Текст книги "Сталинским курсом"
Автор книги: Михаил Ильяшук
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 49 страниц)
Вопрос 6.Ваше отношение к органам НКВД?
Я сразу понял, что вопрос задан с провокационной целью. Сказать всю правду, что я думаю об этом органе, об его позорной деятельности при Ежове и Берия, было рискованно. Это значило добровольно вложить голову в петлю. Но и восхвалять эту организацию, причинившую народу столько зла, уничтожившую миллионы невинных людей, мне не позволяла совесть. Это было бы равносильно предательству. Следователь в напряженном ожидании смотрел мне в лицо. Мозг мой лихорадочно работал, ища выхода. В жизни каждого человека бывают моменты, когда ему приходится решать, готов ли он пострадать за правду, не считаясь ни с какими последствиями, или же пойти на сделку со своей совестью. И вот такой момент наступил и для меня. Недолго продолжались мои колебания. Я внезапно почувствовал, как во мне зарождается и крепнет смелость, решительность. Еще минуту назад я думал об опасных последствиях прямого открытого разговора, но теперь уже не мог сопротивляться той внутренней силе, которая меня увлекла и понесла…
Ответ.Органы НКВД призваны охранять завоевания революции. Если НКВД честно выполняет этот свой долг, карает людей за нарушение законности и сам показывает пример строжайшего ее соблюдения – честь ему и слава. И чем больше НКВД вылавливает подлинных шпионов, засылаемых к нам из-за рубежа, и их пособников, которые орудуют в Советском Союзе и занимаются вредительством, диверсиями, тем больше уважения со стороны советского народа НКВД заслуживает.
Но, если НКВД расправляется не с подлинными врагами народа и советской власти, а с миллионами рядовых рабочих, крестьян и интеллигентов без всякой вины с их стороны, то результат может быть только один – страх и ненависть к этому органу, оторвавшемуся от народа и вставшему на путь бессмысленного и жестокого террора. Палачи Ежов и Берия, покрывшие страну тюрьмами, лагерями, ссыльными поселениями, не только не укрепляли революционную законность, но наоборот, лишь подрывали веру в советскую власть как власть подлинно народную. Перед их страшными злодеяниями меркнет даже средневековая инквизиция.
Выложив начистоту все, что я думал об НКВД, я уже не испытывал никакого страха. Нет, не страх – острое наслаждение испытывал я, разоблачая этот сталинский орган, скатившийся на путь бандитизма и гангстеризма. Я говорил как бы от имени всех угнетенных и стонущих под сапогом тирана. Это придавало мне смелости, запальчивости, даже отваги.
Я умолк. Дубенко тоже молчал. Согласен ли он был в глубине души с моими контробвинениями или возмущен «клеветой», возводимой на орган, сотрудником которого сам являлся? А может быть, втайне обрадовался моим откровенным высказываниям, как радуется охотник зверю, который подставляет себя под дуло ружья? Трудно сказать. По его лицу ничего нельзя было узнать, он сидел с невозмутимым видом и записывал мои показания.
Я привел главнейшие пункты обвинения, которые предъявил мне Дубенко, и мои показания по каждому из этих пунктов.
Следствие окончено. Остается только ждать приговора Особого совещания на основе материалов и заключения Дубенко.
Здесь необходимо сделать некоторое отступление, чтобы охарактеризовать в нескольких словах систему советского правосудия при Сталине.
Любой человек, попавший в тюрьму, мог быть осужден либо по решению административного органа, так называемой тройки, или Особого совещания (ОСО), либо по суду. Первый орган карал граждан на основании секретных донесений агентов НКВД, без соблюдения обычной гражданской судебной процедуры – без свидетелей, без очной ставки, без защиты и так далее. Создание такого органа и вся его практическая деятельность были вопиющим нарушением элементарных прав человека и открывали перед диктатурой неограниченный простор для произвола. ОСО через своих следователей проводило так называемое «следствие» только для того, чтобы заставить человека «признаться» и подписать любые обвинения, предъявленные ему и состряпанные в тайниках «органов». Суда как такового в практике ОСО не существовало, вернее, это был «шемякин суд».
Не лучше обстояло дело, если человека сажали в тюрьму по решению судебных органов по 58-й статье. Формально судебная процедура производилась с полным соблюдением всех юридических норм; обвинение базировалось на основании свидетельских показаний, устраивались очные ставки между подсудимыми и свидетелями, обвиняемый имел право защищаться, прибегая к помощи адвоката. Но это формально, а по существу свидетелями часто были подставные лица из числа тайных агентов НКВД, как правило, выступавших против подсудимого, адвокаты только по названию считались защитниками, а на деле лишь помогали прокурору увеличить срок наказания.
