355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Ильяшук » Сталинским курсом » Текст книги (страница 27)
Сталинским курсом
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:58

Текст книги "Сталинским курсом"


Автор книги: Михаил Ильяшук



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 49 страниц)

Глава LXI
Тридцатилетие Октября (7 ноября 1947 года)

Приближалась еще одна дата, с которой заключенные связывали большие надежды на освобождение – празднование тридцатилетия Октябрьской революции. Весь лагерь «трепался», ходило множество «параш» – слухов. Все были уверены, что уж теперь-то амнистия заключенным по 58-й статье наверняка будет объявлена. Ссылаясь на весьма авторитетные источники, исходящие из органов НКВД, родственники заверяли заключенных в письмах, что, дескать, указ об амнистии уже подготовлен, ждут только подписания его Сталиным. Многие уже чинили свои чемоданы в ожидании этого события. Всех охватил какой-то психоз. Горькие уроки провалившихся надежд были бесповоротно забыты, никто о них не вспоминал.

– Что вы мне говорите? – отвечал скептикам и маловерам какой-то зек. – Мой дядя работает в органах НКВД. Вчера я получил от него письмо. Он пишет: «Мне доподлинно известно, что все уже готово для амнистии; не пишите больше ни жалоб, ни заявлений, ни просьб о пересмотре дела. Ждите седьмого ноября. В этот день будет объявлено о такой амнистии, какую мир еще не видел».

Жаждущие этого и потому падкие на подобного рода «параши» заключенные всерьез верили слухам. И даже маловеры перестали сомневаться в том, что скоро все выйдут на волю и лагерь опустеет. Больше того. Наше командование и то поддалось общему настроению. Обычно не было дня, чтобы кто-либо из заключенных не подавал в Москву через лагерное начальство ходатайство о пересмотре его дела. А за два месяца до тридцатилетия Октябрьской революции и начальник лагеря, и «кум» прямо советовали воздержаться от подачи подобных заявлений, дескать, московские юристы в один голос твердят, что указ об амнистии уже подготовлен и лежит на столе у Сталина, а седьмого ноября будет им подписан и обнародован. А ведь никогда раньше начальство не считало нужным давать заключенным какие бы то ни было разъяснения, а тем более – обещания. Уж если оно само распускает подобные слухи, то есть все основания им верить. Может быть, оно и опиралось на какую-то секретную информацию. После этого и скептики замолчали.

Но вот, наконец, наступил долгожданный день. По случаю празднования тридцатилетия Октября в клубе состоялось торжественное собрание. Стены были украшены плакатами. Посредине сцены стоял длинный стол, накрытый красным сукном, и ряд пустых стульев. Оркестр занял свои места рядом с трибуной. Зал был переполнен до отказа. Настроение у всех приподнятое. Заключенные с волнением ожидали появления в президиуме представителей командования лагеря. Наконец, послышались голоса: «Идут, идут, тише!»

Мимо нас в военных шинелях прошли на сцену пять человек во главе с начальником, уже известным нам Коротневым. Они разделись и расселись за столом. Поднялся занавес. На всех членах президиума были новые военные мундиры, блестели пуговицы, сияли звездочки на погонах. Все смолкло. Заключенные впились глазами в президиум. «Быть или не быть! Сегодня или никогда!» Кажется, сердце лопнет от нетерпения. Чего они тянут резину? Одно только слово – «да» или «нет».

– Слово для доклада имеет начальник отделения гражданин Коротнев.

Загремел стул. Из-за стола поднялась грузная фигура и, тяжело раскачиваясь, направилась к трибуне, рядом с которой, держа на коленях скрипку, сидел я с группой музыкантов. На меня сильно пахнуло винным перегаром. Оратор был пьян. Он крепко ухватился за трибуну, как бы боясь потерять равновесие. То, что начальник был «под мухой», несколько разрядило напряженную атмосферу в зале и настроило публику на веселый лад. Коротнев оглядел всех мутным взглядом и начал:

