412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мераб Мамардашвили » Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии » Текст книги (страница 5)
Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 11:12

Текст книги "Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии"


Автор книги: Мераб Мамардашвили


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 53 страниц)

Но греки не это называют бытием: бытие не есть разновидность существующих предметов, бытие есть бытие существующего. Это нужно ухватить, хотя это очень трудно. Позднее, в христианских напластованиях на греческую философию, появится идея – бытие будет называться чем-то высшим, идеальным, появится представление об особой действительности, тоже предметной, но более высокой и особой. Бытие же, о котором говорят греки, не есть разновидность субстанции, которая вечно пребывала бы, в отличие от невечных конкретных вещей. Бытие – это то, что требует и ожидает вúдения, или понимания, и что становится в просвете этого понимания. Человек может понимать бытие и, следовательно, может оказаться в просвете бытия, но поскольку бытие не вещь, не субстанция, то для человека нет никаких гарантий: открывая бытие, человек не прислоняется к чему-то прочному, неподвижному, высокому и не усаживается на него, как на прочную основу своего существования. Нет, бытие – это только то, что сталось, если понялось, и что держится в просвете или усилии держания этого понимания.

И кстати, пока стояли, была Греция. Очевидно, тот факт, что она (античная Греция) исчезла, говорит о том, что греки были правы в своем ощущении, что нет каменной скалы, на которой, найдя ее, можно каменно усесться. Иными словами, в греческой мысли максимально подвижна вертикальная, героическая мысль, и поскольку у нас нет гарантий, то это – трагическая мысль. Обычно мы трагизм сопоставляем с оптимизмом, но здесь нет такого различения, скорее, после героического акта, внутри него, появится различие трагического и оптимистического.

Второе, что нам нужно понять: как ни странно, нами всегда легче воспринимается Греция через произведения греческого искусства как нечто максимально мыслящее, действующее, соразмерное с неким пластическим образом человека, какое-то гармоническое, гуманистическое мировосприятие и мироощущение и способ жизни, но вопреки любым стандартам поздней интерпретаторской мысли, вернее, вопреки тому, как реально ассимилировалась Греция после Возрождения, греческая философская мысль, начиная с Парменида и кончая Аристотелем, неантропологична, непсихологична, неэтична и максимально негуманистична. Греческая мысль, да и всякая философская мысль в той мере, в какой она выполняет законы последовательности, все посылки и условия, заложенные в самом факте философствования, исходит из того (и только так и может быть философской), что то, что называют человеком, – этого нет. Это очень трудно ухватить, но необходимо, потому что потом на этом основываются самые странные вещи, казалось бы с этим не связанные: законы понимания нами мира в той мере, в какой мы вообще мир, независимый от человека и человечества, можем понимать. Понимание мира зависит от того, проработаны ли основания нашего мышления в свете такого хода мыслей, в котором мы начинаем двигаться в предположении, что человека нет. А что значит «есть человек»? Есть конкретное существующее, обладающее какими-то свойствами чувствительности, качествами восприятия мира и качествами рассуждения и размышления.

Греки же рассуждали так: то, что появляется в разрезе бытия и не преддано ему (и сам этот разрез, или просвет, не преддан), может появиться только при условии, что перед ним ничего не было, а то, что есть и стало, есть только уже внутри просвета, или проблеска. В этом смысле нет никакого предданного образа человека, потому что, так же как бытие есть то, что становится, так же и то, что будет называться «человек» как носитель понимания, запрашиваемого бытием, – это тоже становится. И если пребывает, то только внутри бодрствующего вертикального состояния, а не само по себе, не в силу каких-либо антропологических свойств человека. Вот что называется в философии «ничто» («ничто» уже в философском смысле слова).

Значит, сначала мы отличили бытие от ничто, называя ничто потоком, о котором я говорил. «Ничто» называется та область, которую и помыслить нельзя, до тех пор пока туда не вторглось бытие. А теперь мы имеем уже несколько иное понятие ничто, дополнительное к понятию бытия, а именно: ничто как возможность чего-то другого. Только когда есть возможность другого, есть ничто или бытие. У греков появляется в этой связи совершенно таинственное понятие, которого мы до сих пор не можем понять и, может быть, никогда не поймем (потому что понять это понятие означало бы понять полностью самих себя, что, очевидно, невозможно), – это таинственное понятие пустоты. Ведь атомисты, говоря о реальности, скажут, что [она] – по примышлению. А что примысливает? Примысливает то, что уже дано, а нам дан уже конкретный вид существующего – человек; это конкретное существующее смотрит, и то, что оно видит, – по примышлению, то есть в перспективе своих собственных качеств и возможностей как конкретного существующего. По примышлению – сладкое, по примышлению – горькое, а в действительности атомы и пустота. Тем более что к атомам и пустоте применяется (немножко позже, чем у Демокрита) так называемый clinamen – отклонение[35]*.

Обычно мы понимаем это как физический образ: всё есть вихри атомов, и возможность свободы существует в той мере, в какой атомы совершенно случайным образом болтаются и отклоняются от своей траектории, – это clinamen. Идея clinamen содержится в идее пустоты, а именно: атомы есть то, что отклонилось от пустоты, но пустота – это всегда другое, что еще не сцепилось, или место, где вообще может проявиться сознательная жизнь. А сознательная жизнь может проявиться только тогда, когда ее проявлению не пред-дан никакой примышляющий образ человека; человеком будет то, что отложится из бытия.

Подставьте под это простые образы, скажем так (я сначала приведу абстрактный тезис, а потом конкретно его проиллюстрирую): философия и всякое отвлеченное мышление (наука в своих основаниях есть отвлеченное мышление) организуются вокруг идеи возможного, а не существующего, и философский демарш состоит в утверждении, что поиск возможного есть то, отложением чего является то, что мы есть; реальный человек как бы выпадает в осадок от поисков возможного человека, а возможность, как вы знаете, не есть существование.

И вот греки, отталкиваясь от идеи возможного (или некоего эксперимента, который должен выявить возможность), называют бытием нечто полностью, актуально развернутое. Бытие есть актуальная полнота и жизнь того, что возможно: реальность, или существующее в его полноте, – скажем, человек в его полноте. У человека ведь есть некоторая полнота существования, или исполнение жизни, в том числе исполнение целостности сознательной жизни, в которой есть свои антиномии – между пониманием и непониманием, между духом и телом, между жизнью и смертью, – которые мы в процессе своей жизни пытаемся разрешить, достигая некоей полноты, или исполненности, нашей жизни. Это существо – в том виде, в каком оно исполнится, – и есть отложение того внутреннего стержня, который мы называем поиском возможного, а поиск возможного предполагает выпадение из стереотипов, из привычно сцепившихся связей (в том числе привычек мышления, привычек культуры), из знаковых культурных систем.

Тут появляется новое определение. Как ни странно, то, что называется у греков бытием, есть (в их же понимании) то, что они называют свободой, прилагая к ней очень странное определение, которого, правда, у Парменида и Гераклита нет, но которое есть у Платона. Оно гласит: свободный человек не делает ошибок. Та же мысль есть у Аристотеля, но она звучит иначе: в области неделимого нет лжи и заблуждения, или в области неделимого нет истины и заблуждения, мышление или есть, или нет. Эта идея свободы очень хорошо проясняет идею бытия. (То, что я говорю, не есть знания или тезисы, которые можно запомнить, приведя в какой-то энциклопедический свод, это просто иллюстрации определенного способа рассуждения, называемого философией.)

Мы помним, в чем заключается смысл бытия: бодрствующее вертикальное стояние, в котором есть собранность, а собранность и есть бытие. Что значит бытие в отличие от потока? А это значит, что в этой собранности внутри ни в каком моменте, ни в каком разрезе бытия нет ничего такого, что порождалось бы не самим бытием, что порождалось бы потоком, или стихийно само собой (потому что бытие есть везде, нет ни одной точки времени и пространства, о которой мы могли бы сказать, что там нет бытия; если бытие есть, оно неделимо, и есть все полностью и целиком, как говорит Парменид). (Ум – это то, что мы думаем, а глупость – это то, что думается в нас само собой; сама собой бывает глупость, а для того чтобы был ум, нужно очень постараться.)

