Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Нам не речи хвалебные,
нам не лавры нужны,
не цветы под ногами,
нам, пришедшим с войны.
Нет, не это.
Нам надо,
чтоб ступила нога
на хлебные степи,
на цветные луга.
Не жалейте,
не жалуйте отдыхом нас,
мы совсем не устали.
Нам – в дорогу как раз!
Не глядите на нас с умилением,
не
удивляйтесь
живым.
Жили мы на войне.
Нам не отдыха надо
и не тишины.
Не ласкайте нас званьем:
«Участник войны!»
Нам —
трудом обновить
ордена и почет!
Жажда трудной работы
нам ладони сечет.
Мы окопами землю изрыли,
пора
нам точить лемехи
и водить трактора.
Нам пора —
звон оружья
на звон топора,
посвист пуль —
на шипенье пилы
и пера.
Ты прости меня, милая.
Ты мне жить помоги.
Сам шинель я повешу,
сам сниму сапоги.
Сам тебя поведу,
где дома и гроза.
Пальцы в пальцы вплету,
и глазами – в глаза.
Я вернулся к тебе,
но кольцо твоих рук —
не замок,
не венок,
не спасательный круг.
1945
Госпиталь.
Всё в белом.
Стены пахнут сыроватым мелом.
Запеленав нас туго в одеяла
и подтрунив над тем, как мы малы,
нагнувшись, воду по полу гоняла
сестра.
А мы глядели на полы.
И нам в глаза влетала синева,
вода, полы…
Кружилась голова.
Слова кружились:
«Друг, какое нынче?
Суббота?
Вот, не вижу двадцать дней…»
Пол голубой в воде, а воздух дымчат.
«Послушай, друг…» —
И всё о ней, о ней…
Несли обед.
Их с ложек всех кормили.
А я уже сидел спиной к стене,
и капли щей на одеяле стыли.
Завидует танкист ослепший мне
и говорит
про то, как двадцать дней
не видит. И —
о ней, о ней, о ней…
«А вот сестра,
ты письма продиктуй ей!»
– «Она не сможет, друг,
тут сложность есть».
– «Какая сложность? Ты о ней не думай…»
– «Вот ты бы взялся!»
– «Я?»
– «Ведь руки есть?!»
– «Я не смогу!»
– «Ты сможешь!»
– «Слов не знаю!»
– «Я дам слова!»
– «Я не любил…»
– «Люби!
Я научу тебя, припоминая…»
Я взял перо.
А он сказал: «Родная!»
Я записал.
Он: «Думай, что убит…»
«Живу», – я написал.
Он: «Ждать не надо…»
А я, у правды всей на поводу,
водил пером: «Дождись, моя награда…»
Он: «Не вернусь…»
А я: «Приду! Приду!»
Шли письма от нее. Он пел и плакал,
письмо держал у просветленных глаз.
Теперь меня просила вся палата:
«Пиши!»
Их мог обидеть мой отказ.
«Пиши!»
– «Но ты же сам сумеешь, левой!»
– «Пиши!»
– «Но ты же видишь сам?!»
– «Пиши!..»
Всё в белом.
Стены пахнут сыроватым мелом.
Где это всё? Ни звука. Ни души.
Друзья, где вы?..
Светает у причала.
Вот мой сосед дежурит у руля.
Всё в памяти переберу сначала.
Друзей моих ведет ко мне земля.
Один мотор заводит на заставе,
другой с утра пускает жернова.
А я?
А я молчать уже не вправе.
Порученные мне горят слова.
«Пиши! – диктуют мне они.
Сквозная
летит строка.
– Пиши о нас! Труби!..»
– «Я не смогу!»
– «Ты сможешь!»
– «Слов не знаю…»
– «Я дам слова!
Ты только жизнь люби!»
1947
Когда на родине опять
я вспомнил дни разлук,
я вспомнил эшелон,
и вас,
и город ранний
четыре лета и зимы назад…
Я задохнулся вдруг
и, радостью подхваченный,
вошел в дни свиданий.
Тут я увидел пограничный ручеек
в районе Бреста,
как паровозный дым садится
на мокрую траву
и сосны брянские,
что посмотреть меня
тронулись с места.
На удивленное: «Живешь?» —
я ответил: «Живу!»
На улицы меня Москва
приподняла, как на руки,
и я увидел мирный мир
и небо на рассвете,
в окнах – свет,
из труб – дым,
заснеженные парки,
и вас,
и ваше счастье…
Когда я всё заметил,
тогда подумал:
«Если бы,
для того чтобы видеть это,
вдруг нужно было опять идти
на смертный круг
и нужно было опять повторить
четыре зимы и лета,—
я б дни свиданий оборвал
и снова —
в дни разлук».