О прокуроре и говорить не приходится – это был верный и преданный НКВД всей душой человек, и его слово было последним и решающим во всей трагикомической судебной процедуре. Словом, здесь, как и во всем, сталинский режим обставлял дело так, что с внешней стороны все выглядело пристойно и демократично, но под маской внешнего приличия творились произвол и тирания.
Глава XXVII
Прогулка в «Авгиевы конюшни»
Прошло уже несколько месяцев, как меня с Оксаной развели по разным камерам, и мы ничего не знали друг о друге. Были случаи, когда отец и сын, муж и жена, родные братья сидели рядом в соседних камерах и не подозревали об этом. Администрация тюрьмы принимала все меры, чтобы заключенные из разных камер не могли встретиться ни на прогулках, ни в уборной. Естественно, что меня не покидала мысль разузнать, жива ли Оксана, где она находится, не отправлена ли уже в лагерь, вообще, каково ее состояние. Была единственная возможность связаться по надписям на стенке уборной, куда по очереди водили и мужчин и женщин, но и эта надежда оказалась тщетной.
Обычно перед вечером надзиратель давал команду: «Разберись по двое! Парашники, вперед!» Двое заключенных хватают за ручки огромную зловонную, наполненную до краев нечистотами, парашу и выходят вперед. Вслед за ними выстраиваются попарно камерники. «Пошли!» – командует начальник. «Парад» начинается. Парашники впереди, как бы вместо барабанщиков. Под мерное хлюпанье нечистот, готовых вот-вот расплескаться по полу, слышно только шарканье нестройно шагающих ног. А вот и уборная, где можно размяться, умыться, пополоскаться над умывальником. В нашем распоряжении полчаса.
Первым делом бросаюсь к стене, где на темной панели еще видны следы каких-то надписей, сделанных то карандашом, то кусочком мыла, но стертых надзирателями перед нашим приходом. Их много, этих надписей – немых обращений к родным, близким, знакомым. С трудом удается разобрать отдельные слова, например: «Надя, где ты? Я в камере… Петя» или «Меня отправляют в этап. Володя». Фамилий никто не писал, опасаясь преследований тюремщиков. Догадывались по почерку. Сколько раз я напрягал зрение, всматриваясь в эти едва заметные надписи, в тайной надежде, что Оксана даст о себе весточку, но напрасно.
Об уборных в литературе вообще не принято писать, как о предмете далеко не эстетичном. Однако тюремная уборная заслуживает некоторого внимания как специфическое незаурядное явление. В ней, как в зеркале, отражалось скотское отношение к заключенным со стороны тюремного начальства. Это была в буквальном смысле слова клоака. На головы сидящих над четырьмя донельзя загаженными «очками» ручьями текла вода из неисправных бачков. Из канализационных труб с верхнего этажа часто прорывались нечистоты. На моих глазах как-то четверо сидящих над очками сокамерников были с головы до ног облиты сверху нечистотами.
В довершение характеристики этой клоаки следует сказать, что пол уборной, как правило, был загажен так, что трудно было ступить, чтобы не выпачкаться. Происходило это оттого, что заключенные опасались, как бы надзиратель не погнал всех из уборной раньше положенного времени, и пристраивались прямо на полу. Можно себе представить, какой вид имела уборная после того, как в ней побывали десятки камер!
Помню, однажды последними повели в уборную нас. Зрелище было жуткое. Почему-то сопровождавший нас надзиратель решил, что наша камера должна быть в ответе за всю эту мерзость.
– Немедленно убрать! – заорал он. – Так загадили пол, а еще образованные!
Послышался ропот. С какой стати мы должны отдуваться за весь этаж? За день тут побывали тысячи людей, а мы будем после них убирать? Никто не пошевелился. Глаза надзирателя начали напряженно шарить в толпе – кого бы это заставить навести порядок в уборной. Выбор пал на меня. Не знаю, чем я привлек его внимание. То ли своим захудалым видом, не допускающим мысли, что я осмелюсь отказаться от какого бы то ни было его приказания, то ли еще чем-то, только он ткнул в меня пальцем и закричал: «Эй, ты, немедленно убери г…!»
Наглое обращение, к которому я не привык, уверенность надзирателя, что какой-то жалкий зек не посмеет не подчиниться ему, такому большому начальнику, меня взорвали. Не помня себя от возмущения, я отчеканил ему в лицо резким голосом:
– Я к тебе в г…возы не нанимался. Убирай, сволочь, сам, если тебе нравится!
