяться.
<1966>
«Волгоград не принимает», —
слышим с самого утра.
«Волгоград не принимает»,—
возвещают рупора.
Обсудили все приметы
про погоду
и сидим —
десяти держав поэты,
восемнадцать,
как один.
Мы спешим на братский вечер.
Просим главного добром.
Но пока закрыл диспетчер
Внуковский аэродром.
«Волгоград не принимает…»
Хуже не бывает дня.
Иностранные поэты
тихо смотрят на меня.
Я сижу, вздыхаю сложно,
улыбаясь как во сне.
В сердце пасмурно, тревожно:
может, это обо мне!
«Волгоград не принимает…»
Как, меня, за что же вдруг!
Город не припоминает
сына.
Не воспринимает,—
на душе растет испуг.
«Город мой, за что! – шепчу я. —
В чем, скажи, моя вина?»
Только что живу кочуя,
Волга все-таки одна.
«Волгоград не принимает…» —
снова слышу, как в бреду.
Как же я теперь без Волги
и куда теперь пойду!
Стало пусто и бессильно…
Был когда-то слаб и мал.
Сталинград ведь принимал.
Обнимал меня, как сына.
С полуслова понимал.
Над землею поднимал.
Поднял и не опустил.
Я не понял.
Упустил.
Может, что-нибудь такое
Волгоград мне не простил!
«Волгоград не принимает..»
Подожди еще,
пойми,
только ты и есть на свете,
родина моя, прими.
По любви своей, по долгу
твой я, слышишь,
веришь ты?
Я пешком иду на Волгу,
подо мной гудят мосты.
Не иду —
бегу я в муке.
Тишина летит за мной.
Плавно простираю руки
в невесомости земной.
В уши ветер дует резко,
сердце ухает в груди.
Я бегу,
а сам – ни с места.
Нету Волги впереди…
«Волгоград не принимает..»
Я очнулся и притих.
Клочья тяжкого кошмара
загоняю в этот стих.
Все поэты – слева, справа —
понимающий народ.
На улыбку югослава
улыбаюсь во весь рот.
Непогода убивает.
Но и непогодь не зря.
Вот что иногда бывает
в первых числах декабря.
1965–1966
У Ганга был
и не забыл,
бил в бок поющий гонга
и в половодье переплыл
на пальме
ширь Меконга.
В струе купался ледяной,
а были дни иные —
я окунался с головой
в тропически парные.
А ну-ка, память, вспоминай,
да, не забыть вовеки:
Янцзы, и Сену, и Дунай,
еще другие реки.
Худого слова не скажу,
красивы реки мира,
летаю, езжу и хожу
землей неутомимо.
Но почему же —
всё с тобой,
всё о тебе,
с тобою!
Всё ты и ты, в стране любой
дорогой голубою.
Идут, уходят, как во сне,
разлука и размолвка,
а ты всегда со мной,
во мне,
единственная Волга.
Во мне, со мною
навсегда.
Когда с тобой прощаюсь,
веселый я лечу туда,
счастливый
возвращаюсь.
И тем я жив,
что знаю я —
ты за меня в ответе,
и боль моя,
и соль моя,
и хлеб мой
на планете.
<1966>
Здравствуй, моя Настенька,
пишу тебе издалека.
Дни моего праздника
движутся, как облака.
Ложность снимаю разную,
сложностей не перечесть,—
торжествую и праздную,
что ты у меня есть.
Там у тебя на крышу
падает легкий снег.
Там – среди елок – слышу
твой неповторимый смех.
Во снах я лечу и еду,
подарки тебе несу.
И нахожу по следу
санок твоих
в лесу.
Не слушаю твою бабку —
уж очень она строга,—
беру тебя всю в охапку,
с веток летят снега.
Нас двое в тиши морозной
на мартовском ветерке.
Щекой прижимаюсь слезной
к теплой твоей щеке.
Здравствуй,
моя доченька!