1945 или 1946
Когда я пришел,
я был в форме красноармейца.
Так и хотелось шагнуть по-военному —
шире.
Я так и шел,
но захотелось переодеться
в штатское
и походить по квартире.
В одежде красноармейца
удобно мне было:
я шел не один,
когда орудие выло,
я лежал на снегу,
и кровь не стыла,
я стрелял по врагу —
и убедительно выходило.
Когда я пришел,
стихи вырывались тревожно,
снилось так,
что кипело на сердце.
Приходили строчки,
спрашивали: «Можно?»
Подбегали к зеркалу:
«Можно нам посмотреться?»
Плавали ритмы,
они были еще не измерены,
плавные – воздухоплавательных аппаратов,
быстрые – ритмы улицы.
Приходили герои с холода,
не закрывали двери,
я сердился:
«Захлопните!
Видите – плохо рифмуются…»
Но однажды я вспомнил
про красноармейскую форму:
как удобно мне было!
Как лежал на снегу,
и кровь не стыла,
и как стрелял,
и как убедительно выходило!
Я вспомнил красноармейскую форму
и даже
подпрыгнул от радости
и побежал, чтобы согреться.
Это был ритм!..
И я записал тогда же:
стихотворению форма нужна такая,
как на красноармейце.
1945
Здесь львы
стояли
у крыльца
лет сто
без перемен,
как вдруг
кирпичная пыльца,
отбитая дождем свинца,
завьюжила у стен.
В фойе театра
шел бой.
упал
левый
лев,
а правый
заслонил собой
дверей высокий зев.
По ложам
лежа
немец бил
и слушал долгий звон;
вмерзая в ледяной настил,
лежать остался он.
На сцену —
за колосники,
со сцены —
в первый ряд,
прицеливаясь с руки,
двинулся наш
отряд.
К суфлерской будке
старшина
припал и бил во тьму.
И
история сама
суфлировала ему.
Огнем поддерживая нас,
в боку зажимая боль,
он без позы и без прикрас
сыграл
великую
роль.
Я вспомнил об этом,
взглянув вчера
на театр в коробке лесов.
Фанерную дверь его по вечерам
сторож берет на засов.
Строители утром идут сюда,
чтобы весной
театр засиял,
как никогда,
красками и новизной.
Я шел,
и шел,
и думал о тех,
кому на сцене жить,
какую правду
и в слезы
и в смех
должны они вложить!
Какие волнения им нужны,
какие нужны слова,
чтоб после подвига старшины
искусству
вернуть
права!
1946
Я так люблю дома в лесах!..
Вокзал – внизу.
Я был немым.
На пикировщике висел
над попаданием прямым,
Чтобы прижать врага к земле,
не жаль мне стен вокзальных.
Я,
рельсы бомбой перекрыв,
в Орле
в узлы вязал их.
Я дрался, не жалея сил,
над полем, сдерживая дрожь,
на бреющем рубя врага,
косил
двухмесячную рожь.
Я так решил:
разрушу дом
и мост взорву,
себя сожгу,
чтоб только не владеть врагу
моим трудом.
Приду потом —
простят мне мост,
и дом,
и рожь.
А рельсы
снова развернем, —
дорога, ты в Берлин пойдешь,
я – шпала на пути твоем.
На поле боя, у берез,
я в землю взорванную врос,
все радости я перенес
до вечных встреч,
до светлых слез.
Я так люблю дома в лесах
и в голосах!
Косую тень
бросает новая стена.
У застекленного окна
позванивает новый день!
Мой новый день!
Свои права
работать
отстоял в бою, —
закатывает рукава,
торопит молодость мою.
И мы
опять встаем чуть свет.
Мост взорванный – опять в прыжке,
сожженный сад
листвой одет,
рожь плещется на ветерке.
Я рельсы распрямил в Орле,
по старым их послал следам,
рукой разгладил на земле.
Опять,
покачиваясь день и ночь,
сплошные поезда
летят.
Благословляю мир страны
трудом.
Дымится мой завод.
Я в Сталинграде строю дом,
в Саратове – газопровод.
Идет, идет моя страна.
Мой день —
еще одна ступень.
Я так люблю дома в лесах
и в голосах!
Косую тень
бросает новая стена.
У застекленного окна
встает, звенит мой новый день.
1947
В Сталинграде,
у обрыва над Волгой,—
окопы и блиндажи.
Лежат
в обломках
простреленные этажи.
Смотри:
на шесте
скворечник новый
у входа в блиндаж.
Окошко, с землею вровень,
вглядывается в пейзаж.
Девушка
над корытом,
в радуге пенной,
кланяется реке.
Бельевая веревка
плещется на ветерке.
Блиндаж в три наката,
по правилам войны.
Крыша его поката.
И вот
с одной стороны
полблиндажа закрыл
обрывок железной крыши —
крыши Дворца труда,
а может,
с Дворца пионеров
лист
взрывом
снесло сюда.
Синей краской
рукой уверенной
у листа на груди
вывел хозяин:
«Улица Ленина,
дом номер один».
Именно – улица,
иначе не разберут.
Дом,
а не что иное.
Эти слова не врут!
Хозяин пришел с работы,
с устатку
присел сперва,
инструмент уложил в плащ-палатку,
стружки отбил с рукава…
Приезжие шли от пристани,
прикурить подошел танкист.
Все,
вглядываясь пристально,
читали железный лист.
Иностранная делегация остановилась,
любопытством приклеена.
Остолбенел господин,
когда перевел переводчик:
«Улица Ленина,
дом номер один».
Мы сидели с хозяином,
строители шли,
пели,
к набережной сходя.
Закат потух.
Волга засверкала
вдали.
Упала темь такая,
что не забьешь гвоздя.
Потом тройчатые фонари
вспыхнули все.
Потом знамена зари
проплыли над шоссе.
Хозяин ушел на свои леса.
К блиндажу
архитекторы подошли,
с планом сверили местность.
Их голоса
доходили до сердца
обожженной земли.
Я всё
до слова слышал:
«Здесь будет дом
и улица
выстроится потом.
Вывеску и скворечню
подымем повыше.
Хозяина – в дом».
А пока
грузовики,
подскакивая на обломках,
везут кирпичи.
Каменщикам подпевай негромко
или
просто молчи!
У окопа
над Волгой встань,
молодая вселенная
голову вскинь:
здесь начинается
улица Ленина
домом номер один.
1946
Летит вода, прохладная с утра,
у пристани Быковы Хутора.
Дай, память, мне перенестись на версты
и наверстать года!
Гляжу в Москву,
как волны катятся под Крымским мостом,
от стен Кремля,
по перекатам острым,
туда, где жил,
оттуда, где живу.
Дай видеть всё.
Алеют вечера
над пристанью Быковы хутора.
Над босоногой ивой кипень галок
на левой стороне, на луговой;
вода промасленная у причала
непросыхавший берег укачала,
и небо ясное над головой;
травой обросшие обрывы…
Рано
встают у нас,
выходят из ворот.
Туман скрывает сизые лиманы…
Так в памяти отцовский край живет.
Так Волга мне
приветным платом машет.
Волна волну подталкивает мне,
зовет меня к низинной стороне,
к теплу
глазастых
ветреных ромашек.
Там, где еще шумел огневорот,
я вас встречал
на землях чужедальных,
на улицах,
на площадях,
в преданьях,
волжане —
уважаемый народ.
Тогда гляделись в воды тухлой Шпрее
высокие колеса батареи!
Теперь вы дома.
Ничего не надо, —
прийти с полей зеленых,
на закат
глядеть.
Идут по Волге облака,
дождем пройдясь над степью Сталинграда.
Приречных сел вечерний переклик!
Дома расселись, обхватив колени.
И ночь плывет, как черный дощаник,
в зеленое хмельное загляденье.
А скоро
в колос вымахнут хлеба,
а скоро будет новая изба,
и молотьба пойдет колхозным полем,
и сразу —
всем
по локоть рукава,
а в белых башнях шатких мукомолен
тяжелые закружат жернова.
А скоро
пир у мира.
Половина
села
начистит сразу сапоги,
проверенные на камнях Берлина.
И пыль закружится из-под ноги,
арбузный мед забулькает в садах.
Проклеванные воробьями вишни
сушить рассыплют на припек
в затишье,
и девушек открытые глаза
взволнуются догадкою давнишней.
А скоро будут свадьбы —
честь по чести,
мне погулять бы!
Угостят вином.
Носы расплющив, парни на окно
надвинутся, вздыхая по невесте,—
всему черед.
Жених сидит на месте,
и горница заходит ходуном.
Мой милый край!
Арбузная столица!
Я перешел и войны и миры.
Я не могу к тебе не возвратиться,
я должен стать на солнечном лугу,
в кругу родных,
у родственного дома
проверить, как живу
и что могу,
напиться Волги,
выспаться в стогу —
и в путь опять,
и в путь —
до окоема.
1946
СТИХИ ДАЛЬНЕГО СЛЕДОВАНИЯ
В далеком
от войны
году
по Сталинграду вновь иду,
Всё радует меня:
окно
в стекле,
фонарь над головой,
большая вывеска: «Кино»,
и сквер
с бушующей травой,
и кран с охапкой кирпича,
и сталинградский первый зной,
и каменщики
над стеной,
заложенные до плеча.
Я за угол свернул, и вот,
как сон,
как сказка,
на меня
стена горящая плывет
в отеках
дыма
и
огня.
Красноармейцы пронесли
картину,
пели озорно;
дотрагиваясь до земли,
на раме билось полотно.
К ларьку прибили стену ту,
квасница вывеску сняла,
маляр набросил черноту
на просинь чистого стекла.
Бойцы передохнули всласть,
жару задобрили кваском,
к ларьку,
под крышу,
стали класть
мешки, набитые песком.
Везли подбитый танк сюда,
и «мессер» ставили торчком,
и скручивали провода,
смеясь, тянули их крючком.
Дом новый,
закоптив до пят,
заляпали со всех сторон,
а оператору
опять
казался слишком новым он.
Пустили дым,
сжигая ель,
воронки выкопали вновь
и на веселую панель
плеснули из ведерка кровь.
Изобразили цвет и звук —
не получилось всё равно.
Мальчишки,
бегая вокруг,
кричат на них:
«Кино! Кино!»
Легко мне стало:
жизнь идет!
Искусство, успевай и ты,
разведывай,
гляди вперед,
заметь грядущего черты.
Не мажьте стены,
красьте их,
чтоб свет
рождался под рукой,
не тормозите
дел живых…
Поэзия,
не будь такой!..
Гремя,
по мне скользнула тень,
я на ходу влетел в трамвай.
Скорей
туда,
где новый день!..
Строка моя, не отставай!
1949
Земля просыпается,
празднично дышит.
Всё готово к цветенью —
от дерева
до древка.
Расселись над городом,
навалились на крыши
белокаменные облака,
и, крыльями оттолкнувшись слегка,
птицы поднимаются выше.
Прогудев по мостам ажурным,
в город врываются поезда.
Трамваи расходятся, как всегда,
кланяясь стрелочникам дежурным.
И плывет,
пробуждая громом,
самолет над аэродромом.
Телеграфные провода расцвели,
в капли убранные,
как в почки.
Капли бегают по цепочке,
как новости для весенней земли, —
сорвавшись,
эти капли легли
в стихотворение первой строчкой.
И утро это,
когда рассвело,
в счастье мое, как начальный камень,
вошло поездами пришедшими
и залегло
ручьем, пробивающимся рывками,
деревом, выбеленным набело,
и белокаменными облаками.
1946
Синеет небо.
Падает капель,
и тени голубеют на снегу,
зеленая стоит в сугробе ель, —
соединить всё вместе
не могу.
Ты рядом не такая,
как вдали.
Я мысленно подальше ухожу.
Молчи,
я на другом краю земли,
воспоминаньем смутным дорожу.
Вот вспоминаю всю тебя мою,
придумываю мысленно опять,
как ты опять
в заснеженном краю
не устаешь меня живого ждать.
Твое письмо давнишнее беру:
«Благополучно всё. Пиши. Привет»,
Приписываю твоему письму
всё то,
о чем в письме
ни слова нет,
Я мыслью дом домой перенесу,
в мечте
письмо в свиданье претворю,
все яблони твои
в моем лесу
я поселю
и разожгу зарю.
Все строчки истолкую, как хочу,
из равнодушья твоего слеплю
любовь.
За эту вольность я плачу
тем,
что из нас двоих
один люблю.
Но я устал от выдумки своей,
фантазия устала, не могу.
Летит капель с заснеженных ветвей,
и голубеют тени
на снегу.
1955
А дождь всё тот же
бьет по стеклам,
по наклоненным ветром кленам,
по мостовым,
мостам промоклым,
по лицам,
жаждой опаленным.
Какою жаждой?
Той, что гулом
в груди тревожно зародится,
тревожит,
гонит в переулок
и заставляет торопиться.
Куда?
Просить тебя: не надо
так запираться в отдаленье,
бежать, ловить деревья сада
и водосточных труб колени.
Зачем?
Найти тебя под ливнем,
и увести,
и косы выжать.
Чтобы навовсе стать счастливым,
сложнее,
чем счастливо выжить.
<1955>