Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)
ПОЭМА В ПОЭМЕ
1. У СОЛЯНОЙ ДОРОГИ
Шли в глубь степей
по цареву указу
левобережьем,
страдая без воды.
Скучно тут
зоркому русскому глазу,
да надо!
Селился заслон от Орды.
Соляная дорога!
Для всей России,
для дома каждого и очага
по этой дороге соль возили
от Эльтона и Баскунчака.
Давно отшумели года боевые,
давно уж отхлынула темная тать.
Но стали тут
поколенья живые
всё глубже и глубже
в землю врастать.
Были когда-то указы именные,
но давно уже землю
разодрали в клочки
Денисовы,
Панечкины,
Степные,
Баженов —
сперва еще так, кулачки.
Для них оказалось,
что и голь – не обуза,
иди по найму из года в год.
Не было слаще быковских арбузов,
нигде так земля не давала доход.
Быковский арбуз —
полосатое чадо!
Попробуй одною рукой удержи.
Лопнет,
раскрыв заревую прохладу,
издалека только
нож покажи!
Денисовы и зерна в землю метали:
поближе – арбузы,
пшеница – в глуби,
на третью весну меняли местами,
сушь ли,
голод —
лопатой греби!
Сами надрывались в страдную пору,
голь нанимали,
держали в горсти.
Хищные, жадные лезли в гору.
Рубль идет!
Успевай грести!
Только Баженов
да Степной, пожалуй,
могли помериться, шли в расчет.
Да еще Ковылин —
не камень лежалый!
Любой норовит тебя слопать, черт!
Панечкин —
этот землей похлеще,
но нету коммерции —
кишка тонка.
Живет в Петербурге, степной помещик!
Спохватится. Скупим.
Живи пока.
А этот, Стрыгин, —
и откуда их носит? —
тоже лезет, совсем старичок,
скот пригнал, а выгоны просит.
Со временем – к ногтю,
а пока – молчок!..
Так и следят друг за другом, волки.
Главный – Денисов:
«Эй, сторонись!..»
Служат обедни матушке-Волге,
баржи гонят и вверх и вниз.
Один другому ребятишек крестит,
целуются на свадьбах:
«Милый, кум!»
Пьют, обнимаются – честь по чести…
Ночью
пылают
от жадных дум.
2. КОНЕЦ ВЕКА
Январь
восемьсот девяносто шестого.
За тюремной решеткой не спит человек.
Он ходит по камере,
снова
и снова
обдумывает подступающий век.
«Тюрьма?! —
он по стенке постукал лукаво.
Да, есть неудобства…
Но время не ждет.
Работать! Работать!
Нет у нас права
на передышку.
Схватка грядет!»
Волна нарастает, не знавшая спячки,
крепчает.
Задача ясней и сложней.
Гудят по стране забастовки, и стачки
всё яростней,
определенней,
дружней.
Рабочим необходима учеба,
склонились над книгой чубатые лбы.
Объединились,
как первая проба,
кружки в Петербурге
«Союзом борьбы».
«Работать!»
Ну что там тюремные стены,
он видит Россию,
людские сердца.
Видны ему, как никому, перемены,
он видит,
как крепнет начало конца.
Он видел:
орел пошатнулся двуглавый,
и Зимний уже на себя-не похож,
и коридор
канцелярии главной —
Невский —
почувствовал нервную дрожь.
Он видит:
от фабрики Торнтона
шире
волна забастовок идет по стране.
Союзы возникли
в Москве и в Сибири,
в Ростове,
Киеве,
Костроме.
Сквозь стены
видна ему Волга родная,
он мысленно видит с симбирской горы,
как, землю и труд под себя подминая,
идет капитал,
молодой до поры.
Поволжье —
кулацкие цепкие пальцы
на горле бесправной, босой бедноты,
пустые мешки безземельных скитальцев,
детишек сведенные голодом рты.
К Самаре,
к Саратову —
ниже по Волге, —
всё дальше,
к Царицыну мысль повела.
Всё ходит
и взглядом внимательным, долгим
глядит он под крыши
Быкова села.
Денисова видит под крышей амбара:
Ефим не нахвалится
сметкой своей,
пока что не знает,
слепой от угара,
что кризис
идет
на степных королей!..
Сквозь крыши,
покрытые жгутником редким,
он видит
горящие гневом глаза.
Он видит:
в избе у Бабаева Федьки
в потемках
потрескивает гроза.
Присядь и молчи,
самокруткой согрейся.
Листовка советует,
кличет,
зовет!
Всегда,
проходя из Царицына рейсом,
механик Варламов
их Федьке сдает.
Он видит:
склонились,
читают средь ночи
Мазуров,
Бабаев,
Степан Дремлюг а,
волнует их
верное слово рабочих.
Он видит товарищей.
Видит врага.
На Невском
уже фонари погасили,
он вел карандашный отточенный клин:
«Развитие
капитализма
в России».
Подумав, добавил:
«Владимир Ильин».
3. КРИЗИС
На юге России к рассматриваемому виду торгового земледелия относится также промышленное бахчеводство… Возникло это производство в селе Быкове (Царевского уезда Астраханской губ.) в конце 60-х и начале 70-х годов… Лихорадочное расширение посевов повело; наконец, в 1896 году к перепроизводству и кризису, которые окончательно санкционировали капиталистический характер данной отрасли торгового земледелия. Цены на арбузы пали до того, что не окупали провоза по ж. д. Арбузы бросали на бахчах, не собирая их.
В. И. Ленин. Развитие капитализма в России.
Он вышел на крыльцо,
Ефим Денисов,
кленовую опору сжал в руке.
Осенний ветер,
налетая снизу,
валы крутые
гонит по реке.
Шагнул Ефим.
Сын юркнул под рукою,
влетело шестилетнему Кузьме.
Шел через двор,
захваченный тоскою.
Сороки дружно цокали – к зиме.
Всё тут его —
от дома
до амбара,
от крыши до соломинки —
его.
Из нищеты,
из низа
лез недаром, —
в наследство не давалось ничего.
Прошел базы
и стал над волжской кручей,
любил он волн блескучую игру.
Широкоплечий,
хитрый
и могучий, —
так он стоял
без шапки
на ветру.
Тугие брови сдвинуло тревогой,
огонь плясал
в косых его глазах,
наверно,
где-то в тьме годов далекой
сроднился с ним татарин иль казах.
Глядел, как Волга бурей забелела,
опять подумал:
«Волга подвела!
Арбузы на плетях —
пропало дело, —
передохнул,
сжал пальцы добела.
Развелись, хапуги,
сеют,
продают.
Вон по всей округе
хамы гнезда вьют!
Вот и цену сбили,
каждый вроде туз!
П одвое плодились
на один арбуз.
Не прощу обиды,
постоять могу.
Подождите, гниды,
всех
согну в дугу!
К Петербургу двину,
у других скуплю,
сдам наполовину,
но не уступлю.
Погоню на бахчу
голь и татарву
и своих
в придачу
в п оте надорву!
Выйду крупным риском,
наверх поплыву —
к Рыбинску,
к Симбирску
а не то
в Москву.
Всех скручу!
Пойдете
в чем жива душа…»
Белеют волны брызгами на взлете.
Стоял Денисов,
тяжело дыша.
Рвал ветер космы,
с головы сгребая,
бросал песок в пучину кутерьмы,
и, сам
в пучине Волги
погибая,
назад,
к базарам,
зачесывал дымы,
как будто он
тянул село Быково
за волосы
на гибель за собой.
На берегу столпились бестолково
дома, домишки – плотною гурьбой,
но их держала степь:
попробуй сдерни,
уже им не страшны теперь ветра.
На много верст,
осев,
пуская корни,
шли в глубь степей
Быковы. Хутора.
4. НАЧАЛО ВЕКА
В конце февраля отпустила погода,
снег на Волге искрится,
аж режет глаза.
Опять зарекрутнивают много-народа,
через Волгу
на Царицын
потянулись воза.
Криком исходят
быковские бабы,
заламывая руки, пугают коней,
падают бессильно в снеговые ухабы,
ползут,
держась за копылы саней,
А тут еще трахома
на каждом человеке,
у докторской избы
под конвоем ждут,
когда,
им отвернув красномясые веки,
ляписом и купоросом их обожгут.
«Надо бы полегче:
гольтепа что порох,
огнем угрожает военный крах!..»
Каждое движение,
каждый шорох
в душе у Ефима рождает страх.
Панечкин дождался:
прошлись по амбарам,
разграбили что можно,
грозили огнем.
Степной и Баженов выделили даром:
«Прими, народ!..»
(«А потом вернем!»)
А вчера на зорьке ахнуло Быково:
стражники спешились на Столбовой.
И стало непривычно тревожно и ново —
и покатился по улицам стон и вой,
И вслед за рекрутскими
ледовой тропкой
сегодня двинулся в дальний путь
возок с Мазуровым
и Дремлюгой Степкой,
так окровавлены, что страшно взглянуть.
Долго Кузьма бежал за ним с обрыва,
валенки в сугробах черпали снег,
бежал, задыхался, дыша торопливо,
домой повернул,
ускоряя бег.
Во двор,
на крыльцо
и в горницу с криком
влетел
и чужого не заметил от слез.
«Тятя,
скорей,
догони,
верни-ка!
Гаврилу куда-то солдат повез!..»
– «Кого?» —
остановил незнакомый голос.
Кузьма столкнулся взглядом с мясистым лицом.
Оперев на шашку ус, похожий на колос,
урядник за столом
восседал с отцом.
«Какой Гаврила, а? Не Мазуров ли это?»
Ефим махнул рукой в бородавках колец:
«Поденщиком работал у меня три лета,
Кузьку к себе привязал,
подлец!»
Плакал Кузьма, ни на кого не глядя.
«Цыть, сопляк!
Ума еще нет».
Урядник рассмеялся:
«Вот тебе и дядя!
Сколько мальчонке?»
– «Четырнадцать лет».
Звякают стаканы.
«Кузька, вот что:
ну-ка быстро тулуп надень,
сбегай моментом,
что она там, почта,
газеты не приносят четвертый день!..»
Лбами соткнулись, оборвали песни…
«Где? —
рычит урядник. —
Быть не могёт!
Читай!..»
Кузьма прислушался.
«Царицынский вестник».
Февраль. Двадцать третье. Пятый год.
«Забастовка. Совершенно неожиданно 14 февраля на французском заводе рабочие в количестве 3000 человек объявили администрации забастовку. По требованию, рабочих были остановлены машины и выпущен из паровиков пар. 16 февраля забастовали рабочие на мукомольной мельнице Гергардт, на чугунолитейном заводе Гардиена и Валлос, в механической мастерской братьев Нобель, на механических заводах Грабилина и Серебрякова. 18 февраля к забастовщикам присоединились все лесопильные заводы, типографии и часть пекарен. Происходили большие сборища рабочих на улицах. В этот же день в царицынском затоне прекратили работу рабочие, имеющие отношение к ремонту судов.
Не выходившие с 19 февраля местные газеты первый раз выпущены 23 февраля».
«Что делают!.
Чувствуешь, что там творится? —
Урядник встал, шатаясь.—
Вон он где, яд!
Наших крамолой снабжает Царицын…»
Ефим перекрестился:
«И что там глядят?»
– «Не умеют, вот что, меня бы туда-то,
я бы всё пронюхал, загодя раскрыл…»
Кузьма спасал Мазурова,
убивал солдата.
Потом над зимней Волгой взлетел без крыл…
5. ГОЛОДАЕВСКИЙ ЕРИК
Рвется высокий конь каурый,
боится разливной воды,
вбок
круглым глазом водит хмуро:
«Куда ты гонишь без нужды?».
Почуял
всадник весом мелок,
хотя знаком ему на вид,
и шею завернул умело,
достать губами норовит.
А всадник полонен весною,
он с Волги взор не сводит свой.
Сюда
дорогой гнал степною,
отсюда – топью лутовой
В Голодаевку
с приказаньем
отец послал:
поезжай,
спеши.
Семь верст не дорога, а наказанье.
А там
на улицах
ни души.
И там
прошлогоднее злое лето
голодом вымотало к весне.
В избы входил, —
всё одна примета:
лежат распухшие, в полусне.
Жуткий голод
стоит и в Быкове.
Хлеб дома в горле стоит, как ком.
Сумки, припрятанные наготове,
Бабаеву Федьке
тащил тайком.
Под взглядом отцовским
дрожали руки,
а всё же украдкой давал, носил.
И там, в Быкове,
и тут, в округе,
держался народ
из последних сил.
Дом отыскал,
постучал в ворота,
хозяина сразу узнал:
зимой
к отцу приезжал он, ругались что-то,
но с рожью в мешках уехал домой.
Хозяин узнал:
«От Ефима? Схожи…»
– «Тятька вам передать велел,
мол, срок прошел,
мол, ждать не может,
мол, по уговору
берет надел…»
Качнулся хозяин,
осел на приступок,
спиной отворяя сенную дверь:
«Изверги вы …
Твой отец …
преступник:
всё пожирает…
Зверь, зверь!..»
Рвется высокий конь каурый,
боясь разливной весенней воды;
глазом настороженным водит хмуро:
«Куда ты гонишь без нужды?»
Кузьма задумался
и вразвалку
сидит.
Вдоль Волги едет юнец,
не по сухому —
Калиновой балкой, —
а лугом.
Поймал бы его отец!
Он думает:
«Будет страдать скотина,
сиротская убыль,
медлит вода,
„шубой“ луга покрывает тина,
трава не пробьется,
опять беда!..»
Дунул свежак, валы побежали.
Волга…
Кузьма придержал коня.
Волга…
Как мучаются волжане,
не знаешь!
Течешь, красотой дразня.
Он думает:
«Пользы от Волги нету,
рядом, в степи, без воды всегда.
В страхе люди трясутся к лету:
что будет —
пожары иль голода?..»
Дальше едет Кузьма.
«Не шутка —
такое названье
не зря дано.
„Голодаевка“ —
прямо жутко.
Видно, голод знаком давно.
Когда дожди – не узнаешь природу:
пшеница – морем,
а рожь – стеной.
Поднять бы в поле волжскую воду…
А сила?
Это вопрос иной…»
Едет он.
Справа пологий берег,
слева степь.
На его пути —
водой наполненный длинный ерик,
ни переехать,
ни перейти.
Рвется высокий конь каурый,
боится разливной воды,
глазом настороженным водит хмуро:
«Куда ты лезешь без нужды?»
Конь храпит, назад оседая,
а всадник, не отрывая глаз,
глядит на то, как волна седая
хлещет обратно, сквозь узкий паз.
Вдогонку за Волгой, ушедшей в ложе…
из ерика,
ставшего озером вдруг,
летит ручей, тишину тревожа.
Вода
выскальзывает
из-под рук…
Закрой-ка ерик сейчас запрудой,
воды тут хватит на сто полей!
Кузьма горячится:
«Черпай оттуда.
Налево – залежь,
вспаши,
полей…
А чье это всё?
А кто это может?
Никто не подумает,
каждый слеп.
каждый землю худую гложет.
Нет дождя,
пропадает хлеб…
Каждый мечтает о жизни лучшей,
а сами,
руки опустив совсем,
от голода до голода надеются на случай,
на господа…
Эх, показать бы всем!..»
Ходит конь,
не стоит каурый,
Кузьма направил его в объезд.
Быково виднеется грядкой бурой,
в небо воткнуло церковный крест.
6. ЧИГИРЬ
С полей вернулся Ефим не в духе:
«Весна!
За всем успевай гляди,
а в доме – то малые, то старухи,
помощи ни от кого не жди».
Отец Денис соображает туго,
с печки ворчит всё:
«Порвешь ты рот!
Умерься,
людей не злоби, хапуга.
В кого ты только?
Не наш ведь род!»
– «Сам не мог, а меня пугает.
Немочь, нишкни себе на печи.
Время не то,
и земля другая…
Ты, отживший,
сиди, молчи!..
Раз продают, почему не взять-то?
Так и скупаю за наделом надел.
Не надорвусь.
Наше дело свято.
Только поворачивайся —
столько дел.
Продадут последнее, голод не тетка,
и так уж скопился порядочный куш,
а время тревожное.
Нужна покрепче плетка,
а у меня работников —
четверо душ!»
Увидел на столе тетрадки и книжки,
рукой тяжелой смахнул со стола.
«Хватит учиться! Ученый уж слишком.
Слышишь, Кузьма,
берись за дела!»
– «Стой! —
одернул Кузьма рубаху. —
Книги не трогай!» —
крикнул дрожа.
«Ты!.. —
Ефим ударил с размаху,
еще наотмашь. —
Гнида, ржа!..»
С печки скатился дедушка Дениска,
за космы Ефима схватил:
«Не тронь!»
Мать над Кузьмой распласталась низко,
подставила Ефиму свою ладонь.
Молча Кузьма приподнялся с полу,
к стенке прижался, глазами горя.
«Я, щенок, покажу тебе школу!
Так я и знал,
и пустил-то зря!
Завтра же,
слышь ты,
поедешь в поле… —
Тетрадки тяжелая сгребла рука.—
Чтоб я вот этого не видел боле…
А это что такое?
Ну-к а, ну-к а…»
– «Не трогай!»
– «Цыть!
Это что за колеса?
А это? Голодаевский ерик, кажись.
Зачем рисовал-то?» —
Разглядывая косо
рисунок,
фыркнул Ефим, – как рысь…
Поздно,
к полуночи,
рядом сидели.
Ефим навалился на бумажный клок.
«Значит, чигирь?!
На голодаевском наделе?
А чей он?
Не знаешь ты?
Эх, милок!
Я ж тебя гонял в Голодаевку, к куму,
был надел его,
а теперь он наш!»
– «Наш?!» —
Кузьма поглядел угрюмо.
«Вот именно!
С голоду всё отдашь.
Значит, чигирь.
На колесе, значит, кружки.
Крутятся, воду льют в желоба.
Значит, так и черпают друг за дружкой…—
шептал Ефим. —
Попробуем,
может, судьба!
Училищу – конец!
И берись за это.
Цыть! Не вякай!
Ты и так голова.
Завтра же берись, сделаем за лето!
Отец: твой не бросает на ветер слова…»
И пошли подводы
с камнем и тесом.
Ефим приторговывает битую баржу,
нюхает водку оттянутым носом,
встает и качается:
«Всех свяжу!
Буду с водою!
Буду с поливой!
Не отощает наша сума!
Эх, и смышленый,
эх, и пытливый
сынок мой,
опора моя —
Кузьма!»
7. НЕВЕСТА
Отпахали,
откосили,
отмололи на селе…
Урожай пришел в Быково
в девятьсот седьмом году.
Тут —
на дочери обнова,
там – отец навеселе,
и дымки из труб летают, кружатся на холоду.
У Денисова Ефима
пир запенился с утра.
«Сколько же ему?»
– «Семнадцать!»
– «А моей шестнадцать лет!..»
– «Выпьем, сват!
Давай родниться!
Мы с тобой —
с горой гора!
Нам – Денисовым, Баженовым —
по силе разных нет!»
– «Ты куда пшеничку ставил?»
– «Вверх. А ты?».
– «И я туда».
– «Хорошо пошла.
Арбузы тоже нас не подвели…»
– «У тебя, Ефим, пожалуй,
больше всех теперь земли!»
Ловко отвечал Денисов:
«Не жалеем мы труда!
Наше дело – риск,
орлянка,
то ли будет, то ли нет.
Что ни дальше – гуще, чаще
череда сухменных лет.
И земля скудеет сильно,
не дает уже того;
засевай четыре клина
там, где брали с одного».
– «Видно даже по скотине:
не скотина – мелкота.
Да, а Волга как мелеет!
Ширина совсем не та».
– «Всё стареет,
всё скудеет,
что там будет впереди!»
– «Нам еще, пожалуй, хватит,
только больше борозди!»
– «Да, земля уже устала,
отдает последний сок».
– «Больно люду много стало,
надо каждому кусок».
– «Урожай на голь людскую
очень сильно в гору прет…»
– «Ну! Давно бы землю съели,
если б только лезла в рот!..»
– «Выпьем, сват!»
– «Держаться надо, там бунтует всюду люд».
– «А у нас-то, слава богу,
в пятом вычистили блох…»
– «Ты за мельницей гляди-ка:
к мотористу больно льнут!..»
Тихо, в ухо,
наклоняясь, шепчут:
«Покарает бог!..»
И опять смеются:
«Выпьем!
Больно девка хороша!
Как ступает!
Как запляшет!
И красавица с лица…»
– «Да и мой – Денисов вроде!
Уж скажу я, не греша:
голова чего!
А руки!
Золотые!..»
– «Весь в отца!»
– «Ты видал, чигирь придумал!
Сам поставил!»
– «Знаем мы…
Как упал-то он, хромает, говорят?»
– «Залечим, сват.
Выпьем!»
Выпили.
Баженов зашипел из полутьмы:
«Прилабунился к Наташке Поляковой, говорят…»
– «Как! – ревя вскочил Денисов. —
Кто сказал тебе, постой!..»
Вечереющие окна зазвенели – медь сама.
«Над Денисовым смеяться?!
С голью путать, с сиротой?!
Эй, Кузьма! Кузьма, поди-ка… Эй!»
– «На улице Кузьма…»
Звездный вечер, ходит вьюга,
снег до окон замело…
Запевай теперь, подруга,
разбуди скорей село!
Разбуди тоской моею,
разбуди моей бедой.
На меня смотреть не хочет
мой парнишка молодой.
Гармонь новая покуда,
гармонист уже хромой.
Ты покинь свою Наташку,
не води ее домой!..
Я свою соперницу
отвезу на мельницу,
посажу на крыло,
чтобы духу не было!..
«Кто орет так, а, Наташа?»
У плеча – ее плечо.
«У Баженовой Катюши
голос с этим вроде схож.
Я боюсь, побьют…»
– «Наташа,
слышишь, сердцу горячо.!
Ты одна,
моя Наташа,
ты одна во мне поешь!..»
Никакою страшной силой
не разлучат, дорогой.
Нет, миленок, милый-милый,
не отдам тебя другой!..
Что хотите, как хотите,
я приму свою вину,
заключу тебя навеки,
белых рук не разомкну.
На морозе стынут ножки,
дует ветер в рукава,
посидим еще немножко,
я скажу тебе слова…
Ловит он Наташин голос,
в губы смотрит не дыша.
Синие глаза Наташи!
Губ горячих лепестки!
Задыхается от счастья, жизнь на свете хороша!
Слышать голос,
видеть зубы,
чувствовать тепло руки.
Отнеси гармонь, парнишка,
только тихо положи,
если спросит тятька, где я,
полюбил, ему скажи!..
Так стоят они, от стужи заслонясь стеной избы.
Спит братишка, спит маманя.
Окна льдом заслонены.
Ни клетушки, ни сарая, ни плетня, ни городьбы.
Не пришел отец с японской,
чужедальней стороны…
Полюбила бестолково
и горю, как от огня,
а Наташка Полякова
отбивает у меня.
Я пойду на Волгу выйду,
стынет Волга на ветру.
Не прощу тебе обиду,
я тебя еще утру!
Эх, мальчишечка бедовый,
кареглазый мой Кузьма,
зачем же целу зиму
ты сводил меня с ума?!
Не зови домой, маманя,
простою на холоду,
прямо под ноги милому
хрупкой льдинкой упаду.
8. БЕДА
Кажется:
солнце горит и ночью,
пылает во рту самом.
Плывут,
мельтешат огневые клочья,
сплетаются в душный ком.
Светает.
Идут по привычке люди,
медленно,
молча,
врозь.
Тянет к посевам мечта о чуде.
Голод сверлит, как гвоздь.
На улице
ни деревца, ни травки —
голо, как на току,
только на крышах мазанок жалких
цветет лебеда в соку.
Серые, старые, хилые избы
прижались,
изба к избе.
Не горе —
так, может, дымки вились бы,
но пусто в любой трубе.
От старости
крыши сползли у многих
в улицу их наклон,
похожи они на старух убогих
в платочках – вперед углом.,
Иные избы,
с годами споря,
крыши назад сгребли.
Безлобые,
ветхие гнезда горя,
дети сухой земли.
Стоят,
беседуют год за годом.
О чем?
Не скажут они.
Глубоким
тягостным недородом
их сгорбило в эти дни.
Уходит, уходит, уходит лето.
Люди бредут. Куда?
Знают,
а всё же идут с рассвета
на пепелище труда.
Какая весна веселила душу,
надеждой дышала грудь.
Лето взмахнуло каленой сушью,
беде
проложило путь.
В начале июля – пора налива —
жара ветровая жгла.
И вдруг упал,
расходясь торопливо;
туман сухопарый – мгла.
Сама земля подавала голос:
«Люди, беда грядет!»
Пустая завязь.
Трухлявый колос…
Будет голодный год.
* * *
Насторожились и ловят вести,
пересчитывая закрома,
четырехскатные,
крытые жестью;
закрытые,
как сундуки, дома.
«Слышь-ка,
голодные,
словно звери!»
Как только запахло бедой в упор,
сразу
ворота,
калитки,
двери —
на крюк, на задвижку,
на запор.
«Слышь-ка,
ухо востро, покуда
есть еще корни,
кашка-трава,
пусть кормятся сами!
Какая там ссуда!..
К весне докажем свои права».
– «И нашим убыткам не хватит счета,
сушь-то не видит:
где голь,
где я.
Надо вернуть.
Запирай ворота!
Жди,
помалкивай,
хлеб жуя!»
В доме Денисова
тихо и глухо.
Вдруг
заголосила
Авдотья, мать.
«Цыц!» – заревел ей в самое ухо.
«Да как же, Ефим, пропадут…»
– «Молчать!»
– «Сын ведь…»
– «Кузьма от меня отколот!..
Слышь-ка,
не вздумай давать тишком,
прибью!..
Пусть скрутит гордыню голод
в ногах попросит,
придет с мешком…»
Слушают:
голод пошел – завыли.
Ждут
и молятся взаперти
Денисов, Панечкин и Ковылин,
Баженовы…
Думай:
к кому идти.
П ополю бродят…
Нечего взять,
ощупаны плетки и колосочки.
Пустая осень.
Ноги скользят,
всюду ямы,
канавы,
кочки.
«Пойдем, Наташа!»
– «Кузя, пора!»
Пока еще вьюга не смыла злая,
идут,
как и все,
за село с утра,
кашку-траву
про запас срезая.
Руки не слушаются порой,
слезы
голову клонят ниже,
страх разрастается,
прет горой.
«Кузя!»
– «Ты что?»
– «Подойди поближе».
– «Идем, Наташа.
Идем, идем!
Не бойся, переживем, Наташа…»
Она кивнет – и опять вдвоем
горько вздохнут:
«Вот и свадьба наша!»
К Тулупному шли,
к полосе прибрежной,
собирали корни куги.
Ходить всё труднее,
в глазах круги.
А степь
закатилась дерюгой снежной.
Пока земля была на виду
и солнце размытое
шло с разбега,
еще не верилось так в беду,
как в это утро
первого снега.
«Бежать!
Бежать!..» —
голосит село.
К пристани бросились – поздно было:
мостки осенней волной смело,
спуск
водороинами подмыло.
Свистнул на стрежне
ночной порой,
вниз убегая от волжской бури,
большой пароход
«Александр Второй»
общества «Кавказ и Меркурий».
И кончено.
Мерзлую землю скребя,
гори,
замерзай,
умирай без силы!
Не слышит,
не знает никто
тебя,
заволжский
замученный
край России!
9. НАДЕЖДА
Корни высушили, истолкли,
пекли из муки лепешки и ели.
Вкусно.
Насытиться не могли.
Ноги с бездушной еды толстели.
Кашку-траву варили.
Сперва
черной становится,
серой,
синей.
Белой станет – готова трава.
Жили этой едой бессильной.
Сходил к маслобойщику – в край села.
Весь день продвигался от дома к дому,
в каждой избе смерть побыла.
Макухи просил —
отослал к другому.
Отруби выменял за ружье,
гармонь перешла Ковылину в руки.
Взял ее Петька:
«Теперь мое…»
Смолчал Кузьма,
потемнел от м уки.
Стыло Быково
на Волге-реке,
падал народ, недородом смятый.
Так и пришел
в смертельной тоске
новый год,
девятьсот десятый.
Сани скрипнули под окном
в новогоднее утро.
Кто-то ступил на крыльцо ногой,
кто-то щеколдой звякнул.
«Хозяева!» Шарит по двери рука.
«Кузя, кто это, слышишь?»
Наташи испуганные глаза
синеют в утренней сини.
«Хозяева!»
В сердце ударило вдруг.
Кузьма поднялся над лавкой:
в избу шагнул,
распахнув тулуп,
грузный Ефим Денисов.
«Хозяева что-то поздно встают
и печку еще не топили…»
Сказал
и прислушался к тишине,
снял шапку, перекрестился.
«Кузя! – с криком шагнул еще. —
Кузя!
Зачем казниться?
Смири гордыню, простит отец! —
крикнул Ефим, рыдая,—
Слышишь, опора моя, пойдем,
рука моя правая, сын мой!»
Ефим Денисов на лавку сел,
лицо опустил в ладони.
Винный угар по избе пошел,
сердце сковала жалость.
Нависла тяжелая тишина,
дышали глаза Наташи.
Дверь отворилась.
Две чьих-то руки
мешок поставили к стенке.
«Что это?» – хрипло спросил Кузьма.
«Мука», – из сеней сказали.
«Тятя, зачем ты сюда пришел?..»
– «Кузя,
мать пожалел бы!..»
– «Тятя, хлеба много у нас?»
– «Хватит, сынок, идемте.
Хватит!
Нонче уже бегут,
а с рождества повалят,
наделы сожмем у себя в руках
еще десятин на двести…»
– «А люди?»
– «А люди спасутся мной,
а там уж не наше дело.
На свете
каждый сам за себя,
бог лишь за всех единый…»
Трудно Кузьме,
устал он сидеть,
в угол плечом ввалился.
«Тятя, давайте хлеб раздадим
всем, кому смерть приходит…»
– «Кузя!..»
– «Можешь, тятя, давай…»
– «Кузя, ты что, сыночек?!»
– «Слышишь, тятя, давай отдадим!»
– «Задаром, что ли?»
– «Задаром…»
– «Цыть, сопляк,
не смирился ты,
Гордец!
Пропадешь ты,
выродок мой!
Так над отцом смеяться!..»
– «Уйди! – прошептал, слабея, Кузьма.
Уйди!»
Засвистели двери…
«Муку забери!»
Метнулся Кузьма,
мешок уцепил руками,
свалил его, покатил за порог
сквозь сени.
Сорвал завязку,
грудью в сугроб столкнул с крыльца
и сам повалился следом…
«Уйди! Навсегда!
Не хочу твоего…
ничего,
что содрал ты с кровью!..
Отзовется тебе,
отольется тебе…
тебе
и другим,
на свете!..»
Можно даже уснуть на ходу,
ступни бы если так не ломило.
Идет к колодцу.
На холоду
его совсем покидает сила.
Легкий,
он виснет на журавце,
пока не сорвет с ледяного припая.
Белеют пятнышки на лице,
и сон приходит,
глаза слипая.
«Эй, в колодец слетишь, сосед!»
– «Федя!..»
– «На срубе уснул.
Гляди ты!..»
Федор Бабаев и сам присел
на край колоды,
глаза закрыты.
Они, себя тормоша, берут
воду,
в каждом ведре по кружке,
несут,
совершая великий труд,
идут,
мешая уснуть друг дружке…
В марте
семнадцатого числа
Волга проснулась,
вздохнула Волга,
лед разорвала
и понесла.
Как ты, родная, томила долго!
Бушует над Волгой ледовый гром,
крыги на острова полезли.
Быково
дышит
распухшим ртом
в жару
голодной своей
болезни.
Кузьма, отталкивая полусон,
шатаясь, шел добирать солому,
раз десять
с охапкой садился он,
пока проходил от сарая к дому.
Наташа, держась рукой за шесток,
затапливала от последней спички,
слушала:
булькает кипяток, —
рогач покручивала
по привычке.
Потом на крыльце сидели вдвоем
и удивлялись:
«Весна, смотри-ка!
Небо чистое, как водоем!»
Тихо:
ни рева, ни зова, ни крика.
«Кузя, ведь это из-за меня
твое мученье…»
– «Наташа, что ты!
С тобой мы
единственная родня!
Пускай подавятся,
живоглоты!
На всём:
на пожарах,
на голодах —
руки греют!..
Уедем, Ната?
Так-то не бедствуют в городах,
хлеб в городе есть,
говорят ребята».
– «Боюсь я!..»
– «В Царицыне будем самом,
двенадцать часов отработал – и дома».
– «Боюсь я…»
– «И книги там…
Люди с умом…»
Всё кружит и кружит тяжелая дрема.
Сидели и слушали:
нет ли гудка?
Гудки мерещились,
выли,
звали.
Пароходы издалека
наплывали и наплывали.
Он глянул на солнце, резь превозмог,
увидел:
с краями полная чаша,
в ней солнце,
пуская легкий дымок,
кипит и булькает, словно каша.
10. ВАРЛАМОВ
Ну что же там качается
чуть заметной точкой?
Течение несет,
волна толкает в бок.
То кажется арбузом,
то бакеном,
то бочкой.
Кузьма плывет,
устал.
Гребок,
еще гребок…
Вот рядом, брать пора,
но волны взяли сами.
Он вновь подплыл – волна рванулась вскачь.
Кузьма нырнул,
и вот плывет перед глазами
разбухший на воде
громадный калач.
«Наверно, с парохода иль с пристани упал он», —
решил Кузьма
и тихо
толкнул калач вперед.
А берег далеко,
чуть видно – валит валом
на берег —
еле видно —
сбегается народ.
«Калач!» – кричит Кузьма.
Над Волгой эхо тает.
«Плыву!..»
«У-у…» – разносится вдоль вспененной реки…
Калач плывет,
вокруг него рыбья стая:
и тощие чехони,
и щуки,
и мальки.
Рукой Кузьма ударит —
пугает,
мало толку.
Нырнул —
увидел снизу:
калач рыбешки жрут,
плывут со всех сторон,
заполонили Волгу,
едят калач,
друг дружку,
его боками трут.
Кричит Кузьма:
«Спасайте!»
И движется рывками,
а люди там молчат,
молчание окрест.
Кузьма плывет,
бьет по воде руками,
и ртом калач толкает,
и ест его,
и ест…
«…Нарочно людей убивают голодной бедой!»
– «В Быкове садились?»
– «В Быкове».
– «А я был на вахте».
– «Не заметь я – подмяли бы…»
– «Совсем молодой!»
– «Их двое! Девица – у буфетчицы Кати».
– «Его не видали тут?»
– «Нет».
– «Не пускай никого,
и так уж доносят:
политических возим».
– «Он сильнее листовок,
показать бы его
всем рабочим Царицына…»
– «А куда они?»
– «Спросим…»
– «Я пошел.
Отдежурю у Пролейки – зайду».
Сквозь шепот
выступил металлический клёкот
и мощное уханье двигателя на ходу.
Взмыл привальный гудок,
раскатываясь далёко.
Встрепенулся Кузьма, п
риподнялся —
и снова
на подушку склонило.
Сиял в потолке огонек.
«Спите?..»
Голос напомнил ему полушепот
до слова.
«Как же я ослабел так?..»
– «Ничего, паренек».
– «Паренек, а Наташа?»
– «Жена? Молодые ребята!
Что ж, она молодцом!
Быковские, значит…
Кто я?
Я механик.
Ушел кто?
Значит, ты слышал, а я-то…
Тот
масленщик Степан Близнецов,
мы друзья.
Ну, а ты чей?
Денисов?
Фамилию слышал как будто».
Кузьма промолчал,
всё глядел
на седые вихры, на плечи крутые…
«Это ваша каюта?»
Механик кивнул:
«Да, моя, до поры…»
Каюта подпрыгивала,
и необычно сияли
пузырьки в металлических сетках у потолка.
«Это и есть электрический свет?
А нельзя ли
взглянуть на машину?»
– «Всё можно.
Лежите пока…»
11. ГОРОД
«А вот и Царицын!
По названью привычен,
только городом царским не был он,
молодой.
Так ордынцы прозвали:
Желтый остров – Сар и-Чин,
И речушку
Сар и-Су звали —
желтой водой».
Варламов с Кузьмой и Наташей смотрели
из окна.
Пароход вышел на разворот.
«Не забыл?
Значит, спрашивай:
слесарь Апрелев.
На французском он,
в „русской деревне“ живет».
Из пролета
толпа понесла,
а навстречу
гологрудые грузчики мчались гуськом:
«Эй, изволь, сторонись!
Задавлю!
Изувечу!..»
Сзади в спину татарин толкал сундуком.
Понесло через пристань,
на мостки отшвырнуло.
Гнулись доски к воде под напором людей.
Горы бочек и ящиков.
С берега дуло
крепким запахом пота, рогожи, сельдей.
Шли, держась друг за друга;
от берега в гору
деревянная лестница круто вела.
Высоко как! И страшно!
Вернуться бы впору.
Одолеешь ступень, а нога тяжела.
Шли и шли, задыхаясь.
На площадках скрипучих
спали, резались в карты, ревя, босяки,
и лежали кругом
на обветренных кручах
бородатые дети великой реки.
Шли и шли…
Всё кружилось в глазах.
На ступени
приседали
и видели Волгу внизу.
Две тяжелых косы уложив на колени,
тихо-тихо
Наташа глотала слезу.
И опять поднимались —
нелегкое дело.
Шли.
И вот увидали:
вокруг поплыла
карусель из домов
без конца,
без предела.
В небе ухали,
ахали колокола.
А базар!
Крепок дух енотаевской воблы.
Мед арбузный —
как память осенней страды.
У возов запрокинуты в небо оглобли,
сине-красные
тлеют мясные ряды.
Дом на доме увидели, выйдя к базару,
есть из камня дома
с кружевами резьбы!
Как пружины,
крутились до облака яро
майской пыли густой вихревые столбы.
А народ всё бежал!
Их волна захватила,
у собора притиснув, сдавила бока.
«Главный колокол!»
– «Ну?!»
– «С нами крестная сила!..»
– «Пуда два откололося
от языка».
– «Двух купцов подсекло!» —
голосили кликуши.
«Не купцов, а паломников!»
– «Вот она, медь…»
А вокруг,
оглушая мещанские души,
церкви в разных концах продолжали греметь.
Задыхаясь в пыли,
в перегуде,
в тревоге,
лез Кузьма,
ограждая Наташу рукой,
и сжимались сердца,
и не слушались ноги,
и глаза застилало тревожной тоской…
«Где французский завод?»
– «Там, верст семь напрямую…»
– «Кузя, может…»
– «Ты что?»
– «Страх на каждом шагу!
Ну, куда мы!..»
– «Идем!
Лучше смерть, но иную.
Я, Наташа,
на землю глядеть не могу…
Нет, не мать она нам…
Размела по дорогам.
Чуть собой не накрыла
землица сама».
– «Кузя, грех…»
– «Я готов повторить перед богом.
Навсегда нам запомнится
эта зима…»
12. ЭЛЕКТРИЧЕСТВО
Французский завод ДЮМО гудит и пышет жаром,
семь труб стоят,
пуская оранжевые дымы.
Сначала дрожь земли казалась
кошмаром,
потом – привычкой,
жизнью
оглохшего Кузьмы.
Жили у Апрелевых в землянке незрячей,
в банном овраге.
Овраг был ничей.
Сверху сор валили,
дымился шлак горячий,
у порога пенился мыльный ручей.
Землянки лепились по оврагу за банями,
друг в дружку упирались, одна над другой.
«Русские деревни»
французской компании
завод приторачивали к Волге дугой.
Двенадцатый год.
Царицынское лето
ушло,
угомонилось в студеном ноябре.
Апрелев и Кузьма выходят до рассвета.
Кузьма два года
грузчиком на шихтном дворе.
Апрелев – весельчак, не унывает сроду.
«Держись! – его словцо. —
Не бегай от дел.
Ничего, Кузьма,
привыкай к заводу.
Я в пятом
за него
свое отсидел!»
Усы Апрелев гладит.
Кузьма шагает хмуро,
«Стеснили вас, Иваныч,
землянка тесна».
– «С ума сошел, Кузьма!
Наверно, баба-дура
сказала что!
Построитесь – будет весна.
Ты лучше скажи: пойдешь со мной в бараки?»
– «Пойду…»
– «Будет гость».
– «Кто?»
– «Увидишь сам.
Надо нам готовиться к новой драке.
Держись!».
Апрелев водит рукой по усам…
* * *
«Товарищи!
Ленин нас учит быть стальными.
Гоните ликвидаторов рабочей метлой.
Живет большевизм!
Мы справимся с иными.
Сплотим ряды теснее,
трусливых долой!.
Рабочие ДЮМО не предадут традиций!.
Не будем выпрашивать подачек и льгот!
Сам всего добьется рабочий Царицын!
Наши силы крепнут!
Вернется пятый год!..»
Свечка отбрасывает тени густые.
Горячо, чуть слышно говорит гость.
В сердца западают слова простые.
Слушают люди, сжатые в горсть.
Гость русоволосый и смуглолицый,
молодой, рабочий – видать по всему.
«Только что из ссылки —
и опять не боится!—
Кузьма подумал. —
Дело дороже ему!»
Потом услышал голос, знакомый еле-еле.
«Вот молодец, разворошил сердца!»
И в сумерках увидел…
Он? Неужели?!
Рядом с докладчиком – знакомый с лица.
Кузьма пробрался к выходу, знакомому
навстречу.
«Товарищ Варламов, узнаете меня?»
Варламов развернул тяжелые плечи.
«Постой, —
сказал,
руками других стороня, —
Знакомое лицо, где-то я вас видел.
Кузьма Денисов! Вот как! Я рад за вас!
За адрес не ругаете? Иваныч не обидел?
Да, он на дружбу крепок:
рабочий класс!»
– «По одному, товарищи,
время такое,
черносотенцы лютуют!»
– «Намнем бока!»
– «У нас филер „Подошва“ не знает покоя!»
– «До новой встречи!»
– «Тише!»
– «Ночь глубока!..»
Пошли втроем.
Апрелев уговорил: «До кучи!»
– «А как же вы в Царицыне?»
– «За вами вдогон,—
Варламов засмеялся,—
Выдался случай —
зимовать поставили в царицынский затон.
Вас, кстати, электричеством,
помню,
задело.
Как раз моторы будем чинить зимой.
Хотите – поучимся,
найдется и дело…
Ну как?
Французский жалко?
Вернетесь весной».
Кузьма молчал,
не в силах отыскать слова.
«Держись! – толкнул Апрелев. —
Берись, Кузьма?»
– «Спасибо, я согласен».
– «Вот это толково!..»
В ту ночь побелело. Началась зима.
13. ЭЛЕКТРИЧЕСКИЙ БУНТ
Тринадцатый год.
Весна.
Гудит Царицын.
По Гоголевской шествуют, едут, снуют
сытые купчики,
дебелые девицы.
На губах прохожих
папиросочки «Ю-Ю».
В электротеатр «Патэ» лезут резонно:
«Из клуба парижской молодежи фарс —
сильно потрясающая лента сезона:
„В когтях полусвета“
начнется сейчас».
Праздник трезвости —
общественное дело.
Ресторан «Конкордия»
сбился с ног.
Пятые сутки
размашисто, умело
гуляет
«Князь Серебряный» —
купеческий сынок.
Стоит на Княгининской —
сапоги до глянца —
городовой Бросалин – руки в бока.
Строем прошагала
в баню Саномьянца
пятая рота Аткарского полка.
«Солдатики наши!
Враг, не надейся… —
Машут платочками:
– С вами бог».
Тупоносый
лакированный
ботинок «Вейса»
сильно запылился громом сапог.
Окна открыты.
Сладко зевая,
заседает Дума.
Третий год
вопрос один и тот же:
«О проводке трамвая
на французский
и дальше,
на Пушечный завод».
Фон Остен-Сакен,
голова Царицына,
рукой размахнулся:
«Прошу, господа!»
Лапшин (лесозаводчик):
«Пора договориться нам
Зачем трамвай рабочим?
Ездить?
Куда?
Вы слышали: опять там аресты.
Права им давай.
И революцию. —
Он сжал кулаки. —
Ну что ж, пойдем навстречу:
удобней трамваем
возить листовки Ленина,
плодить кружки.
Хотите,
чтоб они заполонили город,
к моим заводам ринулись,
к дому моему?
Меж ними надо ставить
железные заборы,
какие там трамваи,
еще б одну тюрьму!..»
Конщик Верхоломов подскочил на месте:
«Я б это электричество
не пустил на порог.
Зажал бы всяких умников:
не лезьте, не лезьте!
По горло хватит пара
и железных дорог».
Встал Сакен:
«Этих умников от голода распучило.
России электричество —
как корове седло.
Да…
в среду
на Скорбященской
сжигание чучела
„Гидра революции“ —
вот будет светло!»
Похохотали сладко.
«Проголосуем или
отложим рассмотрение?
Как, господа?..»
Вдруг полыхнуло:
«Караул!
Убили!
В бане Саномьянца».
– «Что там?»
– «Беда…»
– «Р-р-разойдись!»
– «Р-р-разойдись!»
Городовой Бросалин
ведет сквозь толпу храпящих коней.
Сакен в карете дергает усами.
Лезет полицмейстер в паутине ремней.
«Что тут такое?»
– «Ваше величество!..
Ваше превосход… (захватило дух)»,
– «Ну!»
– «Слушаюсь…
Тут электричество
солдатиков побило в бане. Двух.
Проволока висит там,
солдатикам ново.
Стирали.
Приспособились вешать мытье.
Как она даст!
Один – за другого…
Землей обложили, но, видать, не житье.
Другие разбежались голые прямо,
обратно не загонишь: боятся, и на».
– «Р-р-разойдись!»
Вокруг напирали упрямо.
«Ведут!»
– «Пымали!»
– «Попал, сатана…» —
Взвыла толпа, давясь в переулке.
Ведут городовые преступника в кольце.
«Бей его!» —
потянулись скрюченные руки.
Он виснет от ударов,
кровь на лице.
«Ваш-ство,
вот он,
в бане кочегарил,
играет с электричеством
от большого ума…»
Сакен усмехнулся…
В уши ударил
слезный,
задыхающийся крик:
«Кузь-ма-а-а!»
Наутро газеты
от слез раскисли,
«Царицынский вестник» плачет в платок:
«Возмущение
царицынской
общественной
мысли.
Вот к чему приводит электрический ток».
«Убиты солдатики – осиротели ружья.
Пусть местных умников
власти уймут,
дорого обходятся их выдумки досужие».
Брызжет слюною
электрический бунт.
«Простые обыватели – нас большее количество, —
мы требуем защиты от всех озорников».
«Требует Царицын:
уберите электричество.
Будем жить, как жили
во веки веков».
14. РОДНЯ
«Не будут!
Не будут так жить на свете! —
солдат начинал разгон.—
Не будут!
А мы за это в ответе —
и ты,
и я,
и он!
И он».
Солдат показал на нару,
там Федор к стене прирос,
на плечи,
вздрагивающие от жара,
лег
вчерашний допрос.
В решетку влетают охапки пыли,
душит жарой тюрьма.
«А люди-то,
люди…
Камнями били,
звери!» —
вздохнул Кузьма.
Солдат забегал.
«Не звери…
Это
тьма,
понимаешь, друг.
До электрического ли света
сейчас им!
Взгляни вокруг:
темь вековая,
нужда в народе,
им нужен другой свет…
А ты с электричеством…
О свободе,
о жизни
дай им ответ!
Хотел чигирями спасти Быково,
ну, выстроил,
а кому?
Отцу и надо тебя такого,
ты жар загребал ему.
Бабаев тебе рассказал…
Иную
имел ты мечту,
а он
раскинул плантацию поливную,
торгует твоим умом».
Кузьма прервал его:
«Слушай, Яша,
я сам же порвал с отцом, уехал…»
– «Не бегать – задача наша,
а драться,
к лицу лицом!
Вон Федор рассказывал,
снова голод,
спасет их чигирь? Ну да!»
Рука солдата сечет, как молот,
он ходит туда-сюда.
Кипит он, ходит, не зная покоя.
«Должен орел упасть!
Потом электричество
и всё такое…
Сначала
земля и власть!..»
Кузьма обернулся движеньем нервным
на тягостный звон дверной.
Смотритель выкрикнул:
«Яков Ерман!»
Солдат прошептал:
«За мной».
Бабаев вдруг произнес чуть слышно:
«Солдатик-то с головой!
Давно он?»
– «Вот лето второе вышло,
вбросили,
чуть живой…
В казармах мутил…»
– «Большевик, я вижу.
Как ты, собирал кружки».
– «А ты?
Кузьма, подойди поближе…»
Глазами сошлись дружки.
«Варламова знаешь?»
– «А ты? Откуда? —
сказал он.—
У нас ведь связь!
Царицын – Быково!»
– «Вот это чудо!
Федя, родня нашлась!..»
– «Тише, – Бабаев уже не видит, —
молчи, отдышусь пока…».
– «Не будет! —
подумал Кузьма. —
Не выйдет
так жить,
как жили века!»