Представьте себе тело, имеющее много степеней свободы (как говорится в физике, со множеством расчленений), и движение руки, в котором в движущемся органе не возникает никакого побуждения, приводящего к такому положению руки, которое целиком не порождалось бы собранным движением самой руки, то есть намерением, – это полностью свободное движение руки, в которое не вторгаются никакие спонтанные самопроизвольные действия (действия, которые могли бы вызвать неконтролируемые позиции руки). Допустим, что эта рука держит саблю... Дело в том, что идея о том, что свободный человек не делает ошибок, совершенно независимо от греков существует в тайной философии, стоящей за некоторыми видами физических упражнений (каратэ, дзюдо и так далее). Мастера дзюдо и каратэ утверждают, что один человек способен победить двадцать человек. Если представить себе взмах сабель (поэтому я и сказал, что рука держит саблю) и расчертить их определенную диаграмму (допустим, напало двадцать человек, и один против двадцати – значит двадцать одна сабля), они могут занимать энное количество положений в пространстве, пересекаясь и прочее, то естественно, что есть какое-то единственное положение, в котором может быть единственное движение, способное парировать удары всех двадцати сабель.

Идея состоит в том, что мастер – это тот, кто, не рассуждая, приостановил действие всех спонтанно вторгающихся факторов и своей рукой прочертил одну-единственную траекторию. Это так называемое адекватное безошибочное действие, оно и есть то, что называется бытием, то есть образ полностью собравшегося себя, которое все свои части держит в себе и пребывает над потоком времени и потоком действий и сцеплений действий, простершись над этим потоком. И если есть такое пребывание и простирание, то и сама жизнь (или поток) организуется иначе. Вся жизнь никогда не может быть полностью бытием, но она будет жизнью, проживаемой в свете бытия (человек в каратэ свободен от тех положений тела, которые возникают сами по себе, не имея источника в собравшемся целом), – это и есть область неделимого, в котором нет заблуждения и истины. Истины нет просто потому, что такое проявление целого не есть продукт рассуждения, ведь не актом же мысли, который протекает во времени, борец в пылу борьбы нашел ту единственную траекторию сабли и положение своего тела, при котором парируются удары всех двадцати сабель. Или оно есть – это неделимое, – или его нет. Вот вокруг каких явлений (если это можно назвать явлениями), на ощупь и в то же время последовательно выполняя задачи мышления, ходит греческая мысль, и, оказывается, не только греческая (это давние продукты восточного умозрения).

Возьмем еще одну тему, она подведет нас ближе к Гераклиту. Мы завоевали образ некоего собравшегося над временем целого, собравшегося – и в этом состоит идея актуальности – здесь и сейчас. Я уже говорил, что, как считали греки, завтра быть добродетельным не имеет значения, так же как на вчерашней добродетели нельзя уснуть. Есть греческий анекдот о прыгуне, который хвастался, что у себя дома он прыгал на невероятную длину, на что ему сказали: здесь Родос, здесь и прыгай! Здесь начинается очень интересная тема, пронизывающая всю греческую мысль. (Теперь я начинаю рассказывать о Гераклите, не покидая Парменида.)

Я цепляюсь за значение слова «логос». Логос в последующем приобрел значение свойств логической мысли (если под логической мыслью понимать свойства знаковой структуры языка), чем очень четко пользовался Аристотель, строя впоследствии свою логику. Для того чтобы понять то, что я буду рассказывать, вновь имея в виду бытие, но уже беря логос с его языковой стороны, вспомните то, что я говорил о топосе. Есть некоторое место, в котором то, о чем мы говорим, прозрачно и интеллигибельно, поскольку в топос не вторгается тень никакого другого целого, никто не «подсовывает фишки». Там, где фишки не подсунуты, там топос. Топос есть нечто, в свете чего природа (или фюзис) будет зрима, или доступна и видима, нашему пониманию в своей конкретной оболочке явления, о котором я говорил, что оно доступно шестому чувству животных, богов и философов. Этот топос-логос есть одновременно слово, но в очень странном его значении и виде.

Вы уже знаете, что для понимания как источников нашей философии, так и культуры нужно совершенно особым образом осознать место человека в человеческой истории и человеческой жизни и сам факт, что человек есть место произведенных или откуда-то взявшихся артефактов. Ведь, во-первых, искусство не есть область, вынесенная за рамки жизни (вынесенная за рамки жизни, она является занятием профессионалов, называющихся художниками, которые по законам разделения труда выделены из жизни: рядом идет жизнь, а они занимаются тем, что украшают жизнь, дают нам предметы художественного, или эстетического, потребления или наслаждения; или предметы интеллектуального потребления или наслаждения), и, во-вторых, произведения искусства, так же как и произведения мысли, суть органы жизни, то есть такие конструкции, которые не просто изображают нечто в мире, а являются способами конструирования, порождающими в нас определенные состояния и качества, которых в нас не было бы, если бы к нам не были приставлены эти артефакты, если бы мы с ними не составляли одно структурное целое. Произведения искусства производят нас в жизнь в том виде, в каком наша жизнь, во-первых, человеческая и, во-вторых, имеет отношение к бытию.

Греки это называли логосом, производящим словом. Логос – производящее слово, внутри которого, или в топосе которого, в нас нечто возникает, в том числе возникают акты понимания чего-то другого, а именно в логосе в нас, людях, самой конструкцией слова как логоса порождаются акты понимания природы (фюзиса), природа становится зримой, прозрачной, или понятной.

Здесь есть видимость модернизации. Французский поэт-символист Малларме говорил: обычно считают, что стихотворения или поэмы пишутся идеями, а на самом деле поэмы пишутся словами. Безобидное, казалось бы, высказывание, тавтология, – естественно, что словами пишутся. Но он имел в виду другое, существенное, что вновь стало пониматься в XX веке или к концу XIX века и что очень четко понималось греками. Вопреки обычному предположению, что есть некая мысль, или идея, ясная самой себе и прозрачная для самой себя, и что для нее ищутся средства выражения и находится язык или слова поэмы, посредством которых она выражается, в действительности язык, или в данном случае слово, есть то, что должно начаться, и, отразившись от чего, во мне впервые станет то, что есть моя мысль. Мысль не предсуществует выражению. Напомню слова Борхеса, который говорил, что всякая поэзия в определенном смысле таинственна: не каждому удалось узнать то, что ему удалось написать. Иначе говоря, словесная конструкция в этом смысле есть расшифрованный символ для самого автора этой конструкции, он через нее узнает, что же, собственно, он думал и испытывал; то, что он думал и испытывал, впервые становится в нем через его отношение к его же собственному произведению.

Слово есть производящее произведение (оно не есть инструмент человека в том смысле, что существует некая мысль и значение, для выражения которых изобретаются слова), – назовем это условно ореrа operans, производящее произведение. Греки считали, что так производится в людях бытие: они сцеплениями логоса, и только ими, «впихиваются» в проблеск невидимого бытия, или, говоря словами Гераклита, невидимой гармонии[36]*. (...)[37]

ЛЕКЦИЯ 5


(...) я постараюсь закончить тему бытия у Парменида и Гераклита. Все те вопросы, которые возникли у нас на Пармениде, я завершу одной фразой, которая сразу вводит нас в работу, проделанную Гераклитом.

Я уже говорил и напоминаю, что фактически суть дела в случае с первыми греческими философами, а именно с Парменидом и Гераклитом, состояла в том, что, с одной стороны, установилось некоторое мышление (усилиями пифагорейцев, милетцев) в античной теории элементов, в атомизме (атомизм, хотя я его еще не излагал, по хронологии есть явление или параллельное Пармениду и Гераклиту, или в своих развитых выражениях более позднее), установился некоторый мыслительный, или познавательный, акт, и он повторялся; а совершившись хоть раз, он содержит в себе все свои условия и посылки, и затем, если он когда-нибудь совершается второй раз, он их воспроизводит. И с другой стороны, то, что установилось, начинает проясняться путем изобретения философского языка.

Мы должны различать две вещи: нечто, что установилось в виде мышления, и то, как оно эксплицируется (проясняется) путем изобретения особого языка. Второе не обязательно совпадает с первым, то есть то, что установилось, можно выяснить, если повезет (или со временем), и средствами другого языка. Я пытался пояснить то, что реально установилось как мышление, не используя исторически известный язык греческой философии (я пользовался каким-то своим батардным[38] языком), а теперь я перехожу к тому, как грекам случилось понять для самих себя то, что они натворили. Часть понятий я уже показал на примере Парменида, показал, как вырабатывался язык философии, язык бытия, то есть бытийный язык. Появились термины и понятия бытия, термины и понятия мышления, в которых люди специальным образом пытались уяснить себе, что же, собственно говоря, произошло и в каком положении оказался человек после того, как произошло то, что произошло. Я все время подчеркивал, что этот возникающий философский язык есть именно язык, то есть он есть не просто некие прямые утверждения, а утверждения, предполагающие некоторую философскую грамматику, лишь зная которую можно понимать этот язык, потому что, к сожалению, всякий человеческий язык предметен, всякое слово предполагает, что у него есть референт, существующий в мире, то есть предмет, обозначаемый этим словом.

