Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Хорошо перед боем,
когда верится просто
в то,
что встретимся двое,
в то,
что выживем до ста,
в то,
что не оборвется
всё свистящим снарядом,
что не тут разорвется,
дальше где-нибудь,
рядом.
В то,
что с тоненьким воем
пуля кинется мимо.
В то,
чему перед боем
верить
необходимо.
1942
Как странно все-таки: вагон.
Билет. Звонок. Вокзал. Домой.
И свет и гром со всех сторон.
Колеса бьются подо мной.
Шестнадцать месяцев копил
я недоверие к тому,
что кто-то жил, работал, был,
болел и спал в своем дому.
Шестнадцать месяцев подряд
окопом всё казалось мне.
В вагоне громко говорят
о керосине и вине.
А у меня всего три дня.
Я вслушиваюсь в их слова.
Вздыхают, горестно кляня
дороговизну на дрова.
А мне ведь дорог каждый час.
Жилет раскинув меховой,
я по вагону, напоказ,
пошел походкой фронтовой.
Я был во всей своей красе
(блестит на левой стороне!).
«Оттуда? – спрашивают все. —
Да, тяжело вам на войне…»
Шел, улыбался и кивал,
молодцеватый и прямой.
«В боях бывали?»
– «Да, бывал».
– «Куда же едете?»
– «Домой!»
– «Из госпиталя? На, сынок…»
Беру, жую мякинный кус.
«Кури».
Глотаю я дымок,
соломой отдает на вкус.
«Ложись, устал…
Мы ничего,
мы тут пристроимся в углу.
У вас там трудно с ночевой,
мы перебьемся. Мы в тылу».
– «Ложись и спи…»
– «Слаба кирза,
как они там зимой, в бою!» —
Прикрыла женщина глаза,
упрятав ноги под скамью.
«Спи…»
А колеса всё галдят.
«Спи…»
– «Все живем одной бедой».
– «Спи. Исхудал-то как, солдат…»
А был я просто молодой.
1942
Получил письмо я:
«Как живете?» —
спрашивает Соня Милиоти.
Это даже странно – «как живу»,
не спросила первая «живу ли?»,
не упал ли я от медной пули
желтыми глазами в синеву.
Жив ли я? Живу я?
Всем в ответ
шлю, углом листочки запечатав.
«Жив!» – кричат мне тысячи примет,
Пусть про это скажет Наровчатов.
Метились в меня.
Сидели в доте.
Танки гнали. Мерзли. Ни к чему —
я хожу, шепчу слова, живу.
«Как живу?» – спросила Милиоти.
Так поверила в мою звезду,
знает – жив, мне жить необходимо,
значит – мины мимо, пули – мимо.
Значит, верит – я еще приду!
Мну сугробы и топчу траву.
Ты спроси,
ревнуя и тоскуя!
как живу?
О чем?
За что живу я?
Чем живу?
Спроси – о ком живу?
1942
Перед боем на рассвете
тишина.
И, как бывало,
по испытанной примете
нам кукушка куковала.
Мне года узнать охота —
дай, кукушка, мне ответ:
жить на этом белом свете
сколько мне осталось лет?
Только тут
из пулемета
очередью грянул кто-то.
Я прислушивался —
нет,
нет моих веселых лет.
Свистнули по свету пули,
и опять пошла война.
Не считается —
спугнули!
Не кукушкина вина.
Я не признаю ответа.
У кукушки не всегда
получаются года.
Как ты смотришь?
Ерунда,
правда?
Глупая примета.
1942 или 1943
Пленный пляшет.
Молодой еще немец.
Руки в рукава,
подняв невысокий ворот.
Ночь идет по Ельцу,
не успевая за теми,
что в атаку идут, открывая задымленный город.
Дом полуразрушен.
Рассвет освобожденье приблизит.
Толпятся разведчики, бодрствующие ночами.
Пришли с донесением к командиру дивизии,
за столом —
начальник политотдела Качанов.
Он слушает донесения и спрашивает: «Скоро?»