Знаю наверняка,
что моего почерка
ты не поймешь пока.
Но не сердись, пожалуйста,—
если бы только ты! —
даже взрослые жалуются,
требуют простоты,
упреками мучат частыми,
что их утруждаю зря.
Пиши, говорят, печатными
буквами
из букваря.
Чтоб речь получалась складная,
добудь на успех права,
из кубиков детских складывая
рифмованные слова.
Люблю я с тобой смеяться.
Смейся со мной всегда.
Будут года сменяться,
будут идти года.
Лето пройдет,
и лето,
зима,
и еще зима,—
потом ты письмо вот это
сможешь прочесть сама.
Здравствуй, моя маленькая,
пишу тебе издалека.
Улица, солнцем залитая,
движется, как строка.
Здесь солнце выходит горное,
зима отошла ко сну.
Лето твое
четвертое
встречает свою весну.
Здесь небо пронзают синие
каменных гор хребты.
Пламенные и сильные
вышли в поля цветы.
К тебе, моя именинница,
пошли по земле цветы.
В июле к тебе придвинутся —
сейчас не поверишь ты.
К тебе
по дороге долгой
идут по земле живой.
Над Доном пройдут,
над Волгой,
пройдут над рекой Москвой.
Встречай в середине лета,
они для тебя цвели.
Эти цветы – приветы
далекой моей земли.
Я вижу косички русые,
сплетенные, как лоза.
Радостные и грустные
расплесканные глаза.
Я вижу косички русые,
в сердце тебя ношу,
когда из прекрасной Грузии
это тебе пишу.
1965
На синее ясное небо,
на чистое небо
глаза поднимаю,—
и солнце и небо – всё к маю.
Что грустно так? – не понимаю.
Не грустно.
Торжественно грустно,
приподнято и грустно.
Нет,
словом одним не дано очертить это чувство.
Хожу по Тбилиси,
в Боржоми —
по горным отрогам,
иду по весне,
навстречу всё новым и новым дорогам.
По солнцу, по небу хожу я,
по Грузин близкой,
увижу лозу на земле
иль слезу
на щеке материнской —
вижу вас,
узнаю,
увидав эти долы и горы.
В глазах молодых незнакомцев
узнаю ваши взоры,
в стройных походках и в жестах,
в напоре стремительной речи
узнаю вас.
Не раз обнимал
острокрылые плечи.
И в зависти к этим черным бровям,
к этим черным ресницам
я узнаю —
это юность!
Не знал, что она повторится.
Я узнаю вас:
за руки взявшись,
идут яркоглазые дети.
Слышу —
Родина-мать на Мтацминде
вздыхает о вас на рассвете.
В памятнике арагвийцам
над вечной Курой
узнаю ваши лица,
вы это, да, узнаю,
это вы – арагвийцы.
Я вас нахожу во всем, что увижу,
в большом или малом,
товарищи,
братья
по жарким боям,
по морозным привалам.
Дано мне запомнить вас:
рядом мы
в зное и в стуже.
Какие мы все молодые!
Мы вместе,
мы тут же.
Лопата к лопате,
котелок к котелку,
автомат к автомату.
Треугольники писем из Грузии
вы мне читали, как брату,
Ногами застывшими
мы в реки вошли ледяные,
обмотками нашими
забинтовали мы раны земные.
Праздников мы не видали —
нам было до них,
как до неба.
Мы видели землю
так близко,
как сайку пайкового хлеба.
Видели землю родную,
Родину-мать.
И – ни слова.
Да,
еще видели ненавистную глотку чужого.
Я запомнил, тогда, в сорок первом,
тогда, под Москвою.
В сорок втором, у Орла,
мы лежали в снегу с головою.
В сорок третьем
над Волгой вставали и шли,
и над Керчью
вставали, как волны,
навстречу смертельному смерчу.
И дальше – к Берлину,
и дальше – в Берлин – все живые,
а вас оставляли в дороге,
друзья боевые.
Я видел вас, помню,
и нежными помню и грозными.
