355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Ильяшук » Сталинским курсом » Текст книги (страница 10)
Сталинским курсом
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:58

Текст книги "Сталинским курсом"


Автор книги: Михаил Ильяшук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 49 страниц)

Глава XXXI
Горькое разочарование

Я уже писал, что тюремный режим обрекал нас на полную изоляцию от внешнего мира. Сильнее всего мы страдали от отсутствия информации о делах на фронте.

Мы верили в колоссальную мощь Красной Армии, ее непобедимость. Об этом изо дня в день на протяжении многих довоенных лет твердили наши радио и пресса. Поэтому верилось, что разгром гитлеровской армии – дело нескольких недель. Мы по-прежнему оставались патриотами своей страны, своего народа, несмотря на постигшую лично нас трагедию. Все мы жаждали скорейшей победы над немецкими фашистами. К этому примешивалась и тайная надежда на то, что, как только будет одержана победа над врагом, нас освободят из заключения. Но, в то время, как весь мир содрогался от страшной войны, миллионы людей гибли на полях сражений, мы оставались в полном неведении о том, что делается на белом свете.

И вот в один из дней конца ноября 1941 года мы, как всегда, томились от безделья. Открылась дверь камеры и вошел заключенный. Это был мастеровой, в задачу которого входило утепление нашего окна. Все стали кольцом вокруг него и наблюдали, как он, не торопясь, приступал к делу. Потянула нас к нему и надежда хоть что-нибудь узнать о положении в мире. Ведь стекольщик хоть и заключенный, но пользуется свободой передвижения по территории тюрьмы, может быть, общается с вновь прибывающими с воли заключенными. Кстати, надзиратель стоит не в камере, а у открытой двери, но со стороны коридора, поэтому, может быть, не расслышит и не прервет наш разговор.

Стоявший рядом со стекольщиком Сенченко с выражением полнейшего безразличия на лице цедит сквозь зубы:

– Товарищ, ради Бога, скажи, как дела на фронте. Мы ничего не знаем.

Стекольщик с таким же деланно бесстрастным видом, как будто речь идет о заклейке окна, прошептал:

– Киев, Харьков, Донбасс, почти вся Украина заняты немцами. Они уже под Москвой, Ленинград в блокаде.

Больше ничего. Окно замазано. Дверь снова на замке. Боже, что творилось в камере! Все кипело, бурлило, бушевало! Камера напоминала муравейник, на который наступила нога человека. Гнев и возмущение, злоба и бешенство охватили всех. Ах негодяи, ах мерзавцы! Столько лет втирать очки, превозносить мощь нашей армии, ее оснащенность сверхсовременным оружием, и вдруг такой позор! Огромная территория, в том числе почти вся Ук – раина, опустошена, разорена, отдана немцам. Вот они, плоды сталинской бездарной политики!

Рушились последние надежды на скорое освобождение из заключения. В душу закрадывалось опасение, как бы обозленное неудачами на фронте сталинское руководство не продлило сроки нашего пребывания в заточении. Одновременно нарастала тревога за оставленных на Украине близких.

Глава XXXII
Допросы товарищей

В нашей камере был заведен такой порядок – кто бы ни возвращался от следователя, должен рассказать всем о ходе следствия, поведении следователя. Мы не делали никаких секретов из личного дела и охотно делились подробностями следствия. Все доверяли друг другу, и, если обнаруживалось, что следователь выказывал себя сущим идиотом, то насмешек не скрывали. О нескольких таких следователях стоит рассказать.

Как-то вернулся с допроса Преображенский, тихий скромный зек, работавший на воле бухгалтером.

– Ну, ну, рассказывайте, что вам пришивали на следствии!

– Да что рассказывать? Это даже не комедия, а настоящий фарс, ей-богу. Вы вряд ли мне поверите. Но начну с начала. Захожу в кабинет. Сидит против меня в военном мундире простецкий парень. Ни дать, ни взять парубок, крепкий, налитой. Ему бы за плугом ходить, а не сидеть в кабинете и сушить себе мозги непривычным делом. После обычных формальностей следователь Евсюков задает мне вопрос: «Ты знаешь, за что сидишь?» – «Понятия не имею». – «Ну, так вот что! Ты обвиняешься в том, что пятого сентября 1904 года родился в семье священника!»

Я ожидал какого угодно обвинения, вплоть до покушения на Сталина, но к такой глупости не был подготовлен.

«Чего же молчишь? – нарушил тишину следователь. – Признаешь себя виновным?»

А я раздумывал, что же ответить этому идиоту: возмутиться, расхохотаться или сознаться в своем «преступлении». И решил, что пожалуй, лучше всего будет «чистосердечно признать свою вину». «Да, с моей стороны это была большая оплошность, – отвечаю ему в тон. – Мне следовало, как только я появился на свет, немедленно отказаться от родителей. Но я только выругал их за то, что они со мной так подло поступили. Признаюсь, что допустил большую политическую ошибку, не отказавшись немедленно и публично от родителей. За это готов понести справедливое наказание. А впрочем, надеюсь вы не будете ко мне строгим и примете во внимание смягчающие вину обстоятельства – мою несознательность. Походатайствуйте перед высшим начальством, чтобы мне скинули пару лет. Будьте так добры!» – закончил я смиренно-униженным тоном.

В силу своей ограниченности следователь даже не нашелся, что ответить на мою издевку.

Преображенский умолк.

Возможен ли такой гротескный случай? При системе массового набора «юристов» для рассмотрения дел миллионов арестованных, когда НКВД привлекал к этой работе, помимо квалифицированных, тысячи полуграмотных, но верных людей, создавались реальные возможности для появления и таких уникумов, как Евсюков.

А вот другой случай. С допроса возвратился Бессонов, бывший преподаватель истории. Он рассказал следующее.

– На допросе следователь выдвинул мне обвинение в том, что я служил в белогвардейской деникинской армии и воевал против советской власти. «Позвольте, – возражаю, – как же так? В каком году Деникин наступал на большевиков?» – «Любой школьник вам скажет, что это было в 1919 году». – «Хорошо. Теперь разрешите спросить, в каком году я родился?» – «А ты что, не знаешь?» – начиная терять терпение, ответил следователь. – «Но вы же мне все равно не поверите, если я приведу точную дату моего рождения. Загляните лучше в мое дело».

Следователь Парамонов неохотно перелистал папку и выдавил из себя: «Ну, седьмого мая 1912 года». – «Теперь, гражданин следователь, сами сосчитайте, сколько мне было лет в 1919 году. Как же я семи лет отроду мог служить в белой армии?»

Следователь снова уткнулся в бумаги и начал более внимательно перечитывать мои биографические данные. Сомнений не было: «Бессонов Владимир Сергеевич, год рождения 1912-й, служил в белой армии».

Парамонов начал искать выход из такого дурацкого положения. Помолчав, он сказал:

«Н-н-н… да! Снять с вас обвинение я не могу. Оно составлено на основании агентурных донесений, и отклонить их я не имею права. Но скажу вам прямо: несмотря на абсурдность и глупость предъявленного вам обвинения, из тюрьмы вас все равно не выпустят. В ваших интересах хотя бы для вида признаться, что вы боролись в рядах белогвардейской армии против советской власти, В этом случае Особое совещание может снизить вам срок до пяти лет. Подумайте над этим». – «Но, гражданин следователь, как я могу подписаться под такой чушью, если мне тогда было только семь лет?»

Следователь, ища выхода из положения, наконец, сказал: «Вот вам бумага, ручка. Пишите в свое оправдание что хотите. Придумайте какой-нибудь выход сами. Но помните, что, если вы будете начисто отрицать свою вину, даже когда она высосана из пальца, только себе навредите. То, что предъявлено, не подлежит отмене. Будете упорствовать – десять лет как минимум, сознаетесь, раскаетесь – получите меньший срок. Если сейчас вы не в состоянии что-нибудь придумать, возвращайтесь в камеру, подумайте, а в следующий раз я вас снова вызову. Дежурный! Отведите заключенного».

Завершая рассказ, Бессонов сказал: «Мне еще повезло – попался неглупый и приличный следователь. Он обошелся со мной гуманно, не в том смысле, что меня оправдал, а в том, что не орал, не матерился, не стучал кулаками, а говорил спокойно и даже сочувственно».

Эта история обнажила всю безнадежность и безвыходность нашего положения: раз попал в каменный мешок, сиди, пока не отбудешь положенного тебе срока, вопреки разуму, логике, справедливости.

Вспоминаю еще один допрос, которому подвергся наш сокамерник Гуринкевич.

Лет за пять до войны он окончил десятилетку, а потом радиотехникум и сразу же поступил на работу по специальности. Он страстно увлекался на воле детективной и шпионской литературой, У него была прекрасная память, и он мог часами развлекать нас рассказами про шпионов. Он упивался описаниями разведывательной деятельности крупнейших шпионских организаций мира, ловкостью, изобретательностью и находчивостью их агентов. Увлечение подобной литературой не могло не быть известно органам НКВД через секретную часть учреждения, в котором Гуринкевич работал. Все это, видимо, и подало повод для НКВД сделать из него шпиона. После допроса он вернулся в камеру, держась за щеку. Видно было, что ему надавали пощечин, но он был не очень-то огорчен и поспешил нам рассказать следующее:

– Для того, чтобы вам было понятно, что произошло со мной в кабинете следователя, я должен вернуться к моему первому допросу. Это было два месяца назад. В тот раз следователь первым делом спросил меня: «Эй ты, шпион, расскажи про свою деятельность. Через кого ты передавал военные тайны? С какой зарубежной разведкой был связан? Какие секретные сведения передавал, сколько тебе платили за твою работу?»

Я был потрясен чудовищными обвинениями. Уж не потому ли сделали из меня шпиона, что по происхождению я австрийский поляк, подумал я. Насколько я знаю свою родословную, мои предшественники были честными трудовыми людьми. Дед был выходцем из Австрии, много хватил нужды, горя и в поисках работы поселился в России. Был грузчиком, мял глину на кирпичном заводе, подметал улицы и тому подобное. Его сын, мой отец, окончательно обрусел в России, устроился на заводе, обучился токарному делу, был ярым ненавистником царского режима, принимал активное участие в Октябрьской революции, дал мне образование при советской власти. Я был доволен своей судьбой, был благодарен советской власти за то, что не испытал того, что пережили мои родители и предки, любил свою работу. В комсомольской организации меня ценили за активность. И вдруг меня арестовывают и обвиняют в шпионаже.

Следователь Нечипоренко смотрел на меня в упор, а я молчал, не зная, что сказать. Наконец он не вытерпел и заорал: «Чего молчишь? Знаем мы, что ты за птица». – «Если вы все знаете, зачем же спрашиваете?» – отвечаю. – «Этого нам мало, нужно, чтоб сам признался в злодеяниях. Ну рассказывай, только без брехни. Шкуру с тебя сдеру, если будешь хитрить или скрывать что-либо».

Глядя на этого ревностного служаку, я не сомневался, что он не остановится и перед побоями ради «дознания». Что делать? И тут я решил – была не была! Напишу-ка я о своей шпионской деятельности, позаимствовав материал из литературных источников. В памяти многое сохранилось, да и фантазией природа меня не обделила.

«Ладно, – говорю, – только разрешите, гражданин следователь, изложить все на бумаге». – «Сразу бы так, – сказал Нечипоренко, подавая мне несколько листов бумаги. – Садись вот сюда и пиши».

Два часа просидел я за этим занятием. Чего только я не написал! Лондон, Париж, Берлин, Вена, Варшава. Я подробно указал, как устанавливал контакты, какими пользовался шифрами для передачи секретных сведений, где встречался с агентами иностранных разведок, какие получал задания, как меня оплачивали.

Когда я закончил и прочитал свои «показания» следователю, он остался очень доволен. Следователь даже угостил меня чаем с лимоном и белой булкой, а затем отпустил с миром в камеру.

Прошло два месяца. И вот сегодня вызывает меня к себе Нечипоренко. Вхожу. Вид у него злой-презлой. Посмотрев на меня испепеляющим взглядом, Нечипоренко произнес: «Е… т… м…! Ты еще посмел надо мной поиздеваться!?» – «А что такое?» – прикинулся я простачком. – «Еще спрашиваешь, сволочь? Оказывается ты, гад, все набрехал. В Москве разобрались и сказали, что все это ты вычитал в книжках и выдал за свое. А мне сделали нагоняй. Вот тебе, сволочь, за твои штуки!» – и он ударил меня по щеке.

Выместив на мне свою злобу, он немного успокоился и уже более примирительным тоном сказал: «Ну, что мне с тобой делать?» И вдруг заорал: «Прочь с моих глаз! Чтоб я тебя больше не видел!»

Я выбежал из кабинета. Стоявший у дверей конвоир подхватил меня под руку и привел в камеру, – закончил Гуринкевич свой рассказ.

Чем закончилось дело Гуринкевича, я так и не знаю, так как его вскоре вызвали на этап и направили в лагерь. Больше мы с ним не встречались.

Глава XXXIII
Адрианов не согласен

Как я уже говорил, всякий, кто попадал в тюрьму, был обречен на полное безделье. Единственным спасением в нашей ситуации были разговоры. Темы для бесед были разные и касались, главным образом, деятельности, которой занимался каждый до ареста. Но часто предметом обсуждения становились общественно-политические проблемы, затрагивавшие своей злободневностью буквально всех.

Надо сказать, что большинство сидевших в общем положительно относилось к советской власти. Благодаря ей многие получили бесплатное среднее и высшее образование. Бурные темпы индустриализации, наметившиеся сдвиги в повышении материального уровня жизни и многое другое подкупало в пользу советской власти. Но часть заключенных очень критически относилась к ней. Они отдавали должное тому хорошему, что она делала для народа, но не могли смириться, что за достижения нужно платить потерей демократических свобод.

К этой категории людей принадлежал Адрианов. Это был крупный специалист по дорожному строительству, неоднократно бывавший в служебных командировках за границей. Посетил США, Англию, Францию. Отличался широким кругозором и высокой культурой. Ему было лет 55. Арестовали его в начале войны в Москве и препроводили в новосибирскую тюрьму. Адрианову еще не было предъявлено никакого обвинения, но он предполагал, что пришьют либо шпионаж, так как бывал за границей, либо антисоветскую пропаганду, поскольку открыто высказывал среди друзей и знакомых несогласие по некоторым пунктам внутренней политики.

Познакомил Адрианов со своим политическим кредо и нас. Кратко оно состояло в следующем.

Основным пороком нашей системы он считал безоговорочное подчинение народа единоличной диктатуре Сталина, опирающейся на органы НКВД с их густой сетью тюрем, концлагерей, ссылки. Чтобы завуалировать сталинское самодержавие, избирают парламент – Верховный Совет. Но система выборов низведена до комедии. Никто в рабочем коллективе не посмеет голосовать против утверждения кандидатом сотрудника, выдвинутого парторганизацией. Следующая стадия – непосредственно выборы – вообще пустая формальность. Избиратель, как правило, даже боится заходить в кабины, чтобы его не заподозрили в том, что он вычеркнет кандидата, да и вообще разве можно выбирать из одного-единственного кандидата?..

И эта комедия называется «свободным волеизъявлением народа».

Чтобы попасть в Верховный Совет, достаточно быть героем соцтруда, хоть бы этот человек был абсолютно не сведущим в государственной деятельности. Избранный Верховный Совет единогласно утверждает все постановления и законы, выдвигаемые Сталиным и его правительством. Любое критическое замечание воспринимается как несогласие с генеральной линией партии и чревато исключением из нее, потерей депутатских благ и, иной раз, даже личной свободы.

При наличии в парламенте только одной правящей партии создаются все предпосылки для диктатуры. Без оппозиции правящая партия получает абсолютную свободу действий – бесконтрольно распоряжается национальным доходом страны, бесконтрольно устанавливает налоги, произвольно определяет цены на продукты и товары, экспортирует за границу изделия и продовольствие по бросовым ценам, тратит миллиарды на подрывную деятельность за рубежом.

На руководящие посты люди назначаются не по деловым качествам, а в первую очередь по признаку партийной принадлежности, что наносит экономике колоссальный вред.

Сталин покрыл всю страну тюрьмами, лагерями, где томятся около двадцати миллионов заключенных. И посадили-то их, в основном, только по подозрению в антисоветских и антисталинских настроениях. А наша пресса, изолгавшаяся о зарубежной жизни? После неоднократных поездок за границу эта ложь особенно видна.

Не думайте, говорил Адрианов, что я в восторге от буржуазных порядков. Нет, они во многом порочны, но есть у капитализма и немало положительных сторон, которые нам не мешало бы позаимствовать. Будь у нас печать независимой от правительственной цензуры, – вскрывались бы произвол и безответственность центральных и местных органов, различные нарушения Конституции, судебный произвол и другие отрицательные явления. При одновременном гарантировании конституционных прав личности у нас не было бы благоприятной почвы для диктатуры Сталина, и мы с вами не сидели бы в тюрьме, ибо не было бы у нас ни Ежова, ни Берии и миллионов их жертв.

Все мы молча слушали Адрианова. У каждого была своя внутренняя реакция на его высказывания. Наконец, в разговор вступил Триневич, литейщик из Днепропетровска.

– Вы, товарищ Адрианов, слишком сгустили краски. Неужели вы не заметили тех огромных достижений, которых за такой короткий срок добилась наша страна под руководством Сталина? Надо или быть слепым, или сознательно закрывать глаза на колоссальные успехи во всех областях нашей жизни. И на Солнце есть пятна, а все же оно дает нам свет и тепло.

– Да разве я отрицаю все то хорошее, что у нас есть? Я хочу, чтобы на пути нашего дальнейшего прогресса были сняты все путы, тормоза, чтобы наша страна быстро двигалась вперед, и каждый советский человек уже сегодня ощущал на себе все преимущества социалистического строя. Я хочу, чтобы он ходил с гордо поднятой головой, с развитым сознанием своего достоинства и чувствовал себя подлинным хозяином своей земли. Я снова возвращаюсь к корню всех зол, всех бед, трагедий несчастного нашего народа – к диктатуре Сталина. Нужно уничтожить не только ее, но и всякую систему, являющуюся питательной средой для появления и выдвижения на историческую арену диктаторов. Ведь Сталин истребил миллионы людей – рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции! Но ему и этого мало. Поэты должны сочинять стихи, воспевающие его гениальность, мудрость, гуманность; художники – рисовать миллионы портретов вечно молодого Сталина; композиторы – сочинять кантаты, прославляющие его гениальность; скульпторы – везде и всюду воздвигать ему величественные статуи и монументы.

Раньше Богу так не поклонялись. Я не против советской власти. Я против личной диктатуры Сталина, против его рабовладельческой системы, которая угрожает гибелью нашему народу.

Адрианов умолк. Чувствовалось, что все сказанное для него было не пустыми словами, а глубоко и искренне выстраданными мыслями.

Глава XXXIV
«Слушай, весь мир!»

– Да, конечно, во многом вы правы, – вступил в разговор бывший юрист Ваграненко. – До ареста я работал в коллегии защитников. Хотите, расскажу, как я попал в вашу компанию.

Однажды ко мне в кабинет пришла страшно расстроенная женщина. Плача, она поведала мне такую историю.

На квартиру ее брата пришли агенты НКВД, сделали обыск и увели с собой всю семью. В семье было двое детей – мальчик пяти и девочка двух лет. Родителей забрали в тюрьму, а детей передали в детский дом. Моя клиентка, сестра арестованного, узнав об этом, не теряя ни минуты, побежала в НКВД. Там ей сказали, что родители арестованы, а их детей она может увидеть в детдоме. «Пришла я, – говорит, – туда. Там была собрана примерно сотня ребят от двух лет и старше. В большинстве это были дети арестованных родителей. Вы бы посмотрели на этих несчастных маленьких старичков. Вместо улыбок на их лицах было суровое угрюмое выражение. Ничего не радовало их – ни развлечения, ни игрушки, ни ласковое обращение воспитательниц. Только слезы, горькие недетские слезы, не переставая текли по щекам. Ваня и Таня, увидев меня, подбежали ко мне и, уткнувшись в подол, еще сильнее заплакали, жалобно спрашивая: «Где наши папа и мама, почему их от нас взяли?» Сердце разрывалось при виде детей. Что делать? – в отчаянии спросила моя посетительница. – Товарищ защитник, возьмитесь за это дело. Добейтесь хотя бы освобождения из-под ареста матери. Клянусь вам, что ни брат мой, ни, тем более, его жена абсолютно ни в чем не повинны. Помогите вернуть детям мать». И тут опускается передо мной на колени, умоляя спасти несчастных осиротевших детей.

Я немедленно взялся за это дело, хотя и не верил, что мне удастся восстановить справедливость. Ознакомление с материалом совершенно ясно показало, что граждане Медведевы были жертвами гнусной клеветы. Я написал докладную записку прокурору, обосновав ее соответственно юридическим требованиям. Но, не надеясь на успех, решил сделать последнюю ставку – воздействовать на эмоции лиц, от которых зависело окончательное решение судьбы этой пары. Поэтому я решил сначала повидать в детдоме несчастных сирот.

Захожу. Это было как раз в день Нового года. Посредине зала стояла высокая нарядная елка. Она была увешана десятками сияющих электрических лампочек, украшена блестящими игрушками, конфетами, серебряными нитями, опоясывающими красавицу. Кроме детей-сирот и воспитательниц, в зале никого не было. И тут пришел дед-мороз с кучей подарков в мешке.

«Позвольте, детки, поздравить вас с Новым годом! – ласково заговорил он. – А посмотрите, что я вам принес! Какие гостинцы в кулечках! А кулечки-то какие красивые, разрисованные! Вот мишка нарисован, а вот смешной кот в сапогах». – И дед-мороз высоко в воздухе потряс несколькими блестящими и ярко раскрашенными кулечками.

Но дети, сбившись в кучу, угрюмо и недоверчиво смотрели на деда-мороза с длинной белой бородой и красным кушаком.

«Что же вы стоите на месте? – в недоумении сказал он. – Э, да что же вы такие невеселые? Давайте устроим хоровод, беритесь за ручки, и споем какую-нибудь песенку. Вы эту песенку знаете: «Елочка, елочка, как ты мила…»? Ну, смелее, ну, ну», – подбадривал дед.

Но ни многообещающие гостинцы, ни ярко сверкающая елка, ни сам дед-мороз, больше всех суетившийся, ни его призывы к веселью – ничто не могло расшевелить детей, словно они уже вышли из возраста, в котором новогодний праздник казался им сказкой, доставлявшей столько радости. Как ни старались воспитательницы вместе с дедом-морозом, дети стояли угрюмые и исподлобья глядели на них испуганными глазами. Вдруг один малыш заплакал на весь зал и громко и отчетливо закричал: «Где моя мама? Отдайте мне мою маму!»

Его призыв мгновенно передался всем ребятам. Как по команде, все начали реветь и вопить истошными голосами: «Где моя мама? Отдайте мою маму!»

Никогда не забуду этой жуткой сцены. Тогда я не выдержал и разревелся сам.

После того, что я увидел своими глазами, что-то во мне перевернулось. Я вышел оттуда другим человеком, словно меня подменили. Под впечатлением этой детской драмы я немедленно написал прокурору рапорт. Но какой? Это не было сухое официальное изложение дела, в котором приводились неоспоримые факты, доказывавшие невиновность супружеской пары Медведевых. Нет! Это был идущий из глубины души гневный протест против злодеяния, против иродов, тысячами избивавших невинных младенцев. Я требовал не только немедленного освобождения Медведевых, но и строгого наказания тех, кто потерял человеческий облик, кто сам забыл, что когда-то в детстве его ласкала материнская рука. Я требовал наказания палачей, засевших в НКВД, и еще многое-многое другое из накопившегося у меня на душе, как лава, вылилось на бумагу. Ну, а результатом моего рапорта явилось то, что я очутился здесь среди вас.

Тяжело было слушать эту исповедь честного человека, нашедшего в себе мужество выступить в защиту осиротевших детей, ставших жертвой сталинского режима.

– И что же, – спросил кто-то из сокамерников, – вы не раскаиваетесь, что так поплатились за свой поступок?

– Нисколько! – твердо сказал Ваграненко.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю