355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Ильяшук » Сталинским курсом » Текст книги (страница 33)
Сталинским курсом
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:58

Текст книги "Сталинским курсом"


Автор книги: Михаил Ильяшук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 49 страниц)

– Как вы могли поверить подлому пасквилянту, гражданка начальник? Теперь вы сами видите, что он наврал вам с три короба и только поставил вас в неловкое положение. Таких негодяев следовало бы сурово наказывать, чтобы отбить охоту клеветать на честных людей.

Обескураженная всем виденным и слышанным, Соловьева уже в примирительном тоне сказала, обращаясь к сестре-хозяйке и старшему фельдшеру Меломеду, когда они вошли в дежурку:

– Нет, вы к нему несправедливы. Конечно, он немного перегнул палку, наговорив на вас лишнее, но учтите, что он очень нервный. Сколько ему пришлось пережить! А ведь это человек с большими заслугами в прошлом. К нему нужен особый подход. Не скажу, чтобы вы его уж так обижали, но я прошу оказывать ему как можно больше внимания и заботы.

Без сомнения, Соловьева сама трепетала перед Люблянкиным. Он сумел внушить ей мысль, что у него на воле есть большие влиятельные покровители из НКВД, которые добьются его освобождения. Чтобы ему угодить (как бы чего не вышло!), она всем внушала, что это – знатный пленник. Кто знает, может быть, когда-нибудь он отблагодарит ее за гуманное, приличествующее его положению обращение…

Его побаивалась не только начальница санчасти. Командование лагеря также предпочитало с ним не ссориться. Однако наглости Люблянкина не было границ. Его требования, претензии, угрозы, шантаж все больше и больше действовали на нервы лагерной верхушки. Когда же стало известно, что этот тип чуть ли не каждый день строчит в Москву жалобы на якобы плохое с ним обращение, чаша терпения начальников переполнилась, и они загорелись желанием выдворить его из баимского отделения.

Пока они ломали голову над тем, как осуществить этот план, первый чувствительный удар по Люблянкину нанес врач-психиатр Суханов. Как ни старалась Соловьева внушить доктору мысль о том, что нужно проявлять снисхождение к ее протеже, Суханов не поддавался ее нажиму. Он продолжал тщательно изучать болезнь своего пациента и, наконец, пришел к твердому убеждению, что Люблянкин симулянт, которому не место в больнице.

И в один из дней по приказу Суханова «больного» выдворили из больницы и перевели в обыкновенный инвалидный барак. Так закончился период симуляции Люблянкиным психического заболевания.

Не помогло обращение ни к Соловьевой, ни к начальнику лагеря Степкину, поскольку они не имели права оспаривать и отменять распоряжение специалиста по нервно-психическим заболеваниям.

«Больной» рвал и метал, угрожал Суханову всеми карами, обещал загнать в тюрьму, как только выйдет на волю. Но доктор был непреклонен.

Положение Люблянкина резко ухудшилось. Барак номер восемь, куда его перевели, хотя и считался инвалидным, но по уходу и содержанию больных далеко уступал больнице. Тут не было отдельных палат, в которых каждый больной лежал на отдельной кровати в чистом белье, где ему санитарки подносили питание. Вместо кроватей во всю длину барака тянулись деревянные нары в два этажа.

Никакого постельного белья никому не выдавали, инвалид валялся на грязноватом из черной ткани матраце без простыни, набитом соломой, а голову клал на такую же черную наволочку с жесткой, трухлявой соломой.

Для такого барина, как Люблянкин, привыкшего всюду снимать только вершки, поселение в грязный многолюдный барак, конечно, было большим ударом, не говоря уже о том, что в этом акте он видел сознательное издевательство со стороны врагов.