На перекрестках дорог
вы оставались
под фанерными звездами.
Хожу я по вашей земле,
повернувшейся к маю.
Грузины,
с войны не пришедшие,—
вас вспоминаю.
1965
Одолела забота.
Ну, житья не дает: как дела небосвода?
Как он там, небосвод?
Как там звездною рожью
колосятся миры?
Я примчался к подножью
Канобили-горы.
Как там звезды —
проверю!..
Понесло высотой
между высью и твердью
по спирали крутой.
Нас дорога вздымала,
карабкались мы.
Говорят,
не бывало
подобной зимы.
Только-только пробили
небывалый завал.
Так, гора Канобили,
я тебя узнавал.
А дорога всё круче,
шины мерзло скользят.
По основе сыпучей
отползаем назад.
Длинностволые ели,
от земли под углом,
прямо в небо взлетели,
обхитрив крутосклон.
С тоской замирая,
отводим глаза —
у отвесного края
верещат тормоза.
Так, играя с горою,
поднимались едва.
Вдруг пахнула жарою
наверху синева.
Потрясло, ослепило
круговой белизной.
Золотое светило
взошло надо мной.
Это зимнее лето
снег сожгло добела.
Встали,
к небу воздеты,
терема-купола.
Раздвигается купол,
телескоп повело.
Я чего-то напутал,
не напал на стекло,
и невооруженным,
просто глазом простым,
на снегу обожженном
увидал
и застыл.
В лыжной шапочке синей,
опершись на копье —
стала.
Вспыхивал иней
на ресницах ее.
Шепот слышится где-то:
«Даром время течет,
это так, с факультета,
новый наш звездочет…»
А в глазах звездочета
звезд не виден предел.
Я и сбился со счета,
всё глядел и глядел.
Небо было в просвете,
солнце било в проем, —
я подумал о лете
и о чем-то своем.
Так стояла, сияя,
на лыжном ходу.
Так открыл для себя я
дневную звезду.
О, гора Канобили!
До свиданья, звезда.
Ведь недаром любили
люди
землю всегда.
О, какое раздолье,
как прекрасно внизу!
Вижу светлое поле,
ветер выдул слезу.
Ни за что бы на свете
не поверил и сам,
если б не был в Месхети
и не верил глазам.
Наверху вечерело.
Горы были в тени.
Я на цыпочках смело
уходил в эти дни.
И путем своим вечным
я иду по лучу,
всем прохожим и встречным —
тише, люди, —
шепчу.
Тех, кто лезет, бушуя,
укоряю виной.
«Тише, люди,—
шепчу я, —
не гремите войной.
Неужели забыли,
что такое война!»
На горе Канобили
так нужна тишина.
Там, открытое мною,
сердце ярко горит.
Там звезда
со звездою
в тишине говорит.
1965
Головы заопрокинув,
снизу смотрим, не дыша,
снизу – вверх, и то от страха
обрывается душа:
на скале, на самом пике,
крепость древняя строга,
угрожающе нависла
над дорогами врага.
Здесь, внизу, Кура струится.
По ущелью гул идет.
Крепость на вершине дикой
никого уже не ждет.
До чего стоит красиво!
И сама-то как скала!
Вот гадай – какая сила
эти камни подняла.
Да, титаны, а не люди.
Удивляемся – смотри!
Да, титаны, а не люди,
витязи,
богатыри!..
А у них, титанов древних,
а у тех богатырей
густо руки багровели
от кровавых волдырей.
Зажигала грудь чахотка,
сухожилия рвались,
мерли, отступали,
снова
поднимали камни ввысь.
Кожа лопалась на спинах.
Торопились, шли и шли.
В ожидании набегов
эту крепость возвели.
Запирали всё ущелье,
умирали, как орлы.
Сами на врагов бросались,
как снаряды,
со скалы.
Не хотели, чтоб томились
черноокие в плену,
так любили
землю эту,
землю милую одну.
Этим башням на вершине —
поклонись им вновь и вновь,
их не сила возводила,
возносила их любовь.
Наши предки утвердили будущее,
и тогда
Для удобства
на равнинах стали ставить города.
Век за веком. Неспокойны.
Да и наш еще во мгле.
Стороной обходят войны
эту крепость на скале.
Голову заопрокинув, вы глядите на нее.
Эта крепость,
эта крепость
людям отдала свое.
Крепость эта в нас с тобою
так живет,
как и жила,
как характер, воплотилась
в наши души и тела.
В крепость долга,
в крепость дружбы,
в крепость песен и детей,
в то, как землю любят люди —
крепости
из крепостей.
1965
Грузинский поэт
Маргиани Реваз
в Багдади привез меня.
Такое чувство, что я не раз
был здесь
в начале дня.
Река Ханис-Цхали,
и дом на холме,
и мост,
и подъем крутой.
Всё близко мне
и родственно мне
жизненной простотой.
Кузня грузинского кузнеца
на перекрестке дорог.
Наверно, он провожал мальца
в тот путь,
что в века пролег.
В тучах багдадские небеса,
дождь льется за воротник.
Но лучше об этом бы
написал
багдадских небес должник.
Владим Владимыч,
я в небо бы влез,
но слаб мой стих.
Не могу…
Придется вам
у багдадских небес
остаться
в вечном долгу.
1965
Дом друга моего – он над Курой.
В нем две хозяйки властвуют —
две Нины.
Одна мне мать —
мы перед ней повинны.
Другую Нину я зову сестрой.
Две женщины грузинские в дому —
мать и жена грузинского поэта.
Поэзия!..
Да я и не про это.
Я говорю о них не потому.
Всё в хлопотах,
в трудах своих старинных…
Я не скажу, пожалуй, ничего
о ежедневном подвиге незримом,
лишь женщины способны на него.
Я не об этом.
Одарят добром
улыбок и приветствий —
хорошо нам.
Положено быть радостными женам,
всё остальное —
на себя берем.
Да, на себя берем.
Я не об этом, —
берем, бывает,
лишнее подчас.
Как бескорыстно светят нашим светом!
Без зависти
их радости за нас.
Две женщины, две Нины,
здесь в дому.
Мы славим сень спокойного уюта.
А Нины улыбаются чему-то
великому,
чему-то своему.
Мы умные, оглохшие от гула,
талантливые, —
ходим не спеша.
Нам невдомек,
что силу в нас вдохнула
таинственная женская душа.
И если нам задуматься придется,
увидим вдруг,
что звуки и слова —
всё, что потом поэзией зовется, —
всё
в их сердцах
рождается сперва.
1965
Падает снег, плещется,
вьется у самой форточки.
В белой крупе мерещатся —
точки,
кружочки,
черточки.
Падают вниз на деревца,
на травы, еще шумящие,
снежинки!
Сперва не верится,
как будто не настоящие.
Теряется лето, – где ж оно?
Наново всё побелено.
Солнечно
и заснеженно, —
сразу —
бело
и зелено.
А там, за Тбилиси,
вьюжится
над эвкалиптами зяблыми.
Ловят белые кружевца,
развеселившись, яблони.
Лежит белизна рассветная.
Под снегом теплеют озими.
Дышит земля,
согретая
виноградными лозами.
Снежинки летят неслышные.
В ущелье Боржоми – з амети.
Бакуриани лыжные
рады зиме без памяти.
Хожу по горе-лестнице,
впервые зимой в Грузии.
Летние дни и месяцы
мне горизонт узили.
Впервые – тепло зимнее,
впервые зима южная.
Небо почти синее,
солнце совсем вьюжное.
Эта зима та самая,
как прежде, до боли близкая,
конькобежная, санная,
родная моя, российская.
Это я сам навстречу весне
слетаю лыжнею волглой.
Это я сам,
будто во сне,
стою
над родимой Волгой.
1965