Текст книги "Стихотворения и поэмы"
Автор книги: Михаил Луконин
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Как светел, как спокоен рядом с ним Сергей Орлов! Он прощается с деревьями, с избами, с друзьями, со всем миром; природная мягкость характера окрашивает это прощание в тона светлой печали, и именно свет в душе дает Орлову спокойствие.
Спокоен и Давид Самойлов, но по-другому: классическая уравновешенность его поэзии, ясность спокойного знания, неуязвимого для романтических страстей и страхов, холодное бесстрашие философа, Для которого единичное существование – только момент великого и прекрасного круговращения мировых сфер, – вот что дает опору. Такое самообладание было когда-то у стоиков.
А Луконин? В нем нет ни жесткой рациональности, ни светлой легкости нрава, ни склонности к философскому созерцанию. Горячий и импульсивный, он всю жизнь полагался на свою силу, и он оказался совершенно не готов к ощущению собственной слабости. Он никогда не верил в свою смерть, да и не думал о ней всерьез: смеялся, когда по дороге на финский фронт вытянул в шуточной лотерее смертный билет.
И теперь в нем нет ощущения смерти, а есть какая-то азартная, нестихающая тоска по жизни… по прежней жизни… нет, даже и не по прежней жизни, а по силе, по драке, по победной битве – Луконин никогда не знал и не хотел знать других вариантов бытия. Изначально нашедший себя в тесном строю единомышленников, товарищей, соратников, однополчан, он и теперь всецело опирается на чувство многолюдного боевого целого. Как начиналась его лирика обменом смертными медальонами с Николаем Отрадой, так это в ней и осталось, и оглядывается теперь Луконин на своих погибших побратимов из этой нынешней, сохраненной, сверхмерной, праздничной жизни. Тамему легче:
…Живу сверх меры
празднично и трудно
и славлю жизнь на вечные года.
И надо бы мне уходить оттуда,
а я иду, иду, иду туда,
туда, где смерть померилась со мною,
где,
как тогда,
прислушаюсь к огню,
последний раз
спружиню над землею
и всех своих, безвестных, догоню…
(«А жизнь сверх меры.»)
Летом 1976 года поэт Михаил Луконин умер от разрыва сердца.
Л. Аннинский
АВТОБИОГРАФИЯ
Родился 29 октября 1918 года в Астрахани. Отца, служащего на почте, не помню: весной 1921 года он внезапно заболел и умер. Мать с детьми в этом же году переехала в родное село Быковы Хутора, около Сталинграда.
В Быковых Хуторах я и воспитывался. Трудная была жизнь вдовы с четырьмя детьми в те годы в голодающем Заволжье. Мать и старшая сестра ходили по найму, батрачили. Осенью 1926 года меня снарядили в школу. Летом нанимался пасти свиней на хуторах. В то время мать сколотила вдовью артель, комитет бедноты дал землю, у нас в семье появился хлеб. В 1928 году мать приняли в Коммунистическую партию, она активно участвовала в раскулачивании, в организации колхозов.
В 1930 году старшая сестра взяла меня в Сталинград. Учился в школе при заводе «Красный Октябрь», целыми днями не выходил из завода, хотелось работать, тянуло к технике. После пятого класса, летом, в библиотеке детской технической станции в поисках книги по металлургии взял «Как закалялась сталь». Свою счастливую ошибку обнаружил поздно: оторваться уже не мог. Второй книгой был «Тихий Дон». После этого целый год «писал роман» о раскулачивании, а однажды написал такое, что, прочитанное вслух, странно воодушевило и удивило меня. Это были первые стихи.
С шестого класса учился в школе на Тракторном заводе, куда приехала вся наша семья. В 1934 году напечатали мой рассказ, затем стали печатать в областных газетах стихи. Через год, окончив девять классов, пошел работать на завод, некоторое время работал в комсомольской газете «Молодой ленинец», затем стал заниматься в Учительском институте. Осенью 1937 года был принят в Литературный институт Союза писателей.
В это время окончательно пришел к выводу, что творческие принципы Маяковского, расширяющие возможности поэзии, его пример служения народу являются для меня самым дорогим из всего опыта поэзии. Это формировало мои взгляды.
В декабре 1939 года с группой товарищей вступил в 12-й добровольческий лыжный батальон, участвовал в финской кампании. Привез ряд стихотворений, которые были напечатаны в журналах «Знамя», «Молодая гвардия». Написал лирическую поэму «Несколько дней»; соединив ее со стихами, подготовил первую книгу «Стихи дальнего следования» и отправил в Сталинградское областное издательство. Будучи уже почти готовой, книга эта сгорела в разрушенной типографии в августе 1942 года.
Когда началась Великая Отечественная война, я дописывал поэму «Вступление», взял ее в рукописи с собой на Брянский фронт. Во время вражеской атаки она сгорела в машине. В этом бою я был ранен.
В дни первых бомбардировок Сталинграда погибла моя мать.
Всю войну работал специальным корреспондентом армейских газет «Сын Родины» и «На штурм», с которыми и был на фронтах. Писал статьи, очерки, стихи. В августе 1942 года был принят в члены ВКП(б). В Советской Армии служил до 1946 года.
В 1947 году в издательстве «Молодая гвардия» вышла первая книга стихов «Сердцебиенье», вслед за ней – книги: «Стихи Сталинграду», «Дни свиданий». Одновременно писал поэму «Рабочий день». В 1949 году эта поэма, опубликованная в журнале «Звезда», была удостоена Сталинской премии. После этого я возвратился к работе над поэмой «Дорога к миру», которая вчерне была набросана на фронте в 1944–1945 годах. Работая над «Дорогой к миру», много ездил по стране. Был на Баренцевом море, на Дальнем Востоке, на юге и на севере. В 1950 году поэма «Дорога к миру» была закончена и опубликована в журнале «Новый мир».
СТИХОТВОРЕНИЯ
СЕРДЦЕБИЕНЬЕ
Я маму не целовал давно.
Маленьким был —
целовал,
душил,
с улицы жаловаться спешил,
потом торопливо мужать решил.
Думал: «Мужество! Вот оно!»
Думал: «Мужество – это вот —
прийти домой
и сказать:
„Пока!
Я на войну!..“
Улыбнуться слегка
и повернуться спиной к слезам,
к зовам маминым,
на вокзал!..»
Женщина вырастила меня.
Морщины уже на лицо легли.
Губы сомкнуты. Отцвели.
Нет в глазах моего огня.
Вот фотокарточка.
Изо дня
в день
я думаю о тебе —
моей колыбели,
моей судьбе —
женщине, вырастившей меня.
Я маму не целовал давно…
Только бы мне возвратиться лишь!..
Мама,
если меня простишь
сердцем маминым,
решено:
я расцелую тебя одну,
сердце послушаю,
обниму,
слезы вытру,
в лицо взгляну…
Перед тем, как уйти на войну.
1940
А ты всё плачешь —
пишут мне, —
мне всё известно на войне.
А пишешь: «Я не плачу…» —
чтоб пуля не смогла
вдруг
приостановить
мои
сердечные дела.
Я потерял твое письмо
здесь где-то, на снегу.
По старой лыжне в эту ночь
вернуться не могу.
А как жило твое письмо,
волнуясь за меня,
мое убежище,
моя
веселая броня!
Оно снега укором жгло,
оно грозило как могло,
просило: «Победи!»
Оно спасеньем залегло
в карманчик на груди.
Я потерял твое письмо
здесь где-то, на снегу.
А вдруг
оно зашелестит
и попадет к врагу?
Наткнувшись на мои следы,
он кинется за мной
по лыжне
узенькой
моей
тропинкою лесной.
И лыжи черные его,
слетая
с вышины,
перевернут
твое
письмо
перед лицом луны.
Обрадуется белофинн,
язык ему знаком.
Твой почерк, освещая,
он разберет тайком.
И позавидует он мне,
метнется
по моей
лыжне…
Твое письмо верну я —
тут, прислонясь к сосне.
1939
Ночью
лыжи шипят:
молчи!
Лес выслушивают враги.
Друзей береги,
себя береги,
спичку теплую не зажги,
тихо,
тихо
ступай в ночи.
От беды – головою в снег,
так,
чтоб снег,
не дыша, сверкал,
так, чтобы снайпер не отыскал.
Не закрывай утомленных век.
Спи —
с тобою противогаз,
спи —
под голову автомат.
Идешь —
вокруг погляди не раз,
крадешься —
каску надвинь до глаз.
Ты в сражении! Ты – солдат!
Как об этом другим скажу?
Там, когда я домой вернусь,
им подумается:
«Не трус?
Себялюбивый какой – боюсь!»
А я —
себялюбивый какой!
мне приказал командир,—
я мог
в рост под пули пойти, дымок
взрыва закружился б у ног.
Только ведь я люблю тебя,
жизнь —
действительность и мечты,
жизнь понравилась мне
и ты,
книжек тоненькие листы,
площадь Пушкина и мосты.
И для того, чтобы жить с тобой,
радоваться с тобой, мечтать,
должен был я с винтовкой встать,
версты военные перелистать,
хитро ползти,
принимая бой.
Должен был победить в борьбе,
свободу свою отстоять
и жить,
тебя любить, с друзьями дружить…
Дорого я обхожусь себе!
Дорого я обхожусь стране!
Ради победы
и ради нас,
чтоб жил я,
а не умирал на войне,
вместе с винтовкою
в этот час
мне выдали каску и противогаз.
1939
В жизни я наблюдать любил.
Бывало, идешь, глядишь —
Волга вечером,
Волга, тишь,
волны выносят ил.
Волны камешками стучат,
баржи идут вдали.
В степь выходил —
цветы замечал,
белые ковыли.
В Москве —
любил по Москве ходить,
вдруг, изменяя путь,
девушку пристально оглянуть,
с прохожим заговорить.
Или вдруг, притаясь, как вор,
весь превратившись в слух,
тихий выслушать разговор
самых влюбленных двух.
Так ко мне приходили стихи…
Я, притаясь в снегу,
вижу, как не везет врагу,
дела у врага плохи!
Слышу – ругается белофинн,
язык искажая мой.
Гранатой хочется разрывной,
но – тихо!
Лежи.
Один.
Так, дыхание затая,
всё вокруг наблюдай!
Не шевелись!
Всё передай! —
вот специальность моя.
Я жил у Москвы-реки,
я не думал, страна,
что поэзия и война
так предельно близки.
Я обязательно буду жив,
я по жизни пройду,
не так —
в рассеянности,
в бреду,
праздно руки сложив.
Я пойду по тебе, земля,
любую открою дверь,
свои заводы,
свои поля
ты мне предоставь, поверь.
1940
Холодно.
Холодно.
Холодно.
П оснегу, п олесу
едем мы
до полуночи с полудня
на войну, как к полюсу.
А когда мы остановились,
стало томительно с непривычки.
Нас стали разводить по домам.
Мы обшарили стены, обчиркали спички,
покамест дверь не открылась сама.
Мы вошли, от тепла онемев,
и холод пролез за нами.
Сняли заиндевелые каски.
Они, загремев,
устроились рядом с домашними чугунами.
Нас за стол посадила хозяйка.
А мы
ложки отыскали за голенищами.
Слушали говор карелов,
услышали: ищет
нас за темными окнами
непогода зимы.
А когда отошли, оттаяли, отогрелись,
прочли на стеклах:
мороз до пятидесяти!
Разговорились:
«И как это терпят в Карелии!
Не война бы – так нам
ни за что и не вынести!..»
– «Что, морозно?»
– «Да так, ничего», – отвечаем.
Появился старик
(он спал в другой комнате)
и сказал,
что морозец к утру покрепчает.
«Переночуете, может?
Куда вы!
Замерзнете!»
А пока мы молчали обиженно
и в тишине вьюга стала заметней,
карел хвалился широкими лыжами
давности тридцатилетней.
А потом рассказал о таком холоде,
который, пожалуй, больше не повторится.
«Было это
назад за тридцать,
в лесу и сейчас
есть сосны расколотые.
Много было всяких морозов потом,
но не было более сильного.
Тогда,
в такую же полночь,
в наш дом
привели русского ссыльного.
Мороз ему щеки дорогой выжег,
выбелил голые пальцы,
он все-таки вынес,
выжил,
не сдался.
Вот это —
его лыжи.
А ведь не на войну шел!
И не такое на нем…»
Но мы уже каски отыскивали,
а за окнами, между машинами рыская,
уже помахивали фонарем.
Мы прощались.
«Прощайте,
прямого пути!
Я пожелаю вам лучшего самого:
после войны
вам к ссыльному моему подойти», —
и показал на сосновую стенку глазами.
Мы застыли у порога,
удивлены
глазами в очках, знакомыми,
и бородкою клином.
Смотрел на нас
Михаил Иваныч Калинин.
Мы подумали:
«Что ж
это было в начале
нашей войны!»
1940
Если б книгу я выдумал,
где описал бы подробно:
крови цвет на траве,
цвет ее на земле,
на снегу,
вид убитого парня
на черном снегу
у разбитого дома;
описал бы подробно,
как смерть
помогает врагу,—
если б книгу такую
я назвал
«Фронтовыми стихами»
и она превратилась бы
в тонну угластых томов,
то она пригодилась бы фронту:
глухими ночами
ею печь в блиндаже
разжигал бы
сержант Иванов.
Вот он печь растопил, мой сержант Иванов,
и не спится,
руки греет над ней,
удивляется, —
ночи глухи!
На простор снеговой
загляделась большая бойница,
месяц ходит вокруг…
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
письма пишет на противогазе:
как живет,
где живет,
что дела и харчи неплохи,
что пора бы домой,—
«ждешь меня?
Обращаюсь с наказом:
Ты себя береги! ..»
Это есть фронтовые стихи!
Вот сержант Иванов
в атаку выводит пехоту.
Сам в цепи.
И бегут, выдвигая штыки.
Пот стирает с лица Иванов
(он устал от тяжелой работы),
улыбнулся друзьям…
Это есть фронтовые стихи!
Вот Иваново-город.
Снег идет, темновато.
В клубе «Красная Талка» собранье.
Ткачихи тихи.
Иванова, ткачиха,
читает письмо от сержанта,
все встают и поют…
Это вот фронтовые стихи!
Фронтовые стихи – это чувство победы,
такое,
что идут и идут неустанно
на подвиг и труд.
Все – туда,
где земля
стала полем великого боя,
иногда умирают там.
Главное – это живут!
1943
Пахать пора!
Вчера весенний ливень
прошелся по распахнутой земле.
Землей зеленой пахнет в блиндаже.
А мы сидим – и локти на столе,
и гром над головами,
визг тоскливый.
Атаки ждем.
Пахать пора уже!
Глянь в стереотрубу на это поле,
сквозь дымку испарений, вон туда.
Там стонет чернозем, шипит от боли,
там ползают противники труда.
Их привели отнять у нас свободу
и поле, где пахали мы с утра,
и зелень,
землю,
наши хлеб и воду.
«Готов, товарищ?»
– «Эх, пахать пора!»
Постой!
Как раз команда: «Выходи!»
Зовут, пошли!
Окопы опустели.
Уже передают сигнал, пора!
«Пора! Пора!»
Волнение в груди.
Рассыпались по полю, полетели,
и спинам жарко с самого утра.
Ползти…
На поле плуг забытый…
Друга
перевязать и положить у плуга.
Свист пуль перескочить,
упасть на грудь,
опять вперед —
всё полем тем бескрайним,
и пулемет, как плуг, держать,
и в путь —
туда,
где самолет стрижет комбайном.
Шинель отбросить в сторону —
жара!
Опять бежать, спешить.
Пахать пора!..
Идти к домам,
к родным своим порогам,
стрелять в фашистов,
помнить до конца:
взята деревня!
Впереди дорога,
и вновь идти от милого крыльца.
Так мы освобождаем наше поле,
родную пашню,
дом,
свою весну.
В атаку ходим, пахари,
на воле,
чтоб жить,
не быть у нечисти в плену.
А поле, где у нас хлеба росли, —
любой покос и пастбище любое,
любой комок исхоженной земли,
где мы себе бессмертье обрели,—
теперь мы называем полем боя.
1942
Я жалею девушку Полю.
Жалею
за любовь осторожную:
«Чтоб не в плену б».
За:
«Мы мало знакомы»,
«не знаю»,
«не смею»…
За ладонь, отделившую губы от губ.
Вам казался он:
летом —
слишком двадцатилетним
осенью —
рыжим, как листва на опушке,
зимою
ходит слишком в летнем,
а весною —
были веснушки.
А когда он поднял автомат, —
вы слышите? —
когда он вышел,
дерзкий,
такой, как в школе,
вы на фронт
прислали ему платок вышитый,
вышив:
«Моему Коле!»
У нас у всех
были платки поименные, —
но ведь мы не могли узнать
двадцатью зимами,
что когда
на войну уходят
безнадежно влюбленные
назад приходят
любимыми.
Это всё пустяки, Николай,
если б не плакали.
Но живые
никак представить не могут:
как это, когда пулеметы такали,
не встать,
не услышать тревогу?
Белым пятном
на снегу
выделяться,
руки не перележать и встать не силиться,
не видеть,
как чернильные пятна
повыступали на пальцах,
не обрадоваться,
что веснушки сошли с лица?!
Я бы всем запретил охать.
Губы сжав – живи!
Плакать нельзя!
Не позволю в своем присутствии плохо
отзываться о жизни,
за которую гибли друзья.
Николай!
С каждым годом
он будет моложе меня,
заметней
постараются годы
мою беспечность стереть.
Он
останется
слишком двадцатилетним,
слишком юным,
для того чтобы дальше стареть.
И хотя я сам видел,
как вьюжный ветер, воя,
волосы рыжие
на кулаки наматывал,
невозможно отвыкнуть
от товарища и провожатого,
как нельзя отказаться
от движения вместе с землею.
Мы суровеем,
друзьям улыбаемся сжатыми ртами,
мы не пишем записочек девочкам,
не поджидаем ответа..
А если бы в марте,
тогда,
мы поменялись местами,
он
сейчас
обо мне написал бы
вот это.
1940