Надзиратель остолбенел. Рот искривился в судорожной гримасе.
– Что? – рявкнул он и, подняв кулаки, бросился на меня. Но присутствовавшие при этой сцене сокамерники молниеносно окружили меня тесным кольцом и двинулись гурьбой в коридор по направлению к камере. Я шел в самом центре, и надзиратель до меня не дотянулся. Такой порыв братства и единства проявили мои товарищи по несчастью!..
Глава XXVIII
Надзиратель Самсонов
Каждый наш шаг, каждое движение и вообще все наше поведение находились под неослабным наблюдением: надзиратель непрестанно шарил глазами по камере через глазок. Ни днем, ни ночью не сводили с нас глаз эти стражи, сменявшиеся три раза в сутки. Разные это были люди и по характеру, и по выполнению ими служебных обязанностей. Попадались дежурные, формально относившиеся к ним, они изредка заглядывали в камеру и только тогда вмешивались, когда заключенные слишком шумели. Некоторые дежурные сами понимали, что мы народ смирный и не такой уж преступный, каким расписывало нас начальство. Им самим надоела тюремная служба, и они не очень-то к нам придирались. Были среди них даже такие, что втайне нам сочувствовали, но скрывали это от начальства. По сути, это были те же подневольные люди, как и мы, но с тем преимуществом, что их не держали в клетке. Однако попадались среди них такие «зубры», что нельзя не отвести им место в этой книге.
К числу подобных относился упоминавшийся выше охотник за пайками заключенных Самсонов – в полном смысле слова садист. Высокий, нескладный, он честно выстаивал свое дежурство на посту и, как хищная птица, неустанно выслеживал через глазок добычу. Он постоянно искал повод, к чему бы придраться, следил за каждым нашим движением, требовал гробовой тишины и неподвижного сидения. При этом по нашему адресу летела самая отборная брань. «Мать-перемать, б…» – только и слышно было.
– Эй ты, б…, чего разлегся на полу, б…? А ну сядь как следует! А ты чего там спишь? Подбери ноги! – только и раздавались в ушах его бранные выкрики. – А ты чего орешь, б…? Я тебе поразговариваю! – снова окрик на товарища, который говорил шепотом.
Когда дежурил Самсонов, жизнь в камере становилась невыносимой. Из-за недосыпания по ночам кое-кто пытался поспать днем, и ни один надзиратель этому не препятствовал. В часы дежурства Самсонова это было невозможно.
В его обязанности входило выводить нас на прогулку. Это были драгоценные минуты, когда мы могли увидеть небо, солнце, подышать свежим воздухом после долгого пребывания в удушливой зловонной камере. Но в те дни, когда дежурил Самсонов, вместо положенных двадцати минут мы гуляли пять, а бывали дни, когда он возвращал нас обратно в камеру, не дав побыть на воздухе и двух минут. Дело в том, что во время прогулки каждый заключенный обязан держать руки за спиной и соблюдать абсолютную тишину. Мы и сами старались строго выполнять эти требования, дорожа прогулками. Но стоило кому-нибудь на секунду разнять руки, чтобы потереть, скажем, нос, как Самсонов уже орал: «Почему не выполняете приказ? Назад в камеру!»
Ропот возмущения разносится по рядам.
– Что? Разговаривать? Немедленно в камеру!
И в бессильной злобе, опустив головы, мы плелись обратно, не успев насладиться свежим воздухом.
Не обходилось без издевательств и во время вывода в уборную. Вместо положенного получаса Самсонов давал нам только пятнадцать минут, вследствие чего многие возвращались в камеру, так и не оправившись.
Словом, Самсонов обращался с нами хуже, чем со скотом. Больше всего мы ненавидели его за то, что, как нам казалось, он раздавал нашей камере самую пустую баланду. Была ли она на самом деле такой во всей тюрьме или он оставлял себе и своим товарищам гущу, а взамен наливал воду, сказать трудно. (Следует отметить, что питание надзирателей было немногим лучше нашего).
Как бы там ни было, когда черпак переходил в руки Самсонова, нам, как правило, доставалась пустая жижица.
Атмосфера в камере во время дежурства Самсонова накалялась до предела. Глухой протест и враждебность выходили за рамки обычной покорности и смирения и грозили вот-вот перейти в открытый конфликт. А между тем нецензурные ругательства продолжали обрушиваться на нас непрерывным потоком. Что делать? До каких пор терпеть эти надругательства? Надо что-то предпринять. Обратиться к администрации тюрьмы? Но как? Любая жалоба должна проходить через руки тех же надзирателей. Но разве они передадут ее по назначению да еще с заявлениями на них?
Долго и безуспешно искали мы выход. Но однажды случай пришел нам на помощь. В один из дней до нас донеслась весть о том, что начальник тюрьмы Романов совершает обход камер. Вот счастливая возможность непосредственно ему изложить наши обиды на Самсонова, который, кстати, как раз в этот день дежурил.
– Братцы! – сказал Овчаренко вполголоса, чтобы Самсонов его не услышал. – А не поговорить ли нам с начальником тюрьмы? Нельзя упускать такой возможности. Надо положить конец этим издевательствам.
– Да, да! – дружно подхватили все его предложение. – Но сначала давайте подумаем, кто из нас мог бы кратко, сжато и ясно изложить Романову все наши претензии. Кто возьмет на себя эту миссию?
Молчание. Никто не решается. Кто из боязни, как бы не пришлось потом поплатиться, испытав на себе месть Самсонова, кто из-за неумения справиться с таким делом.
– Товарищи! Время не ждет. Начальник приближается к нашей камере, – продолжал Овчаренко. – Решайте скорее, кто будет говорить. Ведь нам предстоит еще обсудить, о чем докладывать.
Опять молчание. Никто не решается взглянуть друг другу в глаза – всем неловко.
– Поскольку я первый поднял этот вопрос, – начиная терять терпение, продолжал Овчаренко, – следовало бы мне выступить, но я не мастер говорить, да еще с высоким начальством. Я предлагаю выступить товарищу Ильяшуку. Вы не возражаете?
Откуда Овчаренко взял, что я успешнее других могу справиться с этой задачей, не знаю. Я не причисляю себя к ораторам и, еще будучи на свободе, не привык выступать на собраниях. Но, с другой стороны, мне самому захотелось обуздать эту гадину. Я ненавидел Самсонова всеми силами души, я видел в нем воплощение самой злой, самой жестокой силы, которая упивается своей полной безнаказанностью и тиранией над беззащитными людьми. Нужно еще сказать, что я всегда чувствовал себя частицей народа с его горестями, печалью, радостями. Страдая за себя, за свое унижение, я страдал и за унижение, рабство народа. В критические минуты, когда чаша терпения переполнялась, меня одолевала потребность вступиться за обездоленных, бесправных людей. В такие минуты я уже не думал о последствиях, но все же надеялся на признательность со стороны тех, ради кого рисковал своим благополучием. Оказалось, что я был еще до смешного наивен, хотя мне было тогда 48 лет! Сколько раз впоследствии я убеждался, что вместо благодарности меня же проклинали и «распинали на кресте»!
Словом, я согласился на предложение товарищей. Быстро набросал перед ними план выступления. Нетрудно было свести в систему все пакости, творимые Самсоновым, и доложить в сжатой форме начальнику тюрьмы.
– Итак, одобряете мои тезисы?
– Да, да, действуйте!
– Ладно, – говорю, – только с одним условием: если Самсонов после наших жалоб будет еще больше мстить и измываться над нами, на меня не пеняйте. Обещаете, что не станете травить меня в случае неудачи?
– Да, да, будьте спокойны! – подтвердили все. Через несколько минут дверь открылась, и в сопровождении двух конвоиров в камеру вошел начальник тюрьмы Романов. Это был человек среднего роста, лет сорока, в чине подполковника или полковника (не помню точно). Коротко подстриженные волосы ежиком торчали на голове; серые глаза, обрамленные рыжими ресницами, тускло и безразлично глядели из-под бровей неопределенного цвета. Позади начальника и его свиты вытянулся в струнку и наш «приятель».
При появлении Романова все встали.
– На что жалуетесь? – спросил он, обращаясь ко всем. – Какие у вас претензии? Конечно, пойти навстречу вам по всем требованиям я не смогу – вы заключенные и обязаны подчиняться правилам внутреннего распорядка. Но все, что от меня зависит, я постараюсь сделать. Итак, я вас слушаю, – закончил он, подняв на нас свои пустые безразличные глаза. Чувствовалось, что этот обход был для него неприятной обязанностью.
Я выступил вперед и пункт за пунктом изложил Романову все наши обиды. Не забыл упомянуть и тот случай, когда Самсонов украл у нас три пайки хлеба, вытащил в коридор нашего учетчика и вместе с другими надзирателями его избил. Рассказывая о «подвигах» Самсонова, я не спускал с него глаз, а он стоял за спиной начальника и строил мне угрожающие рожи. Губы его шептали проклятия. Из-за спины начальника он показывал мне здоровенный кулак. В конце своего выступления я попросил Романова убрать Самсонова и дать нам другого надзирателя.
Начальник тюрьмы выслушал меня, не проронив ни слова. По его лицу нельзя было понять, пойдет ли он нам навстречу или оставит жалобы без внимания. Романов повернулся и, сказав на прощание «ладно, разберемся», вышел. Завершая шествие, Самсонов не выдержал и, обернувшись в мою сторону, грозно прошептал, но так, что все расслышали:
– Е.т.м.! Ты еще раскаешься, сволочь! Это тебе, б…, так не пройдет! – и, помахав кулачищем, удалился вслед за начальством, хлопнув дверью.
Прошло три дня. Самсонов по-прежнему оставался на своем посту. Он еще больше возненавидел нашу камеру и искал повода, чтобы выместить на нас свою злобу. Наливая вместо баланды абсолютно голую воду, он нагло приговаривал: «Вот вам, б…, за ваши жалобы! Будете сидеть у меня на одной водичке, пока не сдохнете! А теперь пишите на меня сколько влезет. Вы мне ничего не сделаете».
Наступили черные дни. И так было скудно с питанием, а тут по милости Самсонова стало еще голоднее. В камере воцарилась гнетущая атмосфера. Все сидели в унылых позах, бросая на меня злобные взгляды. Я почувствовал, что отношение ко мне резко изменилось. Все смотрели на меня как на виновника постигшего камеру несчастья. Еле сдерживаемое недовольство и злоба против меня вылились, наконец, наружу. Обычно в таких случаях выступает этакий демагог и начинает подогревать настроение камеры, выдавая себя за дальновидного человека, который, видите ли, заранее предвидел все последствия необдуманных шагов. В моем случае таким демагогом оказался некий Гуляев. Когда нужно было действовать, он прятался в кусты, когда обнаруживались провал и неудачи, выплывал на сцену.
– Я говорил, предупреждал, – начал он, хотя на самом деле держался в стороне, когда обсуждался вопрос о поведении Самсонова, – не надо было жаловаться на Самсонова, будет еще хуже, и вот вам, пожалуйста! Скоро все подохнем с голоду. Это вы виноваты, Ильяшук! Зачем полезли докладывать начальнику? Спасибо вам за медвежью услугу! Сидели бы лучше да помалкивали.
Все молчат, но по общему настроению чувствую, что все вполне солидарны с Гуляевым, и только какие-то еще не совсем утраченные следы порядочности не позволяют им открыто присоединиться к выступлению Гуляева.
Я сидел молча и проклинал себя за глупое самопожертвование. В самом деле, зачем мне понадобилось выступать в роли адвоката? Кого? Жалких трусов, готовых тебя первого оплевать и унизить за твои же старания. Разве не я предупреждал о возможном провале и тяжелых для всех последствиях в случае неудачи? Я ругал себя последними словами. Каким же надо быть идиотом, чтобы ходатайствовать за них перед начальством! И ведь я пострадал не меньше других. Разве не те же муки голода я испытывал? Больше того, к моим физическим страданиям примешивалась еще и горечь от несправедливости людей, отплативших мне злом за мои добрые намерения. Нет, все-таки как не вспомнить старую поговорку: «Моя хата с краю…»?
Прошло еще два дня. Положение без перемен. Все голодают и меня бойкотируют.
– А вы знаете, – говорит учетчик, передавая миски с баландой в камеру.
– Что-то не видно Самсонова. Сегодня его дежурство, а на посту стоит другой.
– Может быть, заболел, сволочь, хоть бы сдох, собака, – откликнулся кто-то.
Прошли еще сутки. Самсонова снова не было. Дежуривший вместо него новый надзиратель оказался довольно приличным человеком. Не слышно было больше ни матерщины, ни издевок, а самое главное, в баланде снова оказалась гуща, такая же, как и при других надзирателях, сменявших Самсонова. Ребята повеселели, настроение у них поднялось.
Минуло еще несколько дней. Самсонов не появлялся. Поставленный вместо Самсонова надзиратель оказался не только более приличным, но и более разговорчивым человеком. И однажды он нам сообщил, что за грубое обращение Самсонова сняли. Это, несомненно, была победа, но стоила она мне дорого. Мои коллеги чувствовали себя неловко и всячески старались загладить свою бестактность. Я же долго не мог простить им несправедливости.