Старостой барака номер восемь был зек Мильгром, мужчина высокого роста, плотного телосложения, инвалид с искалеченной ногой. Правая его нога не разгибалась в колене и представляла собой подобие прямого угла, вершина которого (коленный сустав) упиралась в подпорку на костыле. Передвигался Мильгром с помощью двух костылей, перебрасывая свое грузное тело саженными шагами. Крупный, солидный, с большой веерообразной бородой (привилегия, разрешенная начальником режима), с зычным густым басом, он невольно вызывал к себе уважение. Но не внешностью завоевал он авторитет у заключенных. У него были неплохие организаторские способности, которые помогали ему налаживать дисциплину и порядок в бараке. До ареста староста работал заместителем директора одного из сахарных заводов на Украине, а в 1937 году по клевете агентов НКВД его посадили в тюрьму, а потом сослали на Колыму. Там на золотых приисках он стал инвалидом. Когда в 1941 году началась война, его вместе с тысячами других инвалидов перебросили в центральную Сибирь в Баимский инвалидный лагерь.

Под опеку этого Мильгрома и попал наш герой. Староста прекрасно знал всю его подноготную и, как неглупый человек, давно его раскусил, но дипломатично сделал вид, что весьма рад его переводу в восьмой барак.

– А, Терентий Петрович! Вы к нам? Добро пожаловать! – сказал Мильгром. – У нас будет вам неплохо, конечно, не так, как в больнице, но я постараюсь сделать для вас все, что возможно. Располагайтесь вот здесь, рядом со мной (староста занимал крайнее место на нижних нарах в глубине барака).

Он очистил для дорогого гостя полуторное место, чтобы новому соседу было не так тесно.

– Ну, а насчет постельных принадлежностей – не взыщите. Впрочем, вместо простыни я могу предложить вам свое покрывало, все же не будете спать на голом матраце.

И Мильгром мигом устроил своему новоявленному другу некоторое подобие постели и предложил:

– Ложитесь, отдыхайте, товарищ Люблянкин!

Однако тот стоял с кислой миной и даже не поблагодарил старосту за столь радушный прием. Для него начался новый этап лагерной жизни. Его душа не могла смириться с «разбитым корытом».

Когда ему принесли на обед баланду, он со всего размаха швырнул миску на пол и заорал на весь барак, обращаясь к Мильгрому:

– Чем кормишь, мерзавец? Я такого не ем. Учти! Будешь кормить всякой дрянью, другую ногу тебе перебью. Сам, небось, жрешь, что надо, а я должен с голоду подыхать? Ишь, наел морду! Так вот, Мильгром: на твоей обязанности лежит обеспечить меня отличным питанием. Какими путями – через начальницу санчасти, по знакомству с поварами или другим способом – меня не касается, на то тебе дана башка, чтобы соображал и изобретал.

Староста стоял перед Люблянкиным как провинившийся, куда девалась его обычная самоуверенность, его зычный голос, которым он, бывало, выкрикивал на поверке фамилии или выгонял всех в баню… Похоже было на то, что и он поддался безотчетному страху, который сумел внушить всем в лагере бывший высокий чин центрального аппарата НКВД. И вместо того, чтобы поставить этого наглеца на место, Мильгром начал перед ним юлить, успокаивать не в меру разошедшегося «барина», хотя «барин»-то прекрасно понимал, что не от старосты зависело выдавать ему улучшенное питание или не выдавать. Тем не менее Мильгром не счел нужным разъяснить нахалу необоснованность его претензий, а вместо этого поспешил его заверить:

– Не беспокойтесь, Терентий Петрович, я позабочусь о вас, дайте только срок.

Однако Люблянкина это не удовлетворило – он продолжал выдвигать один ультиматум за другим:

– На поверку вставать не буду, поэтому не смей будить меня рано, я человек больной, и насчет постели учти – я не собака, чтобы спать на сене, изволь раздобыть для меня чистую простыню, наволочку, приличное одеяло, а тряпки возьми себе.

Так кончилась беззаботная жизнь старосты барака. Если раньше он чувствовал себя полновластным хозяином барака, то теперь Люблянкин превратил его в своего слугу. То и дело слышалось:

– Мильгром, раздобудь масло, я не привык жевать сухой хлеб! Мильгром, почему не почистил мой костюм? А сапоги почему не надраил?

И еще десятки иных «почему».

Люблянкин, однако, не ограничился тем, что оскорблял старосту, помыкал им как хотел, опустошал его карманы. Он часто бегал к начальнице, кляузничал на Мильгрома. Тем не менее последний не решался обуздать паразита, так как знал, что Соловьева очень благожелательно настроена по отношению к Люблянкину. Поэтому староста предпочитал изворачиваться, как только мог. Он добывал даже такие дефицитные продукты, как масло, сало, сахар, кофе, печенье и прочее – у заключенных, получавших посылки с воли, и отдавал их своему иждивенцу. Но вскоре этот источник был исчерпан. Пошли в ход личные посылки, которые присылали старосте родственники. Но и эти посылки не смогли насытить бездонное брюхо Люблянкина, так как приходили они не так часто. Блат с поварами потерял силу, как только они узнали, ради кого старается староста.

Наконец, несчастный староста не выдержал и обратился к начальнице санчасти:

– Гражданка начальник! Ради Бога, я готов на коленях вас просить – уберите из моего барака Люблянкина. Я не могу создать ему те условия, которых он постоянно от меня требует. Я делал все, что мог, не скупился ни на какие личные расходы. Поверьте, я просто разорился. В конце концов, я ведь всего-навсего зек. Откуда у меня могут быть средства для содержания Люблянкина? Да и чем больше я его кормлю, тем больше у него растет аппетит. Врачи выписали ему усиленное питание, а оно, видите ли, ему не вкусно, подавай за мой счет вкусное. Надо мной вечно издевается, только и слышишь непристойную ругань, даже угрожает мне физической расправой, если не обеспечу ему такое питание, к какому он привык на воле. Я, калека, весь день вынужден бегать на костылях, чтобы только его одного обслужить, а ведь в бараке сто пятьдесят человек, которых я совсем забросил. Гражданка начальник, я вас умоляю: или переведите меня в другой барак, или уберите от меня Люблянкина!

– Успокойтесь, Мильгром! Потерпите еще немного. Ну, куда я его дену? Когда из больницы его выписали, мы долго думали, в какой барак поселить, и решили, что лучше всего ему будет у вас. Ведь никакой другой староста не обеспечит Люблянкину таких условий, как вы. Скажу вам по секрету, говорят, он скоро освободится, у него какие-то большие связи в Москве, и я надеюсь, что он вот-вот уйдет на волю. Вы представляете, что это будет, если он ТАМ распишет, как ему плохо жилось у нас?

Так ни с чем ушел Мильгром от начальницы санчасти. Люблянкин же, озлобленный изгнанием из больницы, решил свести счеты с Сухановым и сестрой-хозяйкой, которых считал главными виновниками выписки его из больницы. Оксану он ненавидел даже больше, чем Суханова, так как считал, что главный врач больницы находится всецело под ее влиянием и что она-то и подала ему мысль выписать симулянта из больницы. В то же время Люблянкин отлично понимал, что подкопаться под сестру-хозяйку очень проблематично. Поэтому он попытался скомпрометировать ее в глазах начальства тем, что она якобы подкармливает за счет больных своего законного мужа, который лежал в больнице после сердечного приступа. Это преступление в своей очередной кляузе-лжи стукач юридически «оформил» как расхищение социалистической собственности. Но и этот номер не прошел. Порядочность Оксаны не позволяла ей обеспечивать мужу лучшее питание и лучший уход за ним по сравнению с другими больными. А в связи с тем, что она боялась подать хоть малейший повод для перевода мужа или ее самой в другой лагерь с целью их разлуки, она особенно строго придерживалась такой линии поведения. Многие больные и медперсонал удивлялись этому и даже укоряли сестру-хозяйку за слишком, как им казалось, прохладное отношение к мужу:

– Ксения Васильевна, почему вы не поддержите своего мужа? Посмотрите на него – какой он худой. Неужели вы не можете подбросить ему что-нибудь попитательней и повкусней? Поверьте, никто из нас не упрекнул бы вас за это.

На что Оксана отвечала:

– Конечно, мне жаль мужа. Разве я не отдала бы ему даже свое, чтобы поддержать его? Но кто поверит, что я поделюсь с ним своим пайком, а не за ваш счет? Всегда найдется негодяй, который доложит по начальству, что я якобы расхищаю больничные продукты, чтобы подкормить своего муженька. Я хорошо знаю, в каком окружении работаю, и никогда не дам поймать себя на удочку.

И, конечно, она была права. Как ни нашептывал Люблянкин Соловьевой, что сестра-хозяйка ворует продукты и откармливает ими своего мужа, даже Соловьева ему не поверила.

За восемь лет работы в больнице через руки Оксаны прошли сотни, тысячи больных – уголовников, заключенных по 58-й статье, и все они были свидетелями ее абсолютной честности. Многие из них получали посылки и хранили их у сестры-хозяйки. Она выдавала посылки по первому требованию владельца. Среди последних были и такие, которые пересчитывали каждый кусок сахара, каждый пряник после того, как сестра-хозяйка приносила им из кладовки их посылки. И не было случая, чтобы Оксана воспользовалась хотя бы одним граммом. А сколько больных искренно пытались угостить ее, упрашивая взять хоть ничтожную малость в благодарность за хороший уход:

– Ксения Васильевна, ну я вас прошу, возьмите этот коржик, печеньице или конфету. Я предлагаю вам от всего сердца, попробуйте! Вы меня обидите, если не возьмете.

– Я вам верю и тронута вашей добротой. Но не обижайтесь – я не возьму ни крошки. Поймите меня правильно: стоит мне принять от вас самую ничтожную малость, как сейчас же найдутся «доброжелатели», которые распишут в своих рапортах, что я беру от вас взятки. Нет, нельзя мне этого делать. А потом подумайте сами – ваши родные, вероятно, и на воле подголадывают, отказывают себе, чтобы вас поддержать, а вы будете раздавать продукты. Совесть никогда не позволит мне принимать от вас угощение. Да и зачем мне оно? Я ведь не голодна.

Но вернемся снова к Люблянкину. Прошло два месяца после того, как он поселился в восьмом бараке. Ему, привыкшему к удобствам и комфорту, трудно было приспособиться к барачной обстановке. А главное, его коробила мысль, что он, представитель «высшей расы», должен жить в общем бараке с плебсом, со всяким сбродом и даже с «врагами народа». И Люблянкин решил предъявить начальнику отделения ультиматум.

– Вот что, товарищ начальник, – заявил он однажды Степкину во время посещения последним барака. – Вы, конечно, знаете, что я осужден несправедливо и скоро выйду на свободу. Последние сведения, которые я получил, точно подтверждают, что дело мое пересматривается, виновные в моем аресте понесут наказание, а я снова буду восстановлен на своем прежнем посту в Кремле. Пока же придет решение, я требую предоставить мне для жилья отдельную кабинку. Я больше не могу жить в общем бараке, в этом свинушнике без удобств и комфорта, рядом с грязными зеками. Если не пойдете мне навстречу, пеняйте на себя. Кроме того, учтите, что у меня есть лагерная жена, без которой я жить не хочу. Мне приходится встречаться с ней урывками в укромном местечке, всякий раз опасаясь, что в самый неподходящий момент может нагрянуть надзирательская харя. Это унижает мое человеческое достоинство. Я знаю, что заключенным запрещается сожительствовать с женщинами. Но для меня вы уж во всяком случае должны сделать исключение. Словом, я требую, чтобы мне выделили отдельную кабинку и перевели из барака ко мне мою лагерную жену Эльзу Петровну Трепке.

Вероятно, впервые за всю долголетнюю службу в лагерях НКВД пришлось Степкину выслушивать из уст зека подобного рода ультиматум. Он порывался прервать наглые требования Люблянкина, но отчего-то медлил. На его круглом, как луна, лице появилась испарина, и он то и дело вытирал платком со лба пот. Всегда строгий, вернее, жестокий, прошедший школу палача на Колыме, он заколебался и испытывал какую-то нерешительность. Ему доподлинно было известно, что Люблянкин состряпал на него в НКВД несколько кляуз, и в душу закралось сомнение – что, если и в самом деле московские друзья выручат того из неволи? Как скажется это на его собственной карьере? Ведь он уже раз, на Колыме, проштрафился, и с ним еще милостиво обошлись, назначив начальником инвалидного лагеря. Могло быть похуже. Не пойти ли, в самом деле, на уступки? Начальник медлил. Ему нужно было выиграть время, чтобы обдумать, как выйти из дурацкого положения, и в то же время дать понять, что он не испугался шантажиста. Наконец он сказал:

– К сожалению, не могу сейчас предоставить вам отдельной кабинки. Это было бы грубым нарушением лагерного режима, который обязателен для всех без исключения заключенных, в том числе и для вас. Меня первого покарают за это. Вы человек грамотный и должны сами понимать, почему я не могу поступать иначе. Впрочем, – помедлив минуту, продолжал он, – если оперуполномоченный даст свое согласие, чтобы сделать для вас исключение, я возражать не буду и, так и быть, разделю с ним ответственность. Подождите несколько дней.

У Люблянкина вспыхнула надежда, что шантаж удался. Тем временем Степкин созвал секретное совещание, на котором присутствовало все высшее начальство: начальник лагеря, его заместитель, начальник режима, начальница санчасти, оперуполномоченный, секретарь парторганизации и другие. Впоследствии это стало известным в лагере, как и то, о чем там шла речь.

Когда все собрались, председательствующий Степкин сказал:

– Я пригласил вас, чтобы обсудить один щекотливый вопрос, затрагивающий авторитет и честь всего нашего командного состава. Речь идет о Люблянкине, которого вы все отлично знаете.

– Знаем, знаем, – с чувством внезапно охватившей их злобы заговорили все. – Кто ж не знает этого нахала, который у всех нас сидит в печенках?

– Так вот, товарищи, с тех пор, как эта загадочная личность появилась в нашем лагере, я потерял покой. Думаю, не только я один. Не проходит дня, чтобы этот зек не угрожал нам тяжелыми последствиями, если мы не создадим ему здесь курортных условий. Причем он действует так нагло, что меня и на самом деле берут сомнения, не опирается ли он в своих домогательствах на сильную руку в Москве. Уж слишком нахально он держится, ставя себя на одну доску с нами, словно он не обязан подчиняться лагерному режиму.

Больше того, он требует, чтобы мы все были у него на побегушках и выполняли все его капризы. Поверьте мне, когда я работал на Колыме, одно мое имя приводило зека в трепет, а перед этим нахалом я чувствую себя, словно провинившийся мальчишка. Не возьму в толк – кто он, уголовник, попавший в лагерь за какую-то аферу, или действительно бывший работник НКВД, временно попавший в беду, из которой его могут вытащить друзья-покровители. Товарищ уполномоченный, у вас хранится его дело, может быть, познакомите нас более подробно с составом его преступления? Мы тогда будем знать, следует ли нам его опасаться…

Слово взял кум.

– Да, я давно приглядываюсь к этому типу и перерыл у себя все по его делу. К сожалению, весь подробный материал находится в Москве на Лубянке, у нас же хранится только приговор, в котором сказано, что Люблянкин должен отбыть десять лет заключения в трудоисправительном лагере за крупное расхищение социалистической собственности в Кремле.

Разъяснение оперуполномоченного мало удовлетворило присутствующих. Неясным оставалось, какую роль в Кремле играл нынешний зек. А для собравшихся было гораздо важнее знать не то, что он проворовался, а какой пост в Кремле занимал и вообще, какой вес имел среди сильных мира сего.

Снова взял слово Степкин.

– Собственно говоря, наше дело маленькое. Прислали нам преступника, мы не должны делать для него никаких исключений, если бы не одно обстоятельство.

Все насторожились.

– А какое? – посыпались тревожные вопросы.

– А вот какое. Вскоре после того, как к нам прибыл Люблянкин, я получил из Москвы анонимное письмо, но со штампом и печатью НКВД. Автор прозрачно намекает, что Люблянкин имел в прошлом большие заслуги перед НКВД, случайно оступился, но скоро друзья его выручат. Автор письма просит обращаться с ним как можно деликатнее и создать для него наилучшие условия. Надо думать, что Люблянкин знает о существовании этой анонимки и, козыряя ею, шантажирует нас вовсю. Я сам стал в тупик, ломая голову, как лучше поступить, и на всякий случай я попросил вас, уважаемая Анна Семеновна, – обращаясь к Соловьевой, продолжал Степкин, – положить Люблянкина в палату для нервнобольных, полагая, что там ему будет неплохо. К сожалению, доктор Суханов обошелся с ним слишком сурово и выписал его в барак, хотя я и предупреждал его о возможных для всех последствиях.

Все притихли. Видимо, каждый мысленно перебирал в памяти, не допустил ли какой-либо бестактности по отношению к знатному зеку.

Молчание снова нарушил Степкин.

– Товарищ оперуполномоченный! Вы, конечно, знаете, что Люблянкин писал в Москву немало заявлений, в которых чернил всех нас, не жалея красок. Ведь вся его корреспонденция проходит через ваши руки. Не могли бы вы нам сказать, в чем он нас обвиняет?

– В письмах, действительно, одни только кляузы. Он обвиняет командование лагеря в служебных злоупотреблениях. Я прекрасно понимаю, что все это сплошное вранье, и поэтому просто уничтожаю подобные донесения. Не дай Бог, если бы эти «рапорты» попали в центр. Сколько было бы здесь комиссий, расследований, шума, неприятностей и прежде всего мне за потерю бдительности!

Присутствующие облегченно вздохнули, проникшись к «куму» признательностью за его дальновидность и предусмотрительность.

– А все же интересно знать, против кого он больше всего ополчается и о каких злоупотреблениях распинается. Говорите, говорите, тут все свои, и вы можете быть откровенны, – настаивал Степкин.

– Извольте, – сказал опер. – Больше всего он почему-то взъелся на вас, товарищ начальник.

– На меня? – переспросил Степкин. – Что же он мне пришивает?

– Пишет, что вы завели у себя гарем из молоденьких заключенных, расхищаете государственную казну на содержание бардака, в то время как заключенные умирают с голоду.

– Мерзавец! – отреагировал Степкин.

Соловьева была спокойна. Она не сомневалась, что по ее адресу Люблянкин не мог написать ничего порочащего – ведь она столько для него сделала. Однако женское любопытство превозмогло, и она спросила:

– А про меня что он пишет?

– Мне как-то неудобно перед присутствующими повторять всякие гадости, которые он пишет про вас в своих кляузах. Но, если вы настаиваете, то извольте. Называет вас настоящей свиньей, толстой, разжиревшей. Считает, что вам больше подходит роль кухарки, а не начальницы санчасти, так как вы ничего не смыслите в медицине. Говорит, что вы грубая невежественная баба.

– Ах негодяй, подлец, сволочь! Это он так отблагодарил меня, скотина?

– И, закрыв лицо руками, она разрыдалась. Начальник лагеря снова поднялся и взял слово.

– К сожалению, я так себе и не уяснил, кто же такой Люблянкин. Что он преступник, авантюрист – не подлежит сомнению. Но есть ли у него в Москве связи, опираясь на которые, он всех нас шантажирует – для меня по-прежнему остается тайной. Тем не менее мы должны что-то предпринять. Своим страхом перед этим пройдохой и своей уступчивостью мы поставили себя в глупое положение перед заключенными. Они, скорее всего, догадались, в какой просак мы попали, и наверняка смеются над нами. Дисциплина в лагере падает, мы теряем авторитет, а наглые требования, угрозы, вымогательство все продолжаются. Не далее как вчера он заявился ко мне в кабинет, развалился на стуле и вдруг в категорической форме поставил мне ультиматум. Как вы думаете, о чем? Чтобы я выделил ему отдельную кабинку и разрешил официально сожительствовать с его возлюбленной Трепке. Я был ошеломлен этой наглостью, и первым моим желанием было вышвырнуть его из кабинета. Но какой-то бес шепнул мне на ухо: «Не делай глупостей, чтобы потом не пришлось раскаиваться!» И я сдержался, решив, что лучше вынести этот вопрос на наше совещание. Какой же все-таки, товарищи, выход? Мы не можем разойтись, не придя к какому-то решению. Иначе я вынужден буду просить управление Сиблага НКВД перевести меня в другое отделение.

Степкин сел. Снова наступило тягостное молчание.

– А что если мы откровенно напишем обо всем в управление Сиблага? – вскочил «кум». – Пусть оно свяжется с Москвой и приоткроет завесу над этой подозрительной личностью. Может быть, не так страшен черт, как мы его себе нарисовали.

– Это правильно, – оживились все, ухватившись за эту идею, как за якорь спасения. – Кому мы поручим составить докладную записку? – посыпались вопросы.

– Я думаю, – предложил Степкин, – лучше всего поручить это дело товарищу оперуполномоченному.

Предложение было принято единогласно.

– А как же все-таки с кабинкой? Давать или нет?

Тут вскочил с места не проронивший до сих пор ни слова начальник режима Тролик.

– Я считаю, – сказал он сердито, – ни в коем случае не следует давать этому типу кабинку. Ежели каждому падлу давать такие роскоши, то надо закрыть лагерь. С какой стати мы должны скидать шапку перед этой персоной? Я ему охотно дам комнатку в буре. У меня завсегда есть наготове для таких субчиков одиночная камера без окон и без света, и живут там на сухом хлебе и воде. Вот туда давайте его посадим. Мы ему быстро мозги вправим, – сверкнув белками, предложил начальник режима.

– С одной стороны, товарищ Тролик прав, – сказал оперуполномоченный, – но, с другой стороны, крутыми мерами мы можем только испортить все дело, а тут надо действовать тонко, так, чтобы Люблянкин ничего и не подозревал. Надо усыпить его бдительность и всячески задабривать, пока не получим разъяснения из управления Сиблага. Учтите, что мы пока не располагаем полными данными, чтобы судить, насколько он нам опасен. Я считаю, кабинку Люблянкину все же следует дать для отвода глаз.

На том и порешили.

Через несколько дней в восьмой барак пришел дневальный и крикнул:

– Люблянкин! Собирайся с вещами!

– Как с вещами? – вскочил перепуганный герой. Вызов зека в такой форме означал обычно, что его выводят за зону на этап в другой лагерь. Это-то и испугало Люблянкина. Однако дневальный не только успокоил его, но даже обрадовал.

– Переводят в кабинку при двадцатом бараке в конце лагеря. Будешь жить теперь в отдельной комнате барином – один, да еще с бабой. Ну и б…! Как это тебе удалось добиться такой лафы? Я вон сколько лет скитаюсь по лагерям, и хоть бы раз меня уважило начальство, – с веселыми искорками в глазах продолжал блатарь, разукрашенный художественной татуировкой на открытой груди, руках и даже на лбу. – Только, бывало, пристроишься с бабой где-нибудь в укромном местечке, как тут тебе легавый уже кричит в ухо: «А ну-ка, Петруха, мотай в карцер». Ха-ха-ха! Б… буду! Свободы не видать! Да и бабу тебе дали, что надо – здоровая, толстая. Ну и б… же ты! – с восторгом приговаривал Петруха.

Люблянкин молча слушал тираду дневального и собирал в это время свои вещи. Когда закончил сборы, подал на прощание руку стоявшему тут же Мильгрому и сказал:

– Заходи как-нибудь в гости. Я тебя угощу на славу. Моя Эльза хорошая хозяйка и замечательная кулинарка.

Мильгром был счастлив, что, наконец, избавляется от своего мучителя. Можно только догадываться о выражениях, с которыми он мысленно обращался к Люблянкину, однако вслух пожелал тому счастливой жизни на новом месте. И угоднически продолжал дальше:

– Вы уж извините, Терентий Петрович, может быть, чем-то я не угодил вам. Но вы сами изволили видеть, как я старался создать вам какой-то уют и хорошее питание. Я из кожи лез, чтобы помочь моему лучшему другу. Дни, проведенные вместе с вами, навсегда останутся в моей памяти как самые светлые дни моей жизни. Я думаю, что кабинка, которую так мило предоставило в ваше распоряжение начальство – это временный этап, а не за горами и ваше освобождение. Льщу себя надеждой, что тогда вы, дорогой Терентий Петрович, не забудете своего верного и преданного друга, вашего покорного слугу, и замолвите словечко кому надо, чтобы и меня поскорее отсюда вытащили.

Люблянкин милостиво похлопал старосту по плечу и сказал:

– Ладно, ладно, постараюсь, кого-кого, а тебя я не оставлю без милостей.

Когда Терентий Петрович с чемоданом в руках вошел в кабинку, он увидел, что его лагерная супруга уже ожидает его здесь. Эльза Петровна была дородная солидная дама, воспитанная еще в буржуазной Эстонии. Не зря восхвалял ее достоинства Люблянкин. Как и большинство эстонок, она и в самом деле была превосходной хозяйкой, большой мастерицей по художественному вышиванию. Система образования и воспитания женщин в буржуазном мире в первую очередь ставила целью подготовку женщины к роли создательницы устойчивого, крепкого и уютного домашнего очага. Поэтому на первые места выдвигались такие предметы, как кулинария, шитье и художественное вышивание, музыка, эстетика и, конечно, уход за детьми и мужем. И действительно, на свободе (до войны) за эстонской женщиной упрочилась слава образцовой хозяйки, верной жены и преданной детям матери. Но, как ни странно, эта хваленая система воспитания женщин не выдерживала испытания в чуждой для них среде: стоило этой честной жене и матери попасть в лагерь, как все ее добродетели вдруг бесследно исчезали. Солидная, почтенная мамаша, оставившая на воле мужа и детей, с поразительной легкостью забывала о женской чести и выбирала себе лагерного мужа, не испытывая при этом никаких угрызений совести.

На вид Эльзе Петровне было лет сорок пять. Она имела общее среднее образование, поэтому лагерное начальство предложило ей место лаборантки в кабинете методов физического лечения. Это была легкая чистая работа. Богатые родственники, эвакуировавшиеся из Эстонии в Москву, присылали солидные посылки. И Эльза Петровна жила припеваючи. Ее кабинет посещали не только заключенные, но и вольнонаемные служащие, которым она отпускала различные процедуры, в том числе массаж. Это еще более укрепляло ее положение в лагере, особенно если учесть, что она умела быть обходительной с «сильными мира сего».

Люблянкин очень скоро оценил все выгоды от любовной интрижки с Эльзой Петровной, которая ему сулила не только любовные услады, но и сытую жизнь. Ему понадобилось не много усилий, чтобы завоевать сердце Эльзы Петровны. Вероятно, покорил он ее своей пылкостью и страстностью, которые женщины, подобные Эльзе Петровне, ценят превыше всего, ибо другими «достоинствами», кроме наглости и роскошной бороды, он наделен не был.

Так или иначе, общественное мнение лагеря (а оно вело строгий учет всем парочкам) считало их мужем и женой. И вот мечта их об отдельной комнате, наконец, осуществилась.

Как только они вселились в кабинку, Эльза Петровна тотчас же принялась создавать уют. Вынула из чемодана запасенные ранее кружевные занавески и развесила их над окном. Прибила к стенке над кроватью коврик. Покрыла подушку вышитой накидкой, расположила на кровати маленькие подушечки. Устроила в углу туалетный столик с зеркалом и безделушками. Накрыла стол красивой скатертью. И комнатка, хоть крохотная, сразу преобразилась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю