Стихотворения и поэмы
Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Земля летела.
Торопился с нею.
Чуть-чуть не пролетел тебя с утра,
прости, Байкал,
я за себя краснею,
прости меня, товарищ Ангара.
Спасибо —
дали время извиниться.
Земля мне больше нравится пока.
Пусть без меня пока
через границы
летят
за облаками облака.
А тут всю землю осень осенила,
к Иркутску подступила вся тайга,
ее неувядающая сила
напомнила цветущие луга.
А тут еще комбайны не умолкли,
и жатва возвращается ко мне,
как будто я теперь от самой Волги
иду за урожаем по стране.
Опять бетон ложится на основы,
затворы тихо скрылись под водой,
и снова море полнится,
и снова
наполнен провод силой молодой.
И то же поле вижу в дали дымной,
такой же, как над Волгой, небосклон.
Так я пришел
землей своей родимой
от Волгоградской
к Братской
на поклон.
В разливе дней, в смещенье пересвета
гудит вокруг сибирская страда.
И кажется:
вернулось снова лето
и не покинет больше никогда.
1962
Зима в городах неказиста,
ей холодно, тесно, темно.
Легла бы —
просторно и чисто.
Да нет —
в городах не дано.
Заметно неспящим поэтам —
у дворников снег не в чести.
Услышишь,
как перед рассветом
они начинают скрести.
Снежинки искрят на лопатах,
нежны и сложны —
не разбей!
Но с крыш,
нестерпимо покатых,
сгоняют их,
как голубей.
Урчит, подвигаясь рывками,
машина, грозна и строга;
стальными своими руками
она загребает снега.
Готово шоссе для разбега,
проснулись большие дома.
Зима остается без снега,—
а это уже не зима.
А вы поезжайте к Заволжью,
к подножью Уральской гряды.
Ликующей
радостной дрожью
охватит вас
степь Кулунды.
Взлетите-ка вы
над Казанью,
и вас позовет Бугульма.
Я видел своими глазами,
как дружит с народом зима.
Земля дорогая искрится,
простор беспределен земной.
К Альметьевску —
к новой столице —
летите сюда
за зимой.
Снега и снега без предела,
пурга подымает дымы.
Найдешь себе место и дело, —
ты только
не бойся зимы.
Мороз пробирает до пота,
железные ходят грома.
Вот это – скажу вам —
работа,
вот это – скажу вам —
зима!
Бетонные крыши оставив,
покинув вдали города,
на крышах товарных составов
снег едет и едет сюда.
Края позабуду иные,
но этот —
забыть не смогу.
Здесь соки земли нефтяные
чернеют
на белом снегу.
1959
Вот это и есть то,
что называют любовью?
Так это зовется?
Так пишется?
Это и есть?..
Вы руки тяжелые закинете к изголовью,
ночь не ответит.
Дождь забарабанит об жесть.
Будут зимы, и вьюги, и росы на травах,
и звезды, и радости будут.
Разрывы придут.
И только не будет
ни виноватых,
ни правых,
ни знающих,
ни умудренных,
ни лечащих тут.
Никогда никого не расспрашивайте об этом —
ни друга,
ни ветер,
ни самую умную ночь.
Ликуйте или страдайте одни
и не верьте поэтам,
поэты
и сами себе-то не могут помочь.
Берите всю радость себе, не отдавайте и муку,
это только вдвоем открывают,
уж если любовь.
Воспоминания о любви
не годятся в науку,
всё не так.
Всё по-новому, снова,
не снова, а вновь.
Нельзя объяснить —
что это, со мной или с вами.
Один среди поля,
под ливнем,
и ходит гроза.
Об этом никак невозможно чужими словами,
слова не приходят —
молчите глазами в глаза.
Молчите,
чтобы ресницы задели ресницы,
чтоб сердце услышало сердце другое в громах.
Любите друг друга.
Не думайте – явь это всё
или снится,
любите друг друга,
не бойтесь,
не ройтесь в томах.
Ни адреса нет, ни параграфа нету, ни ГОСТа,
будет она неотступна, мучительна,
как и со мной.
Не пишется это,
не слышится.
Дышится просто.
Так и поэзия —
дышится жизнью самой.
1960
Вся загорелась и затрепетала,
и сердце тихо охнуло в груди,
когда ватага грянула и встала,
оставив гармониста впереди.
Волне девчат ни спрятаться, ни скрыться.
Держась рукою левой за баса,
не торопясь
он вглядывался в лица.
Мерцали в темноте его глаза.
Он пыхал, распаляя самокрутку,
в глазах девчонок плыли огоньки.
«Наташка, отойди-ка на минутку…» —
сказал, поймав дрожащие зрачки.
Не помнит, как с собой не совладала
и сразу отшатнулась от подруг,
как от летящей стаи вдруг отпала
и выпростала руки из-под рук.
И по ночному гулкому бездонью
шла как во сне, покорная огню.
Он опоясал жесткою гармонью,
прижал мехами к колкому плетню.
От слабости,
от сладости робела,
глаза закрыла, бледная, без сил.
Услышала:
«Наташка, вот в чем дело,
зачем вчера к вам тятька приходил?
Не сватал?..»
– «Сватал», – тихо отвечала.
«А ты?..»
Глотнула горькую струю.
Недоброе предчувствие качало.
«Смотри не соглашайся —
враз убью!..»
Хотела в ночь кромешную вглядеться.
«Не доводи, Наташка, до греха».
Батистовую кофточку у сердца
окованные стиснули меха.
И отошел.
Ни слова, ни приметы.
Опомнясь от нахлынувшей беды,
услышала – окрикнул: «Катька, где ты?..» —
и перебрал послушные лады.
Вернули.
Подвели.
И обручили.
В любви прошли их давние года.
А мне для жизни
только и вручили
смятение той ночи навсегда.
1960
Лечу,
шепчу свое законно,
мотив старинный напевая.
Как сохранить оседлость тона? —
ответь,
дорога кочевая.
Летишь на винтовом, бывало,
воздушными охвачен ямами,
проваливало,
и взмывало,
и не давало бредить ямбами.
А тут —
не чаял и не верил,
прислушиваюсь к песне дивной,
звенит
в классической манере
Ту-104 реактивный…
Луконин, мы с тобой стареем:
то пишем ямбом,
то хореем…
Смеюсь себе,
а всё же боязно:
вот, скажут, к нам теперь приколот,
выискивал, пока был молод.
Все к одному придут
из поиска!
Нет,
надо, чтоб свободно пелось,
не для манеры или моды.
Свободный стих
имеет смелость
не быть рабом своей свободы.
Условности нас заковали,
хоть у Луны у самой побыли.
Так долго мы не рисковали,
и не пытались,
и не пробовали.
Поэзия, удвой усилия,
сама себя скорее вычисти
от робости и от бескрылия,
а то наступит
культ приличности.
Кто говорит, что ямбы выбыли?
Кто говорит, что ямб полезнее?
Свободный стих
свободен в выборе,
когда стучится
жизнь-поэзия.
1960
Хоть и жив человек не единым
и до звезд достигает рука,
остается он непобедимым,
из веков
переходит в века.
Это наше знамение силы,
это то, что, как колос в гербе,
он всегда
на столе у России
и всегда
у народа в судьбе.
Без него ни стиха, ни плаката,
без него и мартен не зажечь.
Он и плавится в тонны проката,
и куется
и в молот и в меч.
Вот так Волга!
Опять зашумела.
Ты своих сыновей огляди:
нет такого великого дела,
чтоб не слышалась ты впереди.
Вижу вас – загорелых и сильных,
по плечу вам такая борьба,
солнце сушит рубахи на спинах,
капли пота стирает со лба.
Горы хлеба,
хлебные горы —
волгоградская наша гряда.
Но еще не сошли комбайнеры
и еще не остыла страда.
Степь раскинулась тихо
и томно,
ветер ходит над волжской водой.
Может, даже не хватит Эльтона
посолить этот хлеб молодой.
1962
Вот здесь,
на этом поле под Москвой,
в цветной красе, застенчивой и строгой,
у рощицы березовой сквозной,
под старою смоленскою дорогой,
на этом русском поле,
в поле ржи,
завязанной в снопы,
в покосных травах
твои сыны воздвигли рубежи
насупротив
твоих врагов кровавых.
Европы сгоночь видела с холма,
как ноздри императора раздуты,
и лезла на железные грома,
на огненные флеши и редуты.
На этом рубеже родной земли
сыны отчизну плотно обступили
и, умирая, тесно облегли.
Как любим мы,
так и они любили.
На этом поле у Бородина,
в слиянье речек Колочи и В ойны,
здесь слава поколений рождена.
Мы здесь стоим.
Мы славы той достойны.
Торжественно знамена склонены,
сердца потомков славой овевая.
Молчат в земле
великие сыны.
Молчит над ними молодость живая.
1960
Самый светлый,
самый летний день в году,
самый больший день Земли —
двадцать второго.
Спали дети,
зрели яблоки в саду.
Вспоминаем,
вспоминаем это снова.
В Сталинграде Волга тихая плыла
и баюкала прохладой переплеска.
С увольнительной в кармашке
дня ждала
пограничная пехота возле Бреста.
Спал Матросов.
Спал Гастелло в тишине.
На рыбалку Павлов шел тропой недолгой.
В Сталинграде мать письмо писала мне
и звала меня домой,
манила Волгой.
Талалихин по Тверскому шел в ту ночь,
у Никитских попрощался —
ночи мало —
с той, которой я ничем не мог помочь
день,
когда она на улице рыдала.
Вспоминаем эту ночь и в этот час
взрыв,
что солнце погасил в кромешном гуле,
сквозь повязки неумелые сочась,
кровь народа заалела
в том июне.
Шаг за шагом вспоминаем,
день за днем,
взрыв за взрывом,
смерть за смертью,
боль за болью,
год за годом,
опаленные огнем,
год за годом,
истекающие кровью.
Вспоминаем торжество,
как шли, и шли,
и Берлин огнем открыли
с поворота,
и увидели просторы всей Земли,
проходя
сквозь Бранденбургские ворота.
Сами звери поджигали свой рейхстаг,
дым последний очертанья улиц путал,
но Егоров и Кантария
наш стяг
водрузили на шатающийся купол.
Вспоминаем всех героев имена,
все победы называем поименно.
Помнит вечная кремлевская стена,
как валились к ней
фашистские знамена.
Нам бы только этот май и вспоминать,
но июнь еще стоит перед глазами,
если жало начинают поднимать
и охрипшими пророчить голосами.
Мы не просто вспоминаем
день войны,
не для слез и мемуаров вспоминаем.
Люди мира вспоминать о нем должны.
Мы об этом
всей Земле напоминаем.
1961
Нас ни кривдой, ни ложью
не рассорить вовек.
Я приписан к Поволжью,
я его человек.
Оторви меня только,
буду жизни не рад.
Нет, моя она – Волга,
это мой – Волгоград…
Ты начальственным тоном
пожелал мне беды.
Мы с соленым Эльтоном
съели соли пуды!
Неуживчивый? – Может.
Неуслужливый? – Да!
Срок не маленький прожит,
а живу навсегда.
Не пошел к тебе первым,
обходил тебя вновь,
не любил тебя, верно,
за твою нелюбовь.
Поклонюсь я поклоном
всем зеленым полям,
а не гладко-зеленым
канцелярским столам.
Я обиду и эту
не поставлю в зачет.
Был – и сплыл ты – и нету.
Волга – дальше течет.
Как – я смерть свою встречу,
как живу, как дышу,—
только Волге отвечу,
только Волгу спрошу.
1961
«Я слушаю!»
– «Любила!»
– «Что? Любила?..»
– «Послушайте,
страдала, и не раз».
– «Не слышу, что?»
– «На всех углах ловила…»
– «Ну, продолжайте,
слушаю я вас.
Искала счастья? Радостей хотела?..»
Рокочет трубка:
«То-то и оно!»
– «Кто говорит?»
– «Да нет, не в этом дело».
– «Кто говорит?»
– «А вам не всё равно?
Вас беспокоит просто незнакомка,
всё говорю из уваженья к вам..»
Сквозь трубку голос слышится негромко.
Я чувствую, как холодно словам.
Постойте, как же так,
я понимаю,
да, понимаю, долго шли года,
и поворачивалась к октябрю и к маю
Земля,
и пролетали города.
Как ей найти в переплетенье света
и в пересвете незнакомых дней,
легко ли ей, когда летит планета,
искать свое,
найти свое на ней.
Я, войны и миры пройдя устало,
я – площадь от плеча и до плеча, —
как я не слышал, что она искала?
Как жил, свое смирение влача?
Ей было неизвестно всё с начала,
сердечко в страхе ежилось в комок.
Я не услышал, как оно стучало,
и к ней не вышел раньше, не помог.
Она просила жизнь одну: не выдай!
Во все глаза глядела на нее.
И перехватывало обидой
тоненькое горлышко ее.
И надо было столькому случиться
и столькому ответствовать в ответ,
чтоб нашим двум путям перекреститься,
найти свое в круговороте лет!..
«Ну, говорите!..»
Нет ее, пропала.
Я понимаю. Не нужны слова.
А к сердцу моему уже припала,
хохочет —
золотая голова.
1959
«Я стар, не убивай меня, прошу я…» —
тебя увидев, про себя шепчу.
Но, трепеща, бунтуя и бушуя,
бегу по раскаленному лучу.
Подкошенный глазами, рухнул разом,
всё изломал бровей ее излом.
И чувствую,
как намертво завязан
волос ее загадочным узлом.
Всё понимаю.
Всё я принимаю.
Не говорите, знаю. Не гляжу.
Глаза свои притворно подымаю
и в сторону притворно отвожу.
Хожу один в переплетенье улиц,
а время всё летит, как облака.
В полете лет
случайно разминулись
две жизни
и не встретятся пока.
Вы, самолеты, поднимайтесь выше,
вы перекройте лето, поезда!
Не вижу я ее,
уже не слышу
и забываю имя навсегда.
Да только что теперь мое решенье,
так ничего не будет решено.
Преодолеть земное притяженье
пока еще не каждому дано.
Я дальние дороги выбираю,
я от нее все мысли отрешу.
Гляжу в глаза
и в страхе замираю:
я стар, не убивай меня, прошу.
1963
Парижу не спится ночью,
мчится во весь опор.
Ресторан эмигрантов.
Русская кухня.
Хор.
«Шахразада» – снаружи темно,
внутри полумрак —
русские эмигранты
старинно зовут «кабак».
«Прошу, господа, садитесь…»
К стенке спиной сажусь.
«Любимый столик Ремарка»,—
заметил мой друг, француз.
Сумрачна «Шахразада»,
не шум, а какой-то стон.
Всё громче соседний с нашим,
размашисто пьющий стол.
«Выпьем, – кричат, – выпьем!»
– «Господи, поднеси…»
Русская речь с французской —
«пардон», «майонез», «мерси».
Старый, худой и желчный —
что на его веку!—
беззвучно, взахлеб смеется,
фужер приложив к виску.
Полнит тарелки дама
с повадками муравья.
Деникинцев и красновцев
дочери и сыновья.
«Выпьем за спутник, братцы.
Вот он, наш русский ум!»
– «Куда там – американцы».
– «Давай поцелую, кум…»
– «Ах, сени мои, ах, сени…»
– «Не так это надо петь…»
Грустно.
Смешно их слушать.
Больно на них смотреть.
Домучивал балалайку,
хоть в гаме не слышен звук,
в вышитой косоворотке
чей-то нелепый внук.
Шампанское солоновато,
не водка и не вода.
«Пойдем-ка, Мишель, пожалуй…»
– «Машка!»
– «Иди сюда!»
– «Машка!» – вокруг вскричали,
ожил дремавший зал.
«Машка,
не бойся, дура,
ты слышишь, кому сказал!..»
Шла через зал от двери,
щеки ее белы,
растерянно
недоверчиво
оглядывая столы.
Шла нехотя,
будто что-то
насильно ее вело,
в синем немодном платье
«сломанное крыло».
Шушукаются. Смеются.
Нелепо идет она.
Не слышно французской речи,—
русская речь слышна.
Соседний стол потеснился.
«Не ела, поди, с утра?»
– «Вот дура».
– «Садись же, дура».
– «Привыкнуть, дура, пора…»
– «А что это значит – „дура“?
Красивых зовут одних?»
– «Не знаю, Мишель, не знаю,
Ты лучше спроси у них».
Я не успел заметить
неслышный его прыжок:
«Пардон!»
Он склонился к уху,
слоеному, как пирожок.
«Дура? —
Старик затрясся.—
Послушайте, господа,
спросил, что такое „дура“,
не слышал он никогда!..—
Взял он под локоть Машу: —
Дура? А вот, гляди».
Встала тихонько Маша,
руки прижав к груди.
«С экскурсией прикатила,
дура, в прошлом году,
решила в раю остаться,
вот она,
на виду».
– «Машка, скажи французу —
незачем в душу лезть.
Дура – сказать по-русски —
это она и есть».
Стояла неслышно Маша
у чужого стола,
сквозь слезы
«Шахразада»
в дымном чаду плыла.
1960
Еще ледок в земле оттаявшей поблескивает
и рычаги у тракторов рань леденит.
Туман сырой висит над перелесками,
но голубеет,
проясняется зенит.
Гул в хуторе Отрожки ранней ранью,
затрепетали все моторы, все сердца.
И люди вышли
и стоят большим собраньем,
команды ждут.
Не отводи от них лица.
Стоят, смеются под весенним чистым небом,
перед началом самым вечным и земным.
За ними мнится
рослая пшеница
и видится автоколонна с первым хлебом
и вся страна под солнцем проливным.
И если бы не это раннее начало,
не это вдохновенье вешних дней,
тогда бы и поэзия молчала,
а люди
и не знали бы о ней.
1960
Ярославу Смелякову
Две тяжелых разлуки,
лишенных прощанья,
две встречи,
когда задохнулись глаза.
О дорога,
с рассвета
я помню твои обещанья,
дорога, дорога,
зазубренная, как гроза.
«Ну ладно», —
ты скажешь, отодвинув ладонью.
Смеемся с тобою,
захвачены завтрашним днем.
А я не забуду той встречи.
Ты помнишь?
Я помню,
как за руку взял.
А дорога сказала: «Идем!»
Она города
не обарабанила славой,
не стелила тебе, подрезая, цветы.
Идет по дороге не гитарист кучерявый,
а верный товарищ земной правоты.
И бесконечна, заманчива эта дорога.
Она не прогулка.
Еще обещает бои.
Ветер времени дует любовно и строго
в молодые
рабочие плечи твои.
1960
Спи, Настенька,
я к двум твоим годам
клонюсь посеребрённой головою.
Спи.
Никому на свете не отдам,
не бойся,
спи спокойно под Москвою.
Во сне растут все дети на земле.
Спи.
А я пойду, ликуя и страдая.
Пускай к тебе в вечерней полумгле
во сне
приходит мама молодая.
Пойду. Бушует летняя Москва.
Да что за утро выпадет ей завтра!
Мне надо знать
заветные слова
готового к полету космонавта.
Да, это завтра.
А сейчас пока
спят космонавты родины, как дети.
Я знаю – их дорога далека,
пусть спят пока в подлунном пересвете.
Я знаю, кто она.
В урочный час
взойдет над всем,
и мир ее услышит,
земной предел пройдет у самых глаз.
А женщина уснула, ровно дышит.
Она всё знает, —
спит,
и сны легки.
Я знаю – и не сплю.
Да, мне не спится —
в полете будут
все ее витки
лететь вослед,
пока не приземлится.
Всё вместе:
степь. Отчизна. И она.
И Волга. И поэзия. И Настя.
Всё это вместе —
жизни глубина,
и высота, открытая для счастья.
Дай мне слова, поэзия, приди.
Земля светлеет с каждым оборотом.
На все века,
что будут впереди,
запомню эту ночь перед полетом.
1963
Вы думаете – нет меня,
что я не с вами?
Ты, мама, плачешь обо мне.
А вы грустите.
Вы говорите обо мне,
звеня словами.
А если и забыли вы…
Тогда простите.
Да. Это было всё со мной,
я помню, было.
Тяжелой пулей разрывной
меня подмыло.
Но на поверхности земной
я здесь упрямо.
Я только не хожу домой.
Прости мне, мама.
Нельзя с бессменного поста
мне отлучиться,
поручена мне высота
всей жизни мира.
А если отошел бы я
иль втянул мимо —
представьте,
что бы на земле могло случиться!
Да, если только отойду —
нахлынут, воя,
как в том задымленном году,
громя с разбега,
пройдут
мимо меня
вот тут,
топча живое,
кровавым пальцем отведут
все стрелки века.
Назад – во времена до вас,
цветы детсада
за часом час —
до Волжской ГЭС еще задолго,
так – год за годом —
в те года у Сталинграда,
в года,
когда до самых звезд горела Волга.
В год сорок…
В самый первый бой,
в огонь под Минском,
в жар первой раны пулевой,
в год сорок первый…
Нет,
я упал тогда в бою с великой верой,
и ветер времени гудит над обелиском.
Не жертва, не потеря я —
ложь, что ни слово.
Не оскорбляйте вы меня
шумихой тризны.
Да если бы вернулась вспять
угроза жизни —
живой
я бы пошел опять
навстречу снова!
Нас много у тебя, страна,
да, нас немало.
Мы – это весь простор земной
в разливе света.
Я с вами.
Надо мной шумит моя победа.
А то, что не иду домой,
прости мне, мама.
1963
Спите, люди,
отдохните.
Вы устали.
Отдохните от любви и маеты.
Млечный Путь усеян звездными кустами.
Ваши окна
отцветают, как цветы.
Наработались, устали ваши руки,
нагляделись
и наискрились глаза,
и сердца, устав от радости и муки,
тихо вздрагивают,
встав на тормоза.
Спите, люди,
это просто ночь покуда.
Вы не бойтесь —
день проснется, снова жив.
Спите, люди.
Ночь такая – просто чудо.
Отдыхайте,
пятки-яблоки сложив.
Я на цыпочках хожу,
и мне счастливо.
Вспоминаю,
как цветасто спит Париж,
спит Марсель у знаменитого залива.
И тебя я помню, Прага,—
сладко спишь.
Вспоминаю ночи Дели и Рангуна.
К пальмам голову —
некрепко спит Ханой.
И Пномпень, устав от солнечного гуда,
спит на ложе красоты своей земной.
В Таиланде
тихо спит вода Сиама.
Спят плавучие базары. Ночь в порту.
«Тише, тише! —
я шептал над ухом прямо.—
Берегите, люди, эту красоту!..»
Спали в Хельсинки.
Ногами снег сминаю.
И хожу так осторожно, словно лось…
Тишина.
Я всё хожу и вспоминаю,
как в Пекине
что-то очень не спалось.
Вот и ты теперь уснула под Москвою.
Спи, родная,
спи с ладонью под щекой.
Я взволнован
красотой
и добротою.
Ты прости мне этот сложный неспокой.
Снова Волгу звезды крупно оросили,
здесь, у хутора Глухого, спать пора.
Снюсь я дочери своей Анастасии.
Тише, тише —
не будите до утра.
Спите, люди, сном предутренним одеты,
отдыхайте
для работы,
для игры,
привязав на нитке дальние ракеты,
словно детские зеленые шары.
Чтобы дети и колосья вырастали,
чтоб проснуться
в свете дня,
а не во мгле,—
спите, люди,
отдохните.
Вы устали.
Не мешайте жить друг другу на земле.
1962