Скоро город будет освобожден.
Ожидая допроса,
в зеленых шинелях
в полутьме коридора
пляшут словоохотливые пленные,
шмыгают носом.
Город осыпается трескотней пулеметной.
Автоматчики у тюрьмы, засели на колокольнях.
Город наш. Рассвет начинается. Вот он!
Люди выходят, прищуриваясь невольно.
Пленный жмется к стене,
а разведчики – мимо.
Автоматчик с забинтованной рукою
покуривает рядом.
«Что, замерз? У нас на Орловщине зимно!
Идем к командиру»,—
и показывает прикладом.
Город освобождается. Уставший. Продымленный
за ночь.
Пленный глядит на людей, как на диво.
Пляшет и пляшет, заискивая глазами.
«Капут, капут», – повторяет он торопливо.
«Брось скулить! —
говорит автоматчик.—
Надорвешься до грыжи.
„Капут“ – не подлизывайся,
привычка, наверно.
„Капут, капут“ – и пододвигается ближе: —
А зачем стрелял в меня на улице Коминтерна?»
1941 или 1942
Иду.
Решаю.
Передумываю то и дело.
А лето цветное проходит мимо.
Вспоминаю о том,
как умирают смело,
но – жизни
тоже
смелость необходима!
Жизни тоже мужество надо,
не поза.
Я помню, как, захватив две гранаты,
к «тигру»,
оборвав себя на полуслове,
вышел Морозов,
и дымом окутался танк полосатый.
Все-таки странно – разные люди,
прямо приходится удивляться:
одни
на танки выходят грудью,
другим
не хватает силы признаться.
Третьи —
тоже военные,
в звании,
ходят, волнуются, не спят до пяти,
мямлят,
топчутся с кулаками в кармане
и не находят мужества
просто уйти.
Иду.
Удивляюсь.
Глаз от бессонницы розов.
Фронтовая дорога,
подбитые танки во рву.
Дай мне силы,
командир отделенья Морозов.
Постой. Я справлюсь.
Возьму и взорву.
1943
Зори опять холодеют,
морщатся лужицы,
красными вихрями закружились закаты.
Дубы желтеют.
Листья падают, кружатся.
Облака развешаны, как плакаты.
Обгоревшие печи застыли.
Тепла им не надо.
Село притихло.
Не возвращается стадо.
Но утро приходит!
Мы дальше идем вдоль заборов.
На каланче у самой зари развевается знамя.
Осень, осень!
Смотри – над Днепром задумался город,
Это Киев! Это Киев пред нами!
Вот над Киевом знамя!
Солнце остывает, как блюдце.
Но люди выходят.
Прекрасны и праздничны лица,
Дома отепляют,
солому везут
и смеются:
скоро
и лужи,
и небо,
и окна —
всё застеклится!
А мы уходим!
Поля вокруг пожелтели,
то солнце пригреет,
то обдаст мокроватая стужа,
Но нам ничего. Мы получили шинели
и, складки расправив, подпоясались туже,
А в перелесках
по листьям
вода дождевая струится,
Орудия бьют.
По отсыревшей дороге
бредут под конвоем посиневшие фрицы,
и русская осень плюет им под ноги.
1944
Провожали меня, встречали
с поля боя, на поле боя.
Не давалось нам так вначале,
чтобы мы оставались двое.
Не случалось таким приказом
на поверхность бумаг являться,
чтобы мы уезжали разом,
чтобы некому оставаться.
Так устроено между нами,
что один – проводить обязан,
оставаться с плохими снами,
к городам и делам привязан.
Обязательно так бывало,
что один уезжал по праву,
а другой по горячим шпалам
шел, махая вослед составу.
Много раз уезжал я снова,
и мешались в колесном стуке:
провожание – всё до слова,
провожатых родные руки.
И недавно совсем, ребята,
стало мне наконец понятно:
лучше мне уезжать куда-то,
чем идти, проводив, обратно.
Лучше мне проходить дорогой
незнакомой, весенней, ранней,
чем тебе жить моей тревогой,
слабым светом моих посланий.
Дорогие друзья!
Да будет
вечно счастлив на этом свете,
кто проводит и не забудет,
кто дождется, увидит, встретит.
И да здравствует счастья дата —
час, когда на краю перрона
тех, кто нас проводил когда-то,
мы найдем из окна вагона!
1943
Ты думаешь:
принесу с собой
усталое тело свое.
Сумею ли быть тогда с тобой
целый день вдвоем?
Захочу рассказать о смертном дожде,
как горела трава,
а ты —
и ты жила в беде,
тебе не нужны слова.
Про то, как чудом выжил, начну,
как смерть меня обожгла,
а ты, ты в ночь роковую одну
Волгу переплыла.
Спеть попрошу,
а ты сама
забыла, как поют.
Потом
меня
сведет с ума
непривычный уют.
Будешь к завтраку накрывать,
а я усядусь в углу.
Начнешь,
как прежде,
стелить кровать,
а я
усну
на полу.
Потом покоя тебя лишу,
вырою щель у ворот,
ночью,
вздрогнув,
тебя спрошу:
«Стой! Кто идет?!»
Нет, не думай, что так приду.
В этой большой войне
мы научились ломать беду,
работать и жить вдвойне.
Не так вернемся мы!
Если так,
то лучше не приходить.
Придем – работать,
курить табак,
в комнате начадить.
Не за благодарностью я бегу —
благодарить лечу.
Всё, что хотел, я сказал врагу.
Теперь работать хочу.
Не за утешением —
утешать
переступлю порог.
То, что я сделал,
к тебе спеша,
не одолженье, а долг.
Друзей увидеть,
в гостях побывать
и трудно
и жадно
жить.
Работать – в кузницу,
спать – в кровать.
Слова про любовь сложить.
В этом зареве ветровом
выбор был небольшой.
Но лучше прийти
с пустым рукавом,
чем с пустой душой.
1943
Машинописный текст с авторской правкой ст-ния «Приду к тебе». Архив М. К. Луконина.
Ты в эти дни жила вдали,
не на войне со мной.
Жила на краешке земли.
Легко ль тебе одной!
Три лета, три больших зимы
просил: «Повремени!»
Теперь я рад, что жили мы
в разлуке эти дни.
Теперь хочу тебя просить:
«Будь той же самой ты,
чтоб было у кого спросить:
„А как цветут цветы?
А что же нет окопа тут,
что ночи так тихи?
А где,
когда,
на чем растут
хорошие стихи?“»
Чтоб объяснила: «Вот река,
(Как я просил: „Воды!“)
А вот на трубочке листка
есть гусениц следы».
Чтоб я поднялся в полный рост,
узнав из милых слов,
что нету пулеметных гнезд, —
есть гнезда воробьев.
Чтоб я,
покамест я живу,
увидел: жизнь сложней!
Чтоб я
и счастье
и беду
сердечные
узнал.
Чтоб я не понимал траву
как средство
скрыться в ней
или упавшую звезду
не принял за сигнал.
Шалун уронит барабан,
гроза пройдет в окне,
метель пройдется по дворам —
я вспомню
о войне.
А ты догадку утаи,
так всё сумей понять,
чтоб я
взглянул
в глаза твои
и мог любить опять.
Ведь в эти взорванные дни,
в дышащий местью час
был должен
к празднику хранить
любовь один из нас.
Хвалю прощание свое,
что мы разделены,
что мы не вместе,
не вдвоем
в разлуке
для войны.
Хвалю,
что ядовитый дым
не тронул глаз твоих!
Того,
что видел
я один,
нам хватит
на двоих.
1943
Сто километров прорыва!
А в Эльбинге спали.
Метнулись мосты, ожидая удара.
Трамваи,
бежать собираясь,
упали
передними лапами
на тротуары.
Кирки запрятали головы в плечи,
башни позванивают, как бутылки.
Дома к домам рванулись навстречу,
черепичные крыши смахнув на затылки.
Но ничто не ушло,
всё осталось на месте.
Берлин снабжал еще электрическим светом,
пока не поверил невероятным известьям
о том, что мы в Эльбинге,
в городе этом.
Вот город немецкий.
Стоит обалдело.
Изумленно глядит почерневшее здание.
Мы смеемся:
«Смотри, еще уцелела
вывеска: „Адольф и Компания“».
– «Смотрите!
На стенке,
пробитой снарядом:
„Мы выше всех!“»
Надпись прямо на камне,
в опровержение этого —
фашисты идут
ряд за рядом
и разговаривают
поднятыми руками.
Я вспомнил…
Тогда, в сорок первом!
Я вспомнил:
мы Брянск проезжали.
Пожаром огромным
он был.
На расколотом бомбою доме
надпись:
«Тише, школа!»
Я вспомнил:
огонь охватил и березы и клены,
плясал на крышах,
бушевал в перекрытьях
и надпись лизал на стене раскаленной:
«Курить воспрещается!»
Мог ли забыть я?..
А в Эльбинге
здесь перекрасили глобус,
рыжий маляр
вывел кистью
под крышей:
«Мы выше всех!»
И сбросил он бомбу
к школе,
где шли мы, стараясь потише.
Мы из Брянска пришли в этот город,
туда,
где нянчили сумасшедшую клику.
Фашистские надписи
на домах и заборах
мы читаем,
как позорную книг
Мы едем на танке.
Торопимся —
с новым приказом!
Подталкивая друг друга,
глядим мы
на обломок стены с почерневшей фразой
готическим шрифтом:
«Мы непобедимы!»
1945
Мы ломаем ногами валежник лежалый.
Он пожаром бы мог встрепенуться, пожалуй.
Только мы не курили.
Мы идем через лес.
И единственно, что тут могло загореться:
гневом – наши глаза.
Мужеством – наше сердце,
И горели!
Да как!
От земли до небес!
Мы ломаем ногами валежник Шварцвальда.
Мы молчим.
Нам ни песен,
ни сказок не надо,
как услада
идти по земле по самой,
шагать по Шварцвальду,
по чаще дубовой,
прикладом о ствол не ударить!
И снова —
в направлении от дома,
и всё же – домой.
Шварцвальд?
Почему он не черный, ребята?
Как всякий – рогатый, цветной, суковатый,
Зачем нас пугать,
раздувая беду!
По всем направленьям с боями кружили,
прошли Померанию всю мы,—
а живы!
В Шварцвальде светло!
И Берлин на виду!
«Постойте, —
сказал я, —
давайте отметим!»
Мы бьем топором, чтобы в новом столетье
немецкие дети в Шварцвальде своем
прочли бы на этом стволе необъятном:
здесь мы проходили в году сорок пятом.
Идем мы,
ломаем валежник лежалый.
«А скоро мы выйдем?»
– «К рассвету, пожалуй!»
1945
Мы сидим на косилке
у магазина
сельскохозяйственных машин и орудий.
Мы глядим на сраженный город, а мимо,
пройдя сквозь каменоломню Берлина,
идут советские люди.
День мира!
Солнце за облаком щурится,
а под открытым небом
стоят обгоревшие печи.
Кажется,
немцы решили отапливать улицы,
но топить незачем.
День мира!
Дождь развешал капели.
Подрывники выгребают последние мины.
Птицы откуда-то поналетели.
Мы сидим у сожженного магазина
сельскохозяйственных машин и орудий,
Нам приказано не стрелять!
«Ну что ж, понятно! —
Мы ставим винтовки между колен —
стрелять не будем. —
Мир пришел! Закуривайте, ребята!»
Мы смогли,
мы смогли к этому часу пробиться,
мы шли и шли за своим командиром…
Нам давно известна наша традиция:
только в час победы
начинается день мира!
Мы сидим, удивленно переглядываясь,
как после долгой разлуки. Что-то переменилось!
«Что случилось? Не знаешь? Не угадываешь?
Угадываешь!»
И смеемся задумчиво: все-таки что-то случилось!
О, что я вспомнил!
Я сразу ловлю, как в прятках,
противогаз
и веду его на колени.
Вот она,
смятая ученическая тетрадка —
запись моих далеких,
далеких волнений.
Тетрадь стихов о любви —
я помню слабо,
как я давно не читал запись неистовую.
Я беру плуг,
переворачиваю его набок,
на лемех тетрадку кладу
и перелистываю:
«Я просыпаюсь – четыре стены», —
вот начало.
Четыре стены! —
вот начало тревоги!
Четыре стены! —
как это все-таки мало
юности,
для которой
мир по экватору —
это немного!
Мы победили! Мы победили!..
Я слышу,
кто-то шагнул на косилку и обнял по-братски.
Вот у самого уха сдавленно дышит.
Я обернулся так, что мы стукнулись касками.
«Вася? Ты что?
Нет, это не письма, а впрочем —
это письмо, понимаешь,
от юности нашей.
Почитай, почитай наше далекое очень…»
– «Нет, – говорит он, —
я влюблен в настоящее».
– «С победой!»
– «С победой!»
– «День этот будет отмечен
в истории! – говорит он запальчиво
и встает, опираясь на мои плечи. —
Вот что случилось —
мужчинами стали мальчики!
Вот что случилось —
жизнь начинается следом.
Счастье наше в борьбе мы отстояли от казни.
Мы вышли к великому счастью.
Победа!
Это открылся нашей улицы праздник!»
– «Какое сегодня?
Девятое?
Вот как?
Девятый вал!»
Я стряхиваю дождевые росинки.
«Мы победили!
Пойдем!» —
Он надевает винтовку
и решительно переводит рычаг на косилке.
Как вчера мы поднимались в атаку, я вспомнил:
от танка к танку волненье носило ветром,
и расстояние до мира, до полной победы
исчислялось не днями,
не временем —
сотнею километров!
Я теперь думаю:
«Уж если сумели пройти мы четыре года,
от схватки до схватки,
если сумели преодолеть притяженье земли
и жизни,
то теперь мы готовы пройти по любому меридиану
и выстроить счастье победившей отчизны».
Какая лётная погода!..
1945
Когда нас друг от друга отнесло?
Не в мае ли?
Мы, загрустив, стояли…
Светило ль солнце в этот день?
Едва ли.
Была метель. Пустынно и бело.
С тех пор мне месяц май – одно число.
А вот еще другое вспоминаю:
под пулями я маюсь и бреду
на ледяном ветру.
Иду в бреду,
и кровь течет…
Когда? В каком году?
Да говорят, что это было в мае!
Зато письмо твое передадут.
Иду. Читаю. Снег летит и ветер.
Что – снег?
Да нет – цветы в веселом свете.
Какой январь, когда сады цветут?!
А это в мае?
Лыжи завизжали
в тяжелую хрустящую пургу.
Все в майские костюмы наряжались,
все в белом
на сверкающем снегу,
Бежали и стреляли на бегу,
Сбегали к Дону
в снеговой пыли,
и в воду – раз!
Плывем,
руками машем…
Вода ли это? Ледяная каша!
Цимлянскую отбили на заре.
Когда был май вот этот?
В январе!
Зима ли, лето —
что нам время года?
Война!
Зимою, летом – не гляди.
Когда зовут – в атаку выходи!
Смешно спросить:
какая там погода?
Я маем только радость называю.
Мой май —
шагнул на запад по земле,
мой май —
письмо на узеньком столе.
А мой январь —
разлука наша в мае.
Мы дожили до майской красоты.
До Первомая нашего святого!
Теперь видать, что снег, а что цветы,
где ты,
в январь ли, в май ли входишь ты,
как выглядишь теперь ты в платье новом.
Свершилось это.
И теперь, как встарь,
май будет в мае,
в январе – январь.
1945