– Товарищи, то есть господа! Фу ты, виноват, как вас, ну заключенные, что ли… – сказал оратор, со смущенным видом оглядываясь на президиум. – Сегодня мы с вами э… э… э… и весь мировой пролетариат, значить, празднуем тридцатую годовщину великой Октябрьской революции. Это что-нибудь да значить. Если взять, например, меня… Кто я такой был? Червяк, пресмыкающий. А теперь? Кто я такой есть? Начальник, вроде как ваш отец родной, значить… Кого мы должны благодарить за это? Не иначе, как нашу родную советскую власть. Я с простой крестьянской семьи. Мой папаня был бедняк с кучей детей. До двадцати лет я не знал грамоты – не умел ни читать, ни писать. Взяли прямо от сохи в Красную армию. Тут мене и научили грамоте. Тут-то я узнал, что такое пролетарий, что такое буржуй и что такое я есть. Потом, значить, когда с гражданской покончили, мене приняли в партию, послали на учебу и выучили на машиниста. Поездил я на паровозе много.

Потом, значить, вызывают мене в НКВД и говорят: «Хватит тебе ездить на паровозах. Мы сделаем из тебя начальника лагеря. Работа чистая. Жалованья тебе прибавим. Получишь форму». Но уж больно не хотелось мне такой работы. Я туда, я сюда… Но, знаешь, партейная дисциплина, и я пошел. Да здравствует Коммунистическая партия! Так, значить, сегодня мы с вами празднуем тридцатилетие Октября. Что мы имеем на сегодняшний день? От буржуазии ни хрена не осталось. Кто остался в живых? Наш брат пролетарий – рабочий и крестьянин. Нет теперича у нас ни капиталистов, ни помещиков. Мы с вами как хозяева, значить…

– Хватит молоть чепуху! – послышалось из зала. – Ты лучше расскажи, что слыхать насчет амнистии!

– Ах, да, амнистия… Да ежели бы от меня зависело, ей-богу, распустил бы вас всех по домам и сам бы закрыл на замок ворота, чтоб никого больше сюда не пускали. Вы думаете, как я ваш начальник, то уже не человек? А вы знаете, что у мене душа болить за всех вас. За что вас тут держуть? Но я, как начальник, должен строгость соблюдать. Все юристы пишуть – не беспокойтесь, амнистия будить. А вчерась нам передали из Сиблага, что амнистии не будить…

В зале поднялся невообразимый шум, крики, грубая брань. Все поднялись с мест, яростно размахивая руками, и закричали: «Сволочи, б…! Ну вас на…! Гады! Пошли, ребята, по баракам!»

Зал мигом опустел. Коротнев как бы очнулся. Члены президиума начали поспешно одеваться. Музыканты укладывали свои инструменты. Так лопнул очередной «мыльный пузырь».

Хотя Коротнев был пьян, можно было поверить в искренность его сетований по поводу не оправдавшихся надежд на амнистию. Не в пример другим начальникам, он хорошо относился к заключенным, был с ними прост, доступен. Не было в нем надменной важности. Конечно, кажется странным, как мог начальник отделения выступить с подобным докладом. Да просто от сильного опьянения улетучилась вся внешняя благопристойность, которую он приобрел за годы своей деятельности в органах НКВД.

Тот факт, что указ об амнистии был готов и подан на подпись Сталину, а значит, был заранее согласован с ним, не подлежит сомнению. Этот факт подтверждали высокопоставленные лица из НКВД. Что заставило Сталина отказаться от подписания указа, неизвестно.

Глава LXII
Секретарь КВЧ

Правой рукой начальника КВЧ был секретарь из заключенных, ведавший канцелярией. Он подводил итоги соревнования между мастерскими, цехами, бригадами; писал отчеты о работе КВЧ для управления Сиблага; составлял проекты приказов о выражении благодарности и так далее.

Несколько лет подряд эту работу выполнял Владимир Алексеевич Цибульский, бывший учитель из Белоруссии, маленький, лысый, круглолицый человек, страдающий гипертонией. Когда я с ним познакомился, было ему лет шестьдесят. Соприкасаясь с ним по работе, я сдружился с Владимиром Алексеевичем и был в курсе всех его семейных дел. У него было два сына – старший, Владимир, прошедший всю войну и дослужившийся до чина полковника, и младший, Николай, учитель, потерявший руку на войне, а потом за какой-то анекдот очутившийся в соседнем с Баимом лагере.

Прошло четыре года с тех пор, как отец не видел своих сыновей. Наступил 1949 год. Начальником лагеря был тогда Степкин – личность мерзкая, подлая (о нем см. дальше). В один из дней Цибульского вызывает к себе Степкин. Недоумевающий Владимир Алексеевич идет к нему в кабинет. Не прошло и получаса, как Цибульский возвращается оттуда. Лицо и шея его покрыты темно-багровыми пятнами, руки дрожат. Он сел на стул, закрыл лицо руками и зарыдал. Кроме нас двоих, в КВЧ никого не было. Я подошел к нему, положил руку на плечо:

– Что случилось? В чем дело? Доверься мне, как другу. Может быть, я смогу чем-нибудь тебе помочь. Поделись, на душе станет легче. Выпей воды! – сказал я, подавая ему стакан. Он немного успокоился и принялся рассказывать.

– Захожу в кабинет Степкина и вижу – стоит мой Володя в военной форме, с погонами полковника… Вся грудь в орденах и медалях. Рядом с ним его жена, моя невестка. Сердце у меня забилось от радости. Я бросился к нему в объятия. Столько мне захотелось ему рассказать о пережитом, пожаловаться на обиды и несправедливости, унижения и оскорбления, вызвать в нем сочувствие, поговорить по душам, расспросить про его семейные дела, о моей жене Глафире Ивановне, о внуке, узнать, как он воевал. Да мало ли о чем, что могло произойти за годы разлуки. А Володя стоит, как пень, скованный, сдержанный, будто и не рад видеть батьку. Я остановился в недоумении и нерешительности. Да мой ли это сын? Да разве он был такой при расставании? Что за холодность во взгляде, отчужденность? Стоило ли приезжать за пять тысяч километров, чтобы не сказать батьке ни одного теплого слова? И тут вдруг слышу металлический голос Степкина: «Ну, что, Цибульский? Дождался сына? Вот он! Полковник, герой, вся грудь в орденах. Страна может гордиться вот таким героем. Честь ему и слава! Жаль только, что отец оказался недостойным сына. Ты думаешь, ему легко сознавать, что отец его преступник, изменник родины, что ты ложишься пятном на его репутацию, что запятнал его честь? А? Чего молчишь? Стыдно? Совесть заговорила?»

– Я молчу, потрясенный такой встречей с сыном, – продолжал Цибульский, – чувствую, как кровь хлынула мне в лицо. Меня охватила страшная злоба, хотелось броситься на Степкина и избить его свиное рыло. Сын молчит, красный как рак, мрачный, с нахмуренными бровями и крайне напряженным выражением лица. В стороне стоит невестка, держа в руке авоську с апельсинами (гостинец свекру), и тихонько плачет.

«Чего молчишь? Поговори с сыном, – снова заговорил начальник. – Учти, что через двадцать минут свидание с сыном кончается, и он с женой уедет обратно домой. Может быть, я издевался над тобой тут, притеснял, обижал? Говори, говори! Вот, товарищ полковник, – продолжал он, обращаясь к Володе, – какие бывают случаи. Конечно, вы тут не при чем. Сын за грехи отца не отвечает, еще товарищ Сталин справедливо отмечал это. Не обижайтесь, но мы должны по всей строгости законов наказывать вот таких преступников, как ваш отец. Клянусь, если бы мой отец меня так опозорил и партия потребовала от меня выполнения долга, у меня рука не дрогнула бы».

Долго еще Степкин меня отчитывал, громил, как прокурор. Наконец, время «свидания» истекло.

«Ну что ж? Прощайся с сыном и невесткой – свидание закончено».

Мы молча попрощались, и я ушел оплеванный, уничтоженный, растоптанный, как червяк. На прощанье невестка совала мне узелок с апельсинами. «Возьмите, возьмите, папаша». Я отказался.

– Ах, как горько на душе, – схватившись за голову, застонал старик. – Кажется, на первом сучке повесился бы. Приехать за пять тысяч километров и не обмолвиться ни словом!

И Цибульский снова зарыдал.

Я молча выслушал его скорбную исповедь. Все во мне кипело, клокотало от бешенства. Бессильная злоба, гнев и возмущение меня душили. Подлый Степкин, палач и садист, наглый советский фашист, предстал предо мной во всей своей мерзости и низости. «Патриот», подвизавшийся на Колыме, всю войну спасавший свою шкуру в глубоком тылу, ревностно боровшийся с «унутренним» врагом. И у него еще хватает наглости говорить об изменниках родины? Какой мерзавец, подлец, негодяй! Ну, гадина, когда-нибудь и на тебя придет кара!

Однако меня не меньше возмущало и поведение сына Цибульского. Я не удержался и тут же выложил начистоту то, что думал:

– Как мог Володя промолчать и выслушивать оскорбления по твоему адресу? Ведь он все-таки полковник с боевой славой и мог поставить на место этого мерзавца, мог крикнуть: «Молчать, не смей издеваться над моим отцом! Кто дал тебе право в моем присутствии клеймить его как преступника? Мало того, что ему дали десять лет, так ты еще потешаешься над ним?» Чего он молчал, чего боялся, чего струсил? Наверно, на фронте смотрел смерти в глаза, а тут испугался. Кого? Паршивого энкаведиста! Нет, хоть он тебе и сын, но я осуждаю его поведение. Я ни за что не простил бы ему трусости и малодушия.

Цибульский сидел неподвижно, устремив взгляд в пространство и углубившись в свои горестные мысли, а я думал о нашем Юре, так ли бы он поступил на месте сына Цибульского. Когда приезжал к нам на свидание Юра, начальником баимского лагеря был не Степкин, а Табачников. И последний ни за что не повел бы себя так по-хамски на свидании отца с сыном. Ну, а все же? Неужели Юра держался бы так, как сын Цибульского? Нет, не верю. Конечно, он не набросился бы с кулаками на Степкина, но уж во всяком случае постарался бы добиться разрешения на свидание с родителями не в кабинете начальника в его присутствии и не на полчаса. А если бы это не удалось уладить на месте, то обратился бы в управление Сиблага, с чего, собственно, он и начал, прежде чем с нами повидаться.

Случай с полковником лишний раз показывает, как сильна была в те годы власть НКВД. Даже заслуженные воинские чины перед ней трепетали.

Все же впоследствии сын Цибульского частично загладил вину перед отцом за свой недостойный поступок. Когда в 1955 году Владимир Алексеевич освободился, сын купил в Вырице под Ленинградом одноэтажный деревянный дом с садиком и огородом и половину дома отдал родителям. Кроме того, стал регулярно им помогать.

В 1961 году мне посчастливилось побывать в гостях у моего старого друга. Живет он с женой, Глафирой Ивановной, ухаживает за фруктовыми деревьями, выращивает овощи.

В 1965 году ему исполнилось восемьдесят лет. В ответ на мои сердечные поздравления он прислал мне большое письмо, в котором жаловался на горькую судьбу, которая преследовала его до последнего времени. Вот что он писал:

«Наша невестка отравляет нам жизнь. По всему видно, что хочет выжить нас из дома. Дом, в который поселил нас Володя, оказывается, записан на ее имя. Вот уже двадцать семь лет, как она паразитирует на шее Володи. Пользуясь его положением и высоким окладом, окончательно превратилась в барыньку. А образование-то – только два класса начальной школы. Но это не смущает полковничиху. Зачем учиться, зачем трудиться? Живя за спиной мужа, она не только нигде не работала, но и с подчеркнутым презрением относится ко всякому труду. Глядя, как мы с Глафирой Ивановной обрабатываем земельный участок, она еще и глумится над нами, говоря, что работа дураков любит. Не жалея старческих сил, в поте лица мы с Глафирой Ивановной уже несколько лет обрабатываем огородный участок и выращиваем для себя овощи. Это большое подспорье при моей жалкой пенсии – тридцать рублей, да еще при том, что жена не получает ни копейки. И что вы думаете? У бессовестной невестки хватает наглости присваивать плоды наших трудов. Выходит, мы у нее батраки, а она помещица, которой мы обязаны отрабатывать за аренду земли.

Чем же занята наша невестка? Следит за модой, занята косметикой, ради которой часами просиживает перед зеркалом. В квартире роскошная импортная мебель. Но ей все мало. Жажда стяжательства и наживы не дает ей покоя.

А муж – тряпка, во всем ей потакает. Срам, да и только. Нас она вообще людьми не считает. Однажды дошла до такой наглости, что обозвала нас белорусской сволочью и даже плюнула в лицо Глафире Ивановне. И так настроила своего мужа, что он фактически отрекся от нас. Когда приезжает на дачу и живет в другой половине дома, то с нами совсем не разговаривает. На зиму сын переезжает к себе в г. Ломоносов и до весны не только нас не проведает, хотя от Ломоносова до Вырицы рукой подать, но даже не напишет нам письма. А невестка прямо в глаза нам говорит: «Скоро ли подохнете?» Все это ужасно. Ведь последние дни доживаем. За что судьба так тяжко нас карает?

Вот я и пооткровенничал перед вами, излил свое горе перед друзьями, и как будто легче стало на душе. Сидим, как суслики в норе, одинокие, заброшенные. Зима. Снегом завалены крыши, улицы, деревья. Протоптаны только пешеходные тропинки. Принимаем врачебные снадобья против склероза, однако возраст берет свое. Как бы хотелось повидаться с вами, чтобы поговорить по душам. Много осталось невысказанного, а на бумаге всего не напишешь».

Глава LXIII
Люди гибнут за металл

В начале войны, как я уже говорил, главное управление лагерей в Москве (ГУЛАГ), опасаясь нападения Японии на Дальний Восток, перебросило в Баим с Колымы большую партию инвалидов. Это были жертвы жутких условий труда и быта колымских лагерей, снискавших себе дурную славу не только в Советском Союзе, но и за рубежом. Одним из таких заключенных был Гуричев Федор Михайлович. Я познакомился с ним, когда он стал моим соседом по больничной палате. В длинные, томительно однообразные вечера при тусклом освещении мигающей лампочки мы много беседовали, и он мне рассказывал удивительные вещи о жизни на Колыме.

Гуричев был выходцем из простых рабочих, уроженцем Новгородской области. Специальности он не имел и зарабатывал на жизнь тяжелым физическим трудом чернорабочего. Когда грянула Октябрьская революция, Гуричеву был двадцать один год. В то время он работал грузчиком на днепровской пристани в Киеве, а еще раньше мял глину на кирпичном заводе, тесал булыжник для шоссейных дорог. У него четко сформировалось пролетарское сознание, и приход Октября он приветствовал всей душой. Вскоре вступил в Коммунистическую партию. Принимал участие в революционной деятельности, как только стало возможным, с большим рвением взялся за самообразование. Позднее партия послала его на какие-то курсы. Все ему давалось легко. Любознательный от природы, с живым и ярким воображением, он жадно впитывал в себя знания. После учебы по заданию партии Гуричев занимал различные партийно-хозяйственные посты в районах Киевской и Полтавской областей. Везде он проявлял себя толковым, деловым и способным организатором.

Как и большинство активных коммунистов, Гуричев попал в сталинскую мясорубку, в 1937 году был осужден на десять лет и отправлен в дальневосточные лагеря. В январе 1938 года его этапом направили из Киева во Владивосток. Вот как выглядит описание его приключений по пути следования. Дальнейшее повествование ведется от его лица.

«До Свердловска мы доехали без особенных происшествий. Здесь нас поселили в пересыльном распределительном пункте. Это был огромный лагерь, где всех прибывших сортировали для направления по разным районам и областям Сибири или Приморского края. Здесь на пересылке скопилось около десяти тысяч заключенных. Не так-то легко и быстро можно было пропустить через комиссии такую массу людей, и нас продержали тут двадцать дней. Жили мы в бараках, работать нас не заставляли, и мы, можно сказать, неплохо отдыхали. Народ был разный – и уголовники, и политические (по 58-й статье). Среди последних было много партийных и военных ответственных работников с большими революционными заслугами в прошлом – секретарей райкомов, обкомов, офицеров Красной армии. Но еще больше было представителей интеллигенции, арестованных в Москве, Ленинграде, Киеве – инженеров, агрономов, учителей, врачей, артистов, художников, музыкантов, писателей и людей других профессий. Они организовали кружки художественной самодеятельности, драмкружки, симфонический и духовой оркестры (многие приехали со своими инструментами). Ты себе представить не можешь, какие пьесы ставили, как чудесно играли! Ведь это в основном были профессиональные столичные актеры, певцы, музыканты, танцоры. Скажу тебе откровенно – на воле я не видел столько замечательных постановок и концертов, как в самодеятельном театре свердловской пересылки.

Это была самая лучшая пора моего заключения. Но продолжалась она недолго – спустя двадцать дней меня в числе прочих погнали на вокзал и посадили в эшелон для следования во Владивосток. Огромный состав из шестидесяти вагонов был битком набит заключенными.

Всех с 58-й статьей, в том числе и меня, погрузили в столыпинские вагоны, а блатарей – в обыкновенные товарные. По дороге несколько урок сбежало: они прорезали в полу дыры (как-то ухитрялись протаскивать в вагоны инструменты) и на ходу поезда прыгали на шпалы, да так ловко, что не убивались.

Побеги участились. Начальник эшелона принял решение всю 58-ю перевести из столыпинских вагонов в товарные, а всех уголовников – из товарных в столыпинские. Как только поезд прибыл в Иркутск, была дана команда осуществить перемещение. Во время этой перетасовки про меня и нескольких других товарищей с 58-й статьей почему-то забыли. Мы остались на своих местах и неожиданно оказались в компании урок. Представляешь себе эту картину: в вагон вваливается шайка озверелых бандитов, воров, убийц. А у меня продуктов – масла, сала, смальца, сахара, колбас и прочего – полный чемодан (друзья снабдили при расставании). Да и одежды (полушубок, телогрейка, валенки, рукавицы) и вообще всякого барахла тоже было предостаточно. Знали, куда меня отправляли. Ну, думаю, амба! Сейчас ограбят до нитки. Дрожу, но вида стараюсь не подавать. Подходит молодой парень да и говорит мне: «Ох, и жрать охота! Нет ли у тебя, браток, чего пошамать?» – «Как нет, – говорю, – садись, гостем будешь». Разложил это я на скамейке колбасу, сало, сахар, намазал ему хлеб на палец смальцем, налил горячего чаю. «Ешь, что твоей душе угодно, не стесняйся!» Блатарь (фамилия его оказалась Синицын) принялся жадно глотать, как волк, а я ему еще и еще подкладываю, он все уминает. Наконец, наелся до отвала. «Спасибо, – говорит, – уважил, нажрался по завязку. Ты откуда сам будешь?» Слово за слово разговорились и вроде как пришлись по душе друг другу. Вдруг из другого отделения подходит к нам какой-то урка со страшной мордой, тычет в меня пальцем и говорит: «А это еще что за фраер? Смотри, сколько у него добра! Уж больно жирно живет! Давай, Синицын, обработаем этого субчика. Ты хватай чемодан с продуктами, а я пошмонаю его барахло». – «А это видел? – Синицын показал свой мощный кулак. – Только тронь его, б…! Я тебе посчитаю ребра, падло! Этот парень меня накормил, напоил и теперь он мне друг. Понял? И ребятам всем накажи, чтоб пальцем его не тронули, а то набью морду». Так нежданно-негаданно появился у меня в дороге защитник, да еще какой! Похоже, все урки его боялись. Был он крупным, сильным, ненавидел честный труд, признавал только привольную разбойничью жизнь. Много раз его ловили, судили, сажали в тюрьмы за взлом касс, ограбление промтоварных магазинов. Но как только его переводили в лагерь, он всякий раз убегал. Теперь снова попался за что-то и везут его на Колыму. Как-то раз он мне и говорит: «Ты как хочешь, Федор, а на Колыму я не поеду – сбегу, вот увидишь! Во Владивостоке с тобой распрощаюсь».

В это время по всему эшелону разнесся слух, что какой-то урка в одном из вагонов разрезал себе живот и на ближайшей станции его сняли с поезда. «Дурак, – сказал Синицын, – разве так надо добиваться свободы? Ты попробуй целым и невредимым удрать на волю, а не распарывать себе живот. Все равно, если и выживет, из лап не выпустят».

Блатари наверняка знали, что такое Колыма, раз так боялись ее. Поэтому предпочитали либо сбежать по дороге, рискуя головой, либо сделать себе увечье, лишь бы только не попадать туда.

Наконец после долгого путешествия мы прибыли во Владивосток. С вокзала нас повели в большой распределительный пункт, откуда одних должны были отправить морем на Колыму, а других – разослать по разным лагерям Хабаровского и Приморского краев. Врачебные комиссии работали полным ходом. Всех новоприбывших по трудоспособности разбивали на три категории. Тех, кто покрепче, записывали в первую и вторую категорию, и им предстояло ехать на Колыму, а тех, кто послабее, отправляли в совхозы и на лесозаготовки в Приморский и Хабаровский края. Меня отнесли к первой категории. Вскоре нас посадили на большой пароход. Почти месяц мы плыли сначала по Японскому морю, по Татарскому проливу, а потом пересекли Охотское море с юга на север, держа курс на расположенную рядом с Магаданом бухту Нагаева. Однако попасть в бухту нам не удалось, так как между ней и нашим пароходом легла полоса льда, достигавшего толщины трех метров. До бухты оставалось 50–70 километров. По рации вызвали два ледокола. Через двое суток они подошли к нам вплотную, взяли наш пароход на буксир, но, как ни работали на полную мощность, толстенный слой льда не поддавался ломке. Бились, бились командиры ледоколов, но так и не смогли нам помочь. Что же делать? Обычно северное побережье Охотского моря освобождается ото льда только к концу мая, а тогда был апрель. Связались по радио с Магаданом. Оттуда ответили: «Высылаем шестьдесят грузовых автомашин. Везите заключенных до берега по льду». И действительно, скоро прибыли грузовики, нас разместили в них и доставили в Магадан.

И вот я на страшной Колыме. Уже через несколько дней меня с группой товарищей отвезли на золотой прииск. Разместили по баракам и на другой же день погнали на работу.

В этом суровом крае в апреле еще держатся лютые морозы в 30–35 градусов. Земля мерзлая и твердая, как камень. Думаю, как же будем добывать золото? Допустим, наружный пласт взломаем, но как будем промывать из него золото, ведь вода в реке замерзает до дна. Скоро однако все разъяснилось. Я узнал, что золото добывают действительно только летом. Но тогда непонятно, чем занимаются заключенные зимой. Неужели сотни тысяч зеков сидят всю зиму без дела? Я был наивным новичком и напрасно беспокоился – работы хватало всем круглый год. Во-первых, кроме добычи золота, было немало других работ. Например, надо было прорубать просеки в тайге в стороны от главной магистрали, строить дороги к новым месторождениям золота. А о механизмах, облегчающих принудительный труд, тогда никто не думал. Топор, пила, лопата, кирка были единственными орудиями труда. Во-вторых, хотя добыча золота в зимнее время и не производилась, она требовала массы подготовительных работ, которые выполнялись, главным образом, зимой и заключались в том, чтобы добраться до золотоносного слоя почвы. Короче говоря, надо было убрать с поверхности пустую породу, толщина которой иногда достигала двух метров. Именно эту работу предстояло мне делать в мой первый рабочий день на прииске. День этот крепко врезался мне в память. Нас было пять человек в группе. Дали нам ломы, кирки, лопаты и огромные тачки вроде саней. До нашего прихода на участок на нем уже побывала бригада взрывников. Они пробурили в нескольких местах скважины, заложили в них аммонал и подорвали довольно большую площадку. А в наши обязанности входило выбирать взорванную пустую породу и отвозить ее в сторону метров на сто пятьдесят. За двенадцать часов работы – с шести утра до шести вечера – наша группа из пяти человек должна была перевезти на это расстояние тридцать кубометров земли. Норма, можно сказать, прямо-таки зверская. Ведь нужно учесть, что выбирать землю лопатами было не так-то легко. Дно взорванного мерзлого грунта очень неровное, все в острых глыбах и мерзлых комьях. Поэтому для выемки земли надо пускать в ход ломы и кирки. После того, как мы полностью загружали сани породой, двое из нас, натянув на себя лямки, тащили сани спереди, двое других подталкивали их с боков, пятый – сзади. Местность там неровная, дороги были в жутком состоянии, поэтому перетаскивание саней требовало от нас больших усилий и крайнего напряжения. Только крепкие здоровые люди могли вынести такую каторгу. Мне все же было легче, чем другим, ведь на воле я когда-то работал чернорабочим и вроде как бы заранее был натренирован и подготовлен для тяжелого лагерного труда. А каково интеллигентам? Народ, сам знаешь, хлипкий, слабосильный, непривычный к земляной работе. Ох, и трудно им приходилось. Не выполнил норму за двенадцать часов, вкалывай до ночи, пока не выгонишь ее сполна, иначе в зону не впустят, ночуй в лесу на морозе. А утром в шесть часов снова пожалуйте в карьер. Пусть даже человек заработает полную пайку хлеба за стопроцентную норму выработки, но надолго здоровья не хватит, если зек недосыпает и за ночь не восстанавливает свои силы. Работяга худел, тощал, а там, смотришь, и нет его – либо в больнице подыхает от туберкулеза, либо навеки уснул в бараке.

А то еще вот цинга. Слышали мы, что где-то в других отделениях, чтобы с ней бороться или ее предупредить, заключенным давали чеснок, лук и даже хвойный отвар. Но в нашем отделении я ничего такого не видал. Сколько народа от нее погибло! Сколько зубов пооставили на колымской земле! Десны у всех в язвах, жевать нечем, раны по всему телу. Ужас!

Но больше всего погибло людей от лютых морозов. Немалая вина за это ложится на командование лагерями, которое не обеспечивало заключенных теплой одеждой. Но и сами зеки то ли по легкомыслию, то ли просто по лености не делали ничего, чтобы как-то утеплить себя, хотя бы каким-нибудь тряпьем. Я, например, проработал на золотых приисках три года и, слава Богу, уберег себя от морозов. Бывало, приду с работы и первым делом чиню свои рукавицы. Плохонькие были рукавицы, рвались почти ежедневно. Да ведь и не удивительно – попробуй двенадцать часов подержать в руках лопату, кирку. А новых не давали, вот и лепишь латку на латку в три этажа. Но одна пара даже починенных рукавиц не спасет от 40–50-градусного мороза. Натягиваешь еще одну такую же. Получается не рука, а огромная лапа, которую и согнуть-то неудобно, зато тепло. Так же и валенки. Уж тут, бывало, придешь с работы, осмотришь их со всех сторон и обязательно их подлатаешь. А сколько на себя разного тряпья натянешь! Поверишь, ну чучело огородное, да и только. В те годы не давали заключенным хорошей казенной одежды. В чем приехал, в том и работай. У меня сначала своего обмундирования хватало, но вскоре оно порядком поистрепалось, однако я все время его чинил. Главное, не ленись. Шутить с морозом на Колыме нельзя!

Блатари, например, больше по своей дурости, не больно-то старались себя утеплять. Очень многие из бывших горожан не предвидели, как круто им тут придется, и одеты были плохо. Выходит такой зек на работу в худой телогрейке, на голове – кепка, на ногах ботинки, уши кое – как обмотаны шарфом. И давай сразу активно вкалывать, чтобы как-то согреться. Устанет, вспотеет, постоит минут пять и готов – рубашка на нем сразу-то и обледенела, глядишь – схватил воспаление легких, а то уши отморозил, или щеку, или руку, или ногу. Конечно, повторяю, главная вина за это ложится на управление лагерями, которое не обеспечивало заключенных теплой одеждой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю