Текст книги "Сталинским курсом"
Автор книги: Михаил Ильяшук
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 49 страниц)
Глава LXVIII
Свобода совести
Массовое уничтожение церквей, разгон религиозных общин в первые годы советской власти происходили на всей территории Советского Союза. Церкви превращали в клубы, зернохранилища, иные просто держали закрытыми или даже разбирали их на кирпичи. Служителей же культа тысячами сгоняли в лагеря, приписывая им контрреволюционную деятельность. И все это делалось при торжественно провозглашенной и вписанной в конституцию «свободе совести».
Удивительно, что Сталин не использовал религию в качестве опоры для своей диктатуры, а преследовал ее. Известно же, что основным принципом христианской религии является непротивление злу насилием и признание легитимности любой власти, так как «несть власти аще не от Бога». Иначе говоря, всякая власть, даже жестокая, имеет божественное происхождение.
Среди заключенных Баима истинными борцами за религиозные убеждения, ортодоксальными последователями христианства или других конфессий были считанные люди. Но в лагере находилось очень много священников, которые были наказаны не за упорное отстаивание своих христианских верований, а просто за то, что имели священнический сан.
С одним из таких священников, Козьмодемьянским, я встречался довольно часто. Это был высокий худой седовласый старик. Ему не были присущи ни уныние, ни пессимизм. Не было в нем также елейности, часто встречающейся у священников. Не сомневаюсь, что на воле он был честным священником без «загребущих рук». Настроение имел всегда ровное, жизнеутверждающее, покоящееся на глубоком внутреннем убеждении, что как бы долго ни господствовала власть тьмы и жестокостей, за ней последует свет и правда рано или поздно восторжествует.
Его часто можно было видеть медленно расхаживающим в саду перед больницей в высоких кожаных сапогах и простой опрятной одежде. Завидев меня издали, он приветливо помахивал рукой и присоединялся ко мне.
Мы часто с ним беседовали на религиозные темы. Он отстаивал свои верования, не навязывая их мне, но все же стараясь убедить меня в своей правоте.
На мои слова о том, что трудно совмещать признание существования справедливого Бога с наличием огромного количества лагерей, в которых заключены невинные люди, отец Козьмодемьянский огорченно отвечал:
– Вы не правы, Михаил Игнатьевич. Отвечу я вам примером из Библии, который вы, может быть, помните с детства. Обращусь я к нему как к доказательству того, что и долготерпению Господа придет конец, и его справедливый суд покарает врагов невинных людей.
Помните, как долгие годы в вавилонском плену под жестоким игом страдал еврейский народ, как надсмотрщики кнутами подгоняли евреев на стройках, заставляя их работать под палящими лучами солнца, как они изнывали от жары, а им не давали воды, как их дети погибали от голода и болезней. Горько они оплакивали свою судьбу, распевая «На реках вавилонских, тамо седохом и плакахом!» Сколько раз они молили Бога, прося избавить их от вавилонского плена, но он долго не внимал их мольбам, не прощал их за грехи и гордыню. Но, наконец, ему стало их жаль, и чаша его терпения переполнилась.
Однажды царь Валтасар всю ночь пировал в своем дворце. Вино лилось рекой. Окруженный блудницами и приближенными, утопающий в роскоши и злате, он безмятежно предавался пьянству и разврату, И вдруг какая-то невидимая рука на глазах пирующих начертала на стене три огненных слова, значения которых никто не мог постичь. Страх охватил Валтасара. В этих словах он почуял какой-то грозный и таинственный смысл. Немедленно по всей стране были разосланы гонцы с наказом найти мудреца, который мог бы разгадать тайну этих слов. Их приводили, ставили перед стеной со страшными словами, но ни один из них не мог понять их значения. Наконец гонцы разыскали еврейского пророка Даниила. Медленно вошел он во дворец. Грудь его покрывала длинная седая борода. Высокий лоб был изборожден глубокими морщинами. Его огромные глубоко запавшие проницательные глаза, словно буравом, сверлили каждого, на ком Даниил останавливал свой взгляд. Казалось, пророк насквозь видел человека, читал его самые сокровенные мысли. Он остановился перед стеной и глубоко задумался. Все присутствующие окружили его тесным кольцом, а Валтасар с замиранием сердца смотрел на пророка, словно ожидая приговора.
«Что же ты медлишь? Скажи, можешь ты прочесть и объяснить эти слова?» – в нетерпении нарушил молчание царь.
Пророк все еще думал и, наконец, медленно и грозно прочел:
«МАНЕ, ТЕКЕЛ, ФАРЕЗ».
«Что же это означает?» – перебивая друг друга, заговорили все разом.
Пророк перевел: «УЧЕЛ, ВЗВЕСИЛ, ИЗМЕРИЛ», – а затем подробно разъяснил слушателям эти слова. Его речь звучала как гневное обвинение из уст грозного и справедливого судьи. Он сказал: «Эти таинственные слова сам Бог начертал своей рукой. Долго он терпел твои злодеяния, Валтасар. С высоты небес долго он взирал, как твои палачи истязают, подвергают пыткам его возлюбленный еврейский народ. Напрасно он ждал, что когда-нибудь они опомнятся и раскаются в своих грехах, в своих жестокостях. Но, ослепленные гордыней, твои слуги забыли о Боге. И он внял мольбам несчастного народа и начертал на стене эти слова. Скоро ты ответишь перед ним за все свои прегрешения».
Не прошло и двух часов, как соседнее государство внезапно напало на Вавилон и разрушило его до основания, а еврейский народ был освобожден из плена.
Отец Козьмодемьянский закончил притчу, взволнованный своим рассказом. Все ли рассказанное им соответствовало легенде, записанной в древней книге, не берусь судить. Ему хотелось видеть аналогии между пленением евреев и заточением в лагерях невинных людей. И как тогда восторжествовали правда и справедливость, так в будущем настанет день, когда и у нас восторжествуют они. А поэтому не надо отчаиваться. Таково было кредо Козьмодемьянского. Оно поддерживало его дух и вселяло веру в лучшее будущее.
– Знаете, отец Петр, есть на Украине хорошая поговорка: «Поки сонце зийде, роса очи выисть». Десятилетиями, столетиями существовали, а в отдельных странах и продолжают существовать диктаторские режимы. Все новые поколения рождались и томились под властью деспотов. И вот только когда-то какому-то поколению удастся дождаться дня, когда угнетатели и тираны будут свергнуты… Какая мне радость оттого, что через десятки лет исчезнут лагеря, не будет ни невинно заключенных, ни НКВД, ни жестоких палачей? Нет, надо бороться за счастье не только наших детей, но и для нас самих. Ваша философия – философия рабов, – закончил я.
Все же размышляя над ней, я не мог не позавидовать отцу Петру. Его вера была для него твердой моральной основой, которая помогала ему легко переносить унижения его достоинства. Он со стоическим спокойствием относился к своему подневольному положению. У меня же не было такой внутренней опоры, в душе моей не было места ни для кротости и смирения, ни для всепрощения. Внутри у меня все протестовало против угнетения в любой форме. Превыше всего я ценил свободу, хотя и понимал, что бессмысленно биться головой об стену.
Однажды в лагерь к нам привели представителей высшего духовенства Западной Украины – бывшего главу греко-униатской церкви во Львове митрополита Слипого и трех архиереев. С последними тремя мне не пришлось пообщаться. Они держались особняком от всех, может быть, потому, что плохо понимали русский язык. Но, скорее всего, дело тут не в языке, а в том, что люди эти были очень запуганы и опасались, что общение с другими заключенными может быть расценено как религиозная пропаганда. Можно не сомневаться, что они пребывали под сугубым тайным надзором. Однако внешне командование лагеря относилось к ним, как и к другим заключенным.
А вот со Слипым мне удалось познакомиться поближе, так как с ним я некоторое время лежал в одной больничной палате. Это был крупный, высокий, представительный мужчина лет сорока – сорока пяти. Общение с ним не было длительным, поэтому за прошедшие с того времени пятнадцать лет черты его лица не могу четко вспомнить, но в памяти осталось общее впечатление о нем как о человеке красивом и мужественном. В его манере держаться, в обращении с заключенными не было ничего ханжески-религиозного, никакой позы великомученика, пострадавшего за веру Христову. Он был прост со всеми, и никому не пришло бы в голову, что до ареста этот человек занимал высокое общественное положение. Также по отношению к лагерному начальству не было у него ни надменности, ни презрительности, какие часто наблюдаются у озлобленной важной персоны, которая раньше пользовалась властью и влиянием, а теперь по милости врагов лишилась всех этих почестей. Его почитатели, оставшиеся на воле, присылали ему десятки посылок, многие из которых он раздавал.
Слипый был высокоэрудированным, образованным человеком. Каким-то образом ему удавалось получать из-за зоны книги религиозного содержания – евангелие, Библию и другие. Лежа на кровати в палате, он часто перечитывал их и даже пытался меня просвещать. Он обладал большим даром красноречия, и слушать его проповеди, даже отрывочные и произносимые в специфической обстановке больницы, все-таки было интересно.
Слипого недолго продержали в Баиме. Здесь было много украинцев из Западной Украины, и, вероятно, поэтому начальство поспешило изолировать Слипого от земляков, так как последние видели в нем не только духовного наставника, но и украинского лидера-националиста. И в один из дней Слипый вместе с вышеупомянутыми тремя духовными особами был этапирован из нашего лагеря в неизвестном направлении.
Долго о нем не было никаких слухов. Потом кто-то сообщил, что его отправили на Крайний Север в лагерь строгого режима и держали в строгой изоляции. Там он будто бы сломал себе руку и даже якобы умер. Но слухи о его смерти оказались неверными.
После кончины Сталина Слипого продержали где-то в заключении еще одиннадцать лет, и только в 1964 году его освободили и предоставили ему возможность выехать за пределы Советского Союза. В Западной Украине давно была запрещена греко-униатская церковь, поэтому Слипый подался прямо в Рим и здесь в начале 1965 года был посвящен папой Павлом VI в сан кардинала.
В общей сложности он пробыл в заключении восемнадцать лет.
Глава LXIX
Немного об интеллигенции
Среди большой массы заключенных в Баиме находилась немалая прослойка интеллигенции, людей самых разнообразных профессий. Хотя существовали секретные предписания держать «контриков» в черном теле, недостаток грамотных, а главное, честных людей вынуждал командование лагеря привлекать их к работе на ответственных постах. Больше всего в образованных людях нуждалась культурно-воспитательная часть (КВЧ). Я уже писал, какой широкий размах приняла в Баиме художественная самодеятельность, главными инициаторами и участниками которой были интеллигентные люди. Производство также нуждалось в грамотных людях – заведующих цехами, бригадирах, учетчиках, бухгалтерах и других профессионалах.
Но особенно остро ощущалась потребность в среднем медицинском персонале для больничных бараков и больниц. Чтобы удовлетворить спрос на этих специалистов, под руководством врачей были организованы курсы фельдшеров и медсестер, и, конечно, на эти курсы набирали в первую очередь заключенных со средним или высшим образованием.
Интеллигенция группировалась в разные кружки, не имеющие никакого отношения к политике. В основном, это были беспартийные люди, но попадались и коммунисты, и бывшие меньшевики и эсеры, давно забывшие о своих увлечениях политикой в молодые годы. Все они были далеки от нее. Больше того, они не только сознательно избегали ее в своих дискуссиях, спорах и беседах, но даже питали к ней антипатию. Возможно, тут сыграло роль смутное сознание того, что именно благодаря политике они «потерпели кораблекрушение».
Среди зеков-интеллигентов были и пострадавшие за меньшевистские и эсеровские убеждения, которые они исповедовали в молодости и от которых уже лет двадцать-двадцать пять как отреклись. И вообще дали себе зарок избегать какой бы то ни было причастности к политике. Однако это не спасло их от ареста и тюремно-лагерного заключения.
Каков же был круг духовных интересов представителей интеллигенции?
Те, кто принимал участие в художественной самодеятельности, видели свою задачу в культурно-просветительной работе среди заключенных, и надо сказать, что в этом отношении их роль трудно было переоценить. Они поднимали культурный уровень не только простых людей – рабочих, крестьян и других тружеников, которые до ареста имели смутное представление об искусстве, эстетике, музыке, но и, как мы уже говорили выше, темную, невежественную силу, поставленную над культуртрегерами – многочисленную армию охранников, вахтеров, конвоиров, надзирателей и прочих мелких начальников, непосредственно контактирующих с заключенными.
Не принимали участия в художественной самодеятельности главным образом медицинские работники. Они группировались в литературные кружки: часто собирались вечерами, сообща читали интересные произведения, а потом обсуждали их. Душой этого общества был секретарь медсанчасти Сергей Иванович Абрамов, образованный, культурный, эрудированный человек. Высокий, худой, подвижный, лет сорока пяти, он вызывал к себе чувство уважения и симпатии. До ареста Абрамов много лет работал в советском торгпредстве в Англии и хорошо знал жизнь, нравы и обычаи англичан.
Для нас, отрезанных всю жизнь железным занавесом от зарубежного мира, очень интересны были его рассказы о чужой для нас стране, словно речь шла о марсианах. Конечно, общее представление об Англии мы имели, но сведения свои черпали из тенденциозно написанных газетных и журнальных статей, радиопередач такого же стиля. А тут из уст объективного наблюдателя мы услышали много такого, что было для нас просто откровением.
Сергей Иванович был, что называется, влюблен в художественную литературу. Каждую свободную минуту он уделял чтению. Оно доставляло ему подлинное духовное наслаждение. Прочитанное прочно откладывалось в его памяти, и он с удовольствием делился своими знаниями с друзьями. Он был восторженным почитателем и знатоком поэзии. Обожал Есенина и знал наизусть почти все его произведения. У него была большая личная библиотека художественной литературы, которая пополнялась новинками, присылаемыми с воли друзьями и родственниками. Он часто раздавал книги приятелям и беззлобно прощал их невозврат.
По вечерам после десяти часов, когда все палаты погружались в сон и административно-хозяйственные дела были закончены, в верхней дежурке больницы собирались медицинские работники – сестры, медбратья, врачи – и поджидали Сергея Ивановича. Он приходил с какой-нибудь интересной книгой, и начиналось нечто вроде литературного вечера. После чтения обменивались мнениями, дискутировали. Эти встречи в чистой дежурке при свете настольной лампы, особенно когда за окном воет вьюга, были самыми отрадными минутами в беспросветной лагерной жизни. К сожалению, Оксана из-за крайней занятости редко могла бывать на этих вечерах, хотя и работала в больнице.
Как-то однажды за много лет работы Оксана получила двухнедельный отпуск. Был август – самая лучшая пора в Сибири. Стояли чудесные теплые дни. Клумба перед больницей была в полном цвету. В воздухе носился пряный запах алиссума, окаймлявшего большую клумбу широким поясом из белых, мелких, пахучих цветков, в которых хлопотливо гудели пчелы. Львиный зев, петунии, портулаки были также в полном цвету.
Впервые после многолетнего изнуряющего каждодневного, без выходных дней и праздников, труда в больнице Оксана отдыхала душой и телом. Мы наслаждались природой. Сергей Иванович любезно предложил Оксане на время отпуска свою книгу – роман Голсуорси «Сага о Форсайтах», и Оксана могла «перенестись» из лагеря в иной мир. Сколько счастливых часов вместе со мной она провела над чтением этой чудесной книги! Долго мы находились под обаянием ее героев. И были бесконечно благодарны Абрамову за книгу.
К сожалению, вечерние литературные чтения со временем были прекращены. Нашелся негодяй, который стал распространять гнусную клевету на Сергея Ивановича. И люди шепотом начали передавать из уст в уста, что Абрамов якобы сексот, агент третьей части. Кто первый пустил этот слух, с какой целью, на чем основана была эта молва – никто не знал. Но таково уж свойство клеветы, что, если даже она лишь плод подлой фантазии или сознательная ложь, все равно она бросает тень на честного человека, как ржавчина разъедает доверие, питает подозрительность. И вот уже лучшие и верные друзья приглядываются к Сергею Ивановичу, взвешивают каждое его слово. Яд сомнения залезает в душу и постепенно убивает веру в человека, в честности и моральной чистоте которого еще недавно не сомневались.
Сергея Ивановича стали сторониться, избегать его общества. Мягкий, деликатный, милейший товарищ, душа общества, общий любимец, интеллигент в лучшем понимании этого слова, он вдруг почувствовал, что вокруг него создалась атмосфера отчуждения, холодности и подозрительности. Тяжесть осознания этой перемены усугублялась еще и тем, что Абрамов не знал истинной причины изменившегося к нему отношения. Щепетильный и деликатный по натуре, он не смог задать вопрос бывшим друзьям о том, в чем он, с их точки зрения, провинился.
После того, как произошло разделение НКВД на МГБ и МВД, Абрамов попал в ведение МГБ и вместе с другими заключенными был отправлен этапом в штрафной лагерь со строгим режимом. Впоследствии я узнал, что он не вынес тяжелых испытаний и покончил с собой. Так погиб этот на редкость интеллигентный, добрый и образованный человек.
Запомнился мне и еще один представитель интеллигенции прямо противоположного характера, опустившийся до того, что вызывал у всех одно лишь отвращение – профессор математики Анучин.
Его пресмыкательство перед лагерным начальством не знало границ. Он, например, написал оду в честь начальника отделения Табачникова и однажды преподнес ее лично с такой лакейской преданностью и собачьей услужливостью, что даже Табачников, привыкший к лести и подобострастности, не выдержал и заорал: «Что вы вертитесь вокруг меня и танцуете, словно балерина?»
По части подхалимажа и холуйской услужливости Анучин подвизался не только перед начальством, но и перед теми заключенными, которые по занимаемому ими положению могли быть полезны близостью к «вышестоящим».
Все относились к Анучину с нескрываемым отвращением, но, странное дело, это нисколько не оскорбляло его. Есть такие подонки – ты ему плюнешь в физиономию, а он только утрется.
Но самое противное, от чего буквально всех тошнило, было то, как Анучин принимал пищу. Стоит описать «замечательный и новый» способ еды, честь изобретения которого принадлежит профессору Анучину. Получив баланду, овсяную кашу или гороховую похлебку, он усаживался на нары и начинал священнодействовать. Набирает полный рот еды, тщательно жует минут пять и, не проглатывая, выплевывает ее в кружку. Это, выражаясь «по-ученому», он обработал пищу слюной. Так жевал он с полчаса. Потом начиналась вторая стадия «научного приема». Жвачка, накопившаяся в кружке, обратно перекочевывала в рот, вторично подвергалась пережевыванию и, наконец, проглатывалась.
Ей-богу, приятнее смотреть на свинью, когда она роется своим рылом в корыте, но поедает корм сразу, чем на профессора Анучина, выплевывающего пищу в кружку. Его часто стыдили. Говорили ему: «Послушайте, Анучин! Неужели вы так одичали, что не замечаете, как опустились до уровня животного и даже ниже?» Он же спокойно и без тени смущения отвечал: «Вы ничего не понимаете. Вся пища, обработанная моим методом, на все сто процентов усваивается». – «И даже на г… ничего не остается?»
Весь барак с омерзением наблюдал, как профессор обрабатывал свою блевотину. А он знай себе пожевывает да сплевывает в кружку, а потом окончательно пропускает в свою утробу. Таков был этот «интеллигент».
Глава LXX
Болезнь Оксаны
Несмотря на напряженную работу в течение восьми лет в больнице, Оксана как-то крепилась в отношении своего здоровья. Конечно, при тех огромных требованиях и большой ответственности, которые возлагал на нее лагерный режим, нервная система Оксаны не могла не подвергаться перегрузкам. С другой стороны, это же нервное напряжение как бы мобилизовало все силы организма на постоянную готовность действовать, не распускаться, и играло роль своеобразного тонизирующего фактора. Но, как часто бывает в подобной ситуации, срыв все-таки наступает неизбежно. Так случилось и у Оксаны: в 1949 году она так серьезно заболела, что я опасался за ее жизнь. Начался острый воспалительный процесс в коленных суставах и в кистях рук при температуре 40°, осложненный еще и желтухой. Оксана не могла пошевельнуть ни рукой, ни ногой, так как от малейшего движения она испытывала адские боли. Она не могла самостоятельно есть. Первые дни болезни Оксана лежала у себя в кабинке, и за ней ухаживала медицинская сестра Грегоржевская.
Отвлекаясь в сторону, тут уместно сказать несколько слов об этой женщине. Судьба ее была не из легких. Ее арестовали в Варшаве. Попав в руки НКВД, она отказывалась признать себя в чем-либо виновной. Гордая польская патриотка, она была глубоко возмущена зверскими приемами и методами, применявшимися в застенках НКВД, и смело бросала в лицо палачам гневные слова обличения. На допросах ее били, истязали. Однако эта худенькая хрупкая женщина не сдавалась. Как-то, улучив момент на допросе, она схватила со стола чернильницу и запустила ею прямо в лоб следователю. Вызванные охранники набросились на нее, выбили зубы, скрутили руки и бросили в карцер.
Эта маленькая мужественная женщина и дальше стойко выдерживала все пытки. Инквизиторам так и не удалось заставить ее подписать обвинение в том, что она виновна, иначе говоря, признать себя шпионкой. Больная, истерзанная, буквально полуживая, попала она, наконец, в Баим, где устроилась медсестрой. Здесь она оказалась в совершенно чуждом для нее окружении. К тому же она очень плохо изъяснялась по-русски. Но Оксана приняла ее хорошо, обошлась сердечно, позаботилась о ее питании и даже приютила в своей кабинке. Как она была благодарна Оксане за оказанное ей внимание! И когда Оксана заболела и лежала пластом, Грегоржевская делала все, чтобы облегчить ее страдания: вызывала врачей, выполняла все процедуры – делала уколы, поила лекарствами, кормила с ложечки, а по ночам все время была начеку, чтобы в любую минуту оказать помощь. Но болезнь прогрессировала и не поддавалась лечению. Страшные боли в суставах не прекращались ни на минуту. Всю неделю температура держалась на уровне тридцать девять – сорок градусов. Все тело пожелтело. Наконец было решено госпитализировать Оксану в женский стационар.
И вот в бессознательном состоянии ее кладут на носилки и уносят туда. Я иду вслед за ней, и сердце мое разрывается на части. Мне кажется, что я провожаю ее на кладбище. Комок рыданий подкатывает к горлу. Неужели это конец? Неужели уже ничто ее не спасет? Что предпринять, чтобы не дать Оксане умереть? А что, если запросить Юру, не сможет ли он достать в Ленинграде соответствующие лекарства? Нужно кратко описать болезнь, пусть Юра посоветуется с врачами. Но как с ним связаться? Если отправить письмо обычным путем, то из-за задержки в связи с прохождением цензуры оно только через несколько недель попадет Юре в руки. А что, если отправить телеграмму, испросив разрешения у цензора? Быстро набрасываю текст на бумаге и бегу к цензору. Вхожу в кабинет. Цензор сидит за письменным столом и разбирает гору писем. От волнения я не мог внятно объяснить свою просьбу. Наконец, овладев собой, я сказал, в связи с чем пришел сюда. Весь мой облик в тот момент мог бы, думаю, разжалобить убийцу. Но на меня уставились равнодушные глаза человека с каменным сердцем. Он смотрел на меня с каким-то странным любопытством, с каким смотрит мальчишка, пригвоздивший к земле червяка и любующийся, как тот извивается в муках. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Я продолжал умолять его помочь мне, прося разрешения немедленно послать телеграмму. Он же не проронил ни единого слова и продолжал смотреть на меня с усмешкой.
– Ну что вам стоит распорядиться отправить эту телеграмму, – продолжал я, кладя деньги за пересылку. – Это может спасти жену от смерти. В Баиме нет лекарств против этой болезни, а сын их достанет и моментально вышлет. Скажите, могу я надеяться на ваше содействие?
Но истукан по-прежнему молчал. Отчаяние и страх за жизнь Оксаны уступили место еле сдерживаемой ярости. Злоба меня душила. «Чтоб ты издох, бездушная тварь, негодяй, мерзавец!» – мысленно обрушивал я на него поток своих чувств.
Так ничего не добившись от цензора, я ушел, оставив текст телеграммы на его столе. Как и следовало ожидать, он ее не отправил.
А состояние Оксаны все еще оставалось критическим. Я все время вертелся возле женского стационара. Через окно мне было видно – Оксана желтая, как воск, пластом лежала на кровати. Ее соседка через окно информировала меня о ходе болезни.
Прошло недели две, прежде чем миновал у Оксаны кризис. Однажды, заглянув в окно, я увидел, что она впервые сидит на своей кровати. Заметив меня через окно, Оксана улыбнулась мне вымученной улыбкой. Радости моей не было конца – началось выздоровление. Я спросил, какая у нее температура. Она показала на пальцах – тридцать семь. На другой день я передал ей десяток яиц, которые с большим трудом достал через расконвоированного заключенного за зоной.
Еще через несколько дней Оксана начала прохаживаться по палате, уже могла подойти к окну для переговоров со мной. Несмотря на очень большую слабость, сильное исхудание, она была счастлива от сознания, что тяжелая болезнь осталась позади.
Оксане следовало бы полежать в больнице еще недели две, чтобы окрепнуть. Но мысль, как бы в ее отсутствие не растащили больничное имущество, за которое она несла материальную ответственность, не давала ей покоя. Сраженная внезапной болезнью, она оставила на произвол судьбы все хозяйство, не успев передать его кому-либо. Поэтому, как ни уговаривали ее все полежать в палате до окончательного выздоровления, она оставила стационар и, совсем еще слабая, снова приступила к исполнению обязанностей сестры-хозяйки.