Но в философии дело обстоит иначе: используя обычные ресурсы языка, философия при этом пытается сказать нечто иное. Например, в совершенно особом смысле нужно брать утверждение, что бытие и мышление тождественны. Ведь мы склонны понимать так: есть предметы вне нас и есть мысль о предметах, и, следовательно, в каком-то смысле такой философ, как Парменид, утверждает, что то, что в нашей голове – образы, представления, – тождественно тому, что вне головы и что называется бытием. Но это не так, поскольку бытие – это не предметы, которые вне нас, бытие – это бытие существующего, а не существование предметов, и я пытался показать, в каком смысле бытие существующего есть нечто, что сопринадлежит мысли, которая узнает бытие существующего. Я показал, что фактически бытие – это нечто становящееся.

Можно рассказывать о бытии в терминах якобы статичных, как у Парменида: есть некое неподвижное, целиком все данное, неизменное, целое, называемое бытием; и можно все то же самое говорить, беря ноту, состоящую в утверждении, что то, что есть и называется бытием, не есть само по себе, как есть деревья и камни, а есть нечто, что становится: в существовании, или через существование, выступает.

И здесь мы берем как раз Гераклита, потому что он философ, философствующий под знаком следующего вопроса: его интересовали не просто признаки и возможные способы описания бытия (на чем делал акцент Парменид), а его прежде всего интенсивно и очень драматично интересовало, как бытие становится в существующем. Тем более что, по Пармениду, мы уже знаем, что греки под видом бытия занимали свои мысли тем, что никак нельзя ухватить в виде реально существующего предмета, и, следовательно, бытие не является неким идеальным истинным миром, который столь же реально, как и предметы, существовал бы за этими предметами в том, что называется истинным миром, или миром по истине. У греков (все остальное – последующие наслоения на греков) есть одна совершенно маниакальная настроенность или мысль: все посюсторонне, все здесь, все явлено, все открыто, но – только в определенном срезе всего существующего. То, что называется бытием, проявляется внутри особого разговора, оно есть аура, или облако, сопровождающее этот разговор, и мы не можем говорить о бытии так, чтобы, поговорив, потом указать на него пальцем. Бытие есть то, что существует и воспроизводится на волне усилия этого мышления или этого разговора.

Гераклит был первым философом, который драматически и, я бы сказал, экспериментально задал этот вопрос. Комментаторы Гераклита всегда оказываются перед одной забавной трудностью, и эта трудность порождает различие школ интерпретации Гераклита. Она сводится к тому, что почти невозможно установить, автором какого учения является Гераклит: то ли он автор учения о том, что все течет и все меняется, то есть автор учения о неустойчивости, преходящности, текучести всего (в отличие от Парменида, который, говоря о бытии, говорил о чем-то неподвижном, самом по себе пребывающем, солидном, и настолько солидном и круглом, что возникают ассоциации с неким физическим всеохватывающим шаром, который есть солидно и пребывает вполне закругленно, – я к этому возвращаться не буду, от этих наглядных ассоциаций и смыслов я пытался избавиться в интерпретации Парменида), или Гераклит – автор учения о гармонии, или совмещении противоположностей, уже чем-то устойчивом, но называемом гармонией, совмещением противоположностей.

Можно выбирать одно в качестве якобы учения Гераклита – учение о текучести, а можно другое – учение о гармонии противоположностей, но вся трудность состоит в том, что Гераклит не автор учения, – нет учения Гераклита в том же смысле слова, в каком такой поэт в русской поэзии, как Хлебников, не есть автор поэм, то есть законченных художественных произведений, классических экземпляров, которые были бы продуктами пчелки по имени Хлебников. Если бы я попросил перечислить произведения Хлебникова, то в общем-то вы, наверное, затруднились бы. Я во всяком случае затрудняюсь назвать Хлебникова автором поэм: то, что осталось в виде стихов и кускообразных поэм, есть в действительности совершенно другая работа. Мы явно воспринимаем Хлебникова как поэта для поэтов в том простом смысле, что вся его поэтическая работа была не в сфере производства поэм и стихов, а в сфере производства средств производства поэзии: он занимался экспериментами над возможностями средств поэтического выражения. На этом уровне лежала его работа, и она была связана, как вы прекрасно знаете, с парадоксальным перемешиванием пластов языка, сталкиванием одного пласта с другим, чтобы само столкновение выявило и высвободило ушедшие в глубину возможности, смыслы и поэтические качества словесных масс, чтобы словесные массы пришли в движение, нарушающее привычные семантические ходы, привычные образные и ритмические связки и так далее. В этом смысле он поэт для поэтов.

В случае Гераклита мы имеем дело с тем же самым: Гераклит – философ для философов, а не автор какого-то учения. Конечно, у Гераклита есть философские утверждения (так же как у Хлебникова есть стихи и поэмы, я ведь не говорю, что у Хлебникова нет стихов и поэм). Гераклит решил выявить проблему бытия, приведя в движение все те слова, семантические и синтаксические связки, посредством которых мы вообще можем говорить о бытии. Он их столкнул, а себя свел к роли афориста (не афериста, а афориста, аферисты были параллельно, их называли софистами в Древней Греции), который в зазоре между готовыми существующими фразами, которые он сталкивает, пытается выявить пространство возможного смысла и так создать понимание, потому что Гераклит считал – и это было его основным исходным пафосом, – что то, о чем он говорит, нельзя прямо понять и изложить в виде теории, а можно лишь навеять, так, чтобы смысл был конечным или производным продуктом отложения в голове читателя или слушателя самогó парадоксального и экспериментального движения мысли в тексте, или в словах, Гераклита.

Парменид прямо, в виде выстраиваемой теории, рассказывал о том, что есть бытие, или нечто в мире по истине, и есть нечто в мире по мнению. То, что по истине, скрыто за миром по мнению. Это «за» – лишь пространственная метафора, а не утверждение: нет другого действительного мира, который так же существовал бы, как наш, видимый мир, но, существуя так же предметно, был бы при этом более осмысленным, более высоким, священным и прочее. То, что называется истинным миром, есть прорез посюстороннего, полностью нам явленного мира, взгляд на него, и внутри взгляда – если он интенсивен и способен держаться – [истинный мир] держится и стоит. Я уже говорил о том, что в образе (или вокруг образа) некоторого вертикального бодрствующего стояния греки одним шагом, одновременно, выделили бытие и мысль, – в образе вертикально бодрствующего стояния, которое на своей вершине, как на вершине волны, держит то, о чем можно говорить как о бытии. Если нет этого, то ни о каком бытии речь не идет.

Гераклит занялся своими экспериментами (из-за которых он получил прозвище Гераклита Темного и из-за которых неизвестно, что следует излагать в качестве учения Гераклита), потому что у него в глубочайшей и почти завершенной пластической форме присутствовало еще одно греческое ощущение, а именно (я говорил «вертикальное стояние», а теперь выражу это иначе): все есть наличное сцепление, как оно сложилось, не заданное заранее, не имеющее никаких гарантий, которые существовали бы сами по себе, солидно, как скала. Вот пошли, вошли в реку (не случайно появляется образ реки), сцепилось, и теперь держись, потому что все, что будет, будет в полемосе[39]* (от этого произошло слово «полемика»). Война, говорит Гераклит, есть условие и родитель всего[40]* . Это опять «воляпюкная» философская фраза. Что, Гераклит – милитарист? Да нет, он хочет сказать, что лишь внутри полемического состояния, внутри состояния всеобщего полемоса в схватке с бытием, или друг с другом, или в схватке с собой стоят люди, – в этом определится и решится, кто раб, а кто свободен. Война разбрасывает по результирующим ячейкам: вот он оказался рабом, потому что не хотел умереть, а свободный готов был умереть и выдержал риск своей готовности к смерти, поэтому один сильнее или больше тысячи, говорит Гераклит, если он наилучший. А быть наилучшим не дано заранее, только внутри полемоса это станет и определится. И сама фраза, сама стилистика и сам ход размышлений Гераклита есть, в свою очередь, полемос: не ход размышления о полемосе, а он сам есть полемос, внутри которого определится мысль, правильная, или истинная, или та мысль, о которой Гераклит говорит, что это мысль об одном.

Так вот, уже было известно, что бытие неявно и что нам нужно научиться внутри мира по мнению сделать бытие явным, потому что, когда бытие есть, оно столь же явно, как и все остальное. Например, слава: это ведь не скрытое качество, а явление, но явление, которое как бы набрасывает мантию завершенности и законченности на всю человеческую жизнь и держит ее в свете, луче славы. Следовательно, вертикальное бодрствующее стояние есть как бы стояние героя в луче света. Немигающим взором смотрит герой в этом луче.

Известно, что бытие в то же время себя скрывает. Эту мысль Парменид выражал, скажем условно, догматически или теоретически, а Гераклит приносит ее нам, парадоксализируя наши обычные представления, сталкивая их, запутывая их так, чтобы сама путаница и полемос наших обычных представлений навели нас на мысль, то есть на то состояние, в котором мы умны. Он будет рассуждать так: люди обманываются в познании явного подобно Гомеру, который был умудреннейшим из всех эллинов, ведь именно его обманули мальчишки, которые ловили блох, говоря: что увидели и схватили, то потеряли, а что не увидели и не поймали, то носим с собой[41]*. Эта фраза построена как фольклорная загадка. Разгадайте ее.

Есть выражения еще похлеще в смысле их якобы темноты, но эта темнота – жалящая, вводящая нас в полемос с нами самими. Гераклит, продолжая свою жалящую и парадоксализирующую мысль, хочет сказать: то, что истина, и то, что есть по истине, – самое близкое к нам, то, что мы на себе носим, хотя не увидели и не поймали, как блоху. Все это близко, все явно, логос общ всем, хотя многие живут так, как если бы имели собственное разумение. Помните, я говорил в связи с Парменидом о расколе бытия, о выпадении человека в своемыслие, своенравие, которое как раз и раскалывает бытие и тем самым вводит тень в бытие. И хотя это все близкое, и логос один, и все к нему приобщены, «к логосу, этому сущему, – говорит Гераклит, – всегда невосприимчивы бывают люди и до того, как услышат, и после того, как услышат впервые, ибо, хотя все бывает согласно этому логосу, неопытным подобны пытающиеся произносить слова и производить действия, о которых я рассказываю, разделяя каждое согласно природе и возвещая, каковые они. От других же людей скрыто то, что они делают. Бодрствуя, мы забываем то, что видели во сне, а во сне забываем то, что знаем и видели, бодрствуя»[42]*. Более того, во сне нам снится сон, в котором мы забываем другой сон, который нам снится, и всё это люди, которые во сне уходят каждый в свой мир, лишь бодрствуя, они разделяют один мир.

Все эти люди могут быть охвачены одним определением у Гераклита: присутствуя, они отсутствуют[43]*. Это очень частый случай, когда мы, присутствуя, отсутствуем в том самом смысле, который я пытался пояснить, когда говорил о том, что, лишь отсчитывая и начиная с бытийных явлений, мы имеем существование, например психологическое. Это очень легко проиллюстрировать: например, в подцензурной русской литературе и драме мы часто существуем, не существуя. Мы что-то испытываем, что-то происходит, но то, что мы испытываем, и то, что происходит, – этого не существует, как ни странно. {...}[44] Что такое бытийная мысль, или вертикальное, бодрствующее присутствие? Это когда, присутствуя, присутствуешь, а не присутствуя, отсутствуешь. В греческой философии, и вообще во всякой философии о бытии, всегда есть мысль о некоем подобном бытии. В XX веке нашли хороший термин, пришедший, по-моему, из английской литературы, – «зомби». Есть «зомби-бытие»: все, казалось бы, как у людей, но не существует в смысле человеческого существования. Зомби, восторгающийся тем, что пьяный человек на сцене заговорил пьяными словами (достигли наконец-то в результате сложной эволюции искусства!), или вдруг открывший, что Кафка все-таки великий писатель, – это есть существование, которое тоже может быть описано.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю