Текст книги "Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии"
Автор книги: Мераб Мамардашвили
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 53 страниц)
И собственно говоря, поэтому вся платоновская философия полна этих слов. Платон был философом, который открыл на конкретном материале, в виде конкретного эффекта, существование таких предметов. Он назвал этот эффект идеей (или формой), впервые ввел эту абстракцию. При слове «абстракция» мы должны сначала замереть и задуматься (я буду постепенно это прояснять, частично поясняя слова, а частично – уже и суть дела): слово привычное, но в контексте рассказа о греческой философии оно должно браться «со щепоткой соли» по отношению как раз к привычности этого слова в нашем словаре.
Мы ведь, люди XX века (а началось это все раньше, с XVII века), сами не зная об этом (а иногда зная), – большие гносеологи, то есть понимаем познавательное отношение человека к миру прежде всего в гносеологических терминах: есть субъект – гносеологический субъект, и есть объект – мир, который предстает субъекту в наблюдении в качестве совокупности внешних, вполне готовых предметов, существующих в некоем целом, которое мы называем миром, а мы эту готовую совокупность предметов, называемую миром, наблюдаем и, наблюдая, отвлекаем в ней (в этой совокупности предметов) какие-то свойства. Акт этого отвлечения называется абстракцией. Впервые теория абстракции, не совсем та, о которой я только что говорил, была построена Аристотелем, и слово это появляется у Аристотеля[85]*, хотя с другими смыслами, по сравннию с тем, который я непосредственно описывал, а именно гносеологический смысл. Нужна осторожность: нужно придержать гносеологическую привычность слова «абстракция» и понимать абстракцию несколько в ином смысле, чтобы понять Платона.
У Платона то, что он называет идеей, или формой (и что потом Аристотель будет называть абстракцией), есть нечто онтологическое, то есть не отвлечение, совершающееся в нашей голове, а нечто обладающее чертами бытия и существования. В каком смысле? Смысл этот сравнительно легко установить или восстановить, просто опираясь на то, о чем мы уже говорили раньше. Я это рассказывал, не употребляя терминов «абстракция», «идея», «форма» в платоновском смысле слова: я говорил о порядках, или целостностях, таких, которые являются тем, что я называл порождающими произведениями, вернее, производящими произведениями, или артефактами, то есть упорядоченностями, которые своим существованием производят другие упорядоченности.
Вот, например, небо в том смысле, в каком о нем рассуждали греки: небо было таким материальным носителем гармонии, наблюдение которого или отношение к которому производило в наблюдающем или относящемся упорядоченность души. Это не просто абстракция. Вот я отвлек в абстракции закономерность, то есть, наблюдая предмет, отвлекаю свойства, могу, например, отвлечь от красного предмета свойство красного (а [может быть еще] более сложная абстракция: я от предмета могу отвлечь, или извлечь из него, в абстракции некую регулярность) – это будет гносеологическим отношением. А если я, говоря по видимости то же самое (это по видимости то же самое, потому что в этом контексте греки и формулировали закономерности движения небесных светил, то есть законы астрономии), имею в виду отвлечение, реально происходящее в самом бытии, [когда] порядок сам работает, существует, потому что его существование, именно существование, а не гносеологическое абстрактное содержание, производит в наблюдающем порядок, который не существовал бы в душе наблюдающего без его отношения, в данном случае, к небу, – это как бы онтологическая абстракция.
Более того, я еще в другой связи говорил как раз о тех вещах, которые сейчас называю онтологической абстракцией: есть более осмысленные целостности, которые живут своей жизнью, и первая мысль в философии состояла в том, что есть другая жизнь (не наша обыденная, повседневная, где все рассеивается), и там воспроизводится осмысленная целостность, но это – там, то есть в некоем другом времени, в другом пространстве, и у этого есть свои законы жизни. Это своего рода организм – не содержание нашей абстрактной мысли, а духовный организм.
Не случайно поэтому у греков, особенно у Платона (да и вначале есть непонятные рассуждения у так называемых материалистов вроде Фалеса, Анаксимена, Анаксимандра, Эмпедокла, Демокрита), все время в контексте сáмого материалистического, на наш взгляд, рассуждения фигурирует слово «душа». Причем душа не только в смысле нашей психофизиологической организации (что никакого скандала не вызывает), а в смысле души мира, души вещей. Совершенно непонятная вещь! Повторяю: это словоупотребление диктовалось сознанием того, что та целостность, которую я назвал первичными порядками, или производящими произведениями, или артефактами, есть свойство организма, одушевленного в этом смысле слова. Ведь что такое одушевленность? Прежде всего, например, способность рождать другое. Мертвое отличается от живого хотя бы тем, что от мертвого ничего не рождается. Живое отличается от мертвого еще и тем, что живое всегда может быть другим. Мертвое уже не может быть иным, чем оно есть, а живое, по определению, есть то, что может быть другим. (Я как-то приводил пример с историей русской литературы, в которой есть закон: мы любим только мертвых, – например, Пушкина любим. Пушкин, кстати, понимал, что в России любят только мертвых. Живые нам невмоготу из-за того, что всегда могут выкинуть что-нибудь другое, не то, что в нашей собственности. Я приводил, может быть, любезный вашему сердцу пример Шукшина, которого полюбили в той мере, в какой он умер; он уже не может сопротивляться нашему отношению к нему и не может сделать другое, отличное от того, что мы себе присвоили.)
Так вот, повторяю: сознание особой органической цельности, прежде всего способности производить нечто другое, и было основой того, что в самых неподходящих случаях греки употребляли слово «душа», в том числе в контексте объективного, научного исследования. Значит, мы договорились, что под абстракцией мы понимаем нечто онтологическое, а не то, что мы сегодня склонны понимать в чисто гносеологическом смысле слова.
Есть некие – будем их условно называть – структуры. До этого я употреблял слово «Одно», или «единое», в отличие от «многого». При этом я показывал, что то единое, о котором говорил Парменид и другие (единое, или целое, Одно), есть нечто такое, что множественно расположено, множественно существует, как бы множественно раскинуто и устойчиво воспроизводится. Внутри него, если мы к нему прислонились, наши состояния получают другой режим жизни: они не рассеиваются, не распадаются так, как они распадались бы, если бы были предоставлены самим себе. Парадокс первоначальной греческой философии – идея Пифагора, которую он закрепил как бы навсегда в противоречии между конечным и бесконечным или между пределом и беспредельным. Не точка есть предел наших мыслей; предел множественно в себе содержит нечто и устойчиво воспроизводится, так что внутри этого мы можем из мгновенных сотрясений нашего сознания извлечь смысл; а если мы не внутри структуры, не внутри единого, то через мгновенные сотрясения нашего сознания, то есть переходом от обычного, устоявшегося, автоматического к чему-то другому, к проблескам бытия, мы не можем (через эти проблески) войти в само бытие, потому что все распадается, все исчезает, будучи предоставлено само себе. Подставьте под это простые примеры: мы не можем вечно находиться в состоянии интенсивного волнения по чисто физическим законам самого волнения, потому что вы знаете, что вечно любить невозможно, и так далее.
Существование другого режима жизни, отличного от режима жизни повседневной (эту жизнь мы называем жизнью, и она в общем-то единственная), – вокруг этого крутится вся проблема философии. Есть другая жизнь, у нее другой режим, и переключение в этот режим жизни на стороне нашей реальной жизни позволяет хотя бы успеть извлечь смыслы, например извлечь смысл из раскаяния, а не вечно повторять ошибку, которая приводит к раскаянию. В структуре мы можем извлечь из раскаяния смысл и остановить какую-то цепь, а если этой структуры нет, то тиран будет снова предавать друзей и надеяться, что у него будет другая жизнь при его неизменившемся нраве. Платон говорит (это прежде всего платоновская идея, хотя она – сквозная нить греческой философии): ничего не будет, если не заглянул в свой нрав, а заглянуть в свой нрав можно только в определенной структуре, то есть внутри абстракции, или – теперь я имею право употребить это слово – внутри идеи, или формы, эйдоса (формы в смысле идеи). Вот что называется у Платона идеей: Платон открыл эффект существования структур, проблема реальности которых может обсуждаться. Что более реально? Реальны ли идеи? В каком смысле они реальны, если реальны? Более ли они реальны, чем то, что мы видим в материальном мире в качестве реального, или в качестве экземпляров идей? И что вообще значит рассматривать вещи как экземпляры идей, или как выполнение идей? Вот совокупность вопросов, которая возникла и для которой, благодаря платоновскому изобретению понятия идеи, уже есть язык, на котором можно обсуждать все эти вещи.
Вернемся к тому, что есть такие порядки, которые сами порождают другие порядки. А порождать нечто можно, только существуя, реально существуя. Но в каком смысле «реально существуя»? Это ведь абстракции. Например, я называл небо материальным предметом, но я назвал это понимательной материей, интеллигибельной материей, то есть такой, которая своей материей дает идею (я уже начинаю невольно употреблять слово «идея», хотя, казалось, еще не имею на это право) самой себя. Я не говорю, что есть предмет и наша идея о нем. Предмет сам материально, зрительно, наглядно-доступным материальным расположением самого себя показывает свою суть, а суть одновременно и абстракция, закон. И более того, этот закон еще является и условием того, что в тех, кто к нему относится, или соотнесен с ним (например, в людях, наблюдающих небо), может рождаться упорядоченность мысли (о конкретных небесных явлениях, и не только о небесных явлениях) и в том числе упорядоченность души. Неупорядоченные круговращения души (как выражается Платон) могут прийти в состояние упорядоченности, в состояние регулярных оборотов души в отличие от нашей повседневной жизни, которая есть сплошной, периодически повторяющийся хаос и распад. Все неустойчиво, особенно в душевной жизни.
Но устойчивость тоже факт, и у устойчивости есть условия и способы ее производства, она возникает через абстракции порядков, через структуры. Не знаю, какой бы образ предложить, иногда математические примеры бывают очень хороши; раньше философы были более образованны математически, и это помогало им находить хорошие примеры для иллюстрации философских рассуждений. Например, хорошим примером для философских проблем являются кантовские антиномии, которые изложены чисто естественно-научно (у Канта вообще много таких примеров). У Платона есть такие примеры, у Зенона – потрясающий пример того, что мне пришлось рассказывать на философском языке (не на математическом), а первоначально это было изложено на математическом языке (Ахиллес, догоняющий черепаху). Я показывал, что там содержатся какие-то совершенно другие проблемы, но тем не менее от примера отказаться я не могу.
Существует сетка, она называется сеткой Мёбиуса. Вот какая-то плоскость, на которой расположены точки[86], и там есть законы соседства и соединения точек (я не буду всю <...> воспроизводить), а можно еще соединить точки следующим образом: поместить некую точку вне самой плоскоcти, на которой расположены точки, и потом собирать <...> эту точку <...>, следующую точку, и в итоге так перебрать, соединив все точки плоскости, но через сеточные точки (такая сетка, имеющая узлы – сетка Мёбиуса). Здесь появляется особого рода упорядоченность точек. Но <...> совершенно иначе решается проблема бесконечности, эти точки не уходят в бесконечный ряд и так далее[87].
Представьте себе, что наша реальная психическая жизнь есть такая плоскость либо бесконечное число точек. Мы можем их упорядочить. Чем? Тем, что я называю порядками (например, небо как астрономическое идеальное тело). В том числе, скажем, идеальный музыкальный инструмент у пифагорейцев тоже можно представить себе как сетку, то есть один из узлов «сетки Мёбиуса», на который выбирается вся иначе хаотическая совокупность звуков: [она] может быть перебрана и организована через эти вынесения. Эти точки можно назвать воображаемыми. (...) Они будут иметь другой статус по сравнению с реальными точками в плоскости.
Теперь этот пример вместе со словами, которые фигурировали вокруг него, в том числе слово «воображаемый», или то, что реальность сеточных точек иная, по сравнению с реальностью точек, которые организуются через сеточные точки, наложим на так называемую проблему идей. Значит, во-первых, это есть <...> о том, что в жизни, в мире есть некая абстрактная ткань («мёбиусные точки»), она есть организующая ткань: на ней собираются точки нашей бесконечной, беспредельной в пифагоровском смысле жизни, то есть жизни хаоса, распада <...> и так далее. Точки эти собираются на ткани, а сама ткань… ну что ж, мы назовем это структурами, а Платон именно это назвал идеями.
Первое, что мы теперь <...>, так зайдя, понимаем (о чем, собственно, идет речь): ясно, что идея не есть абстракция в нашем смысле слова, абстракция общего от индивидуальных предметов. Когда мы встречаем слова «идея», «общее», «единичное» у Платона, потом у Аристотеля (и потом уже, не дай бог, в последующей средневековой традиции и традиции Нового времени), то чаще всего мы склонны обсуждать проблему реальности или нереальности универсалий, то есть обсуждать в таком духе, что существуют абстракции общего от единичных предметов, они якобы назывались у Платона идеями, и он, будучи, конечно, не человеком каменного, но человеком слегка послекаменного века, почти что питекантропом, по наивности обожествил свою же собственную абстракцию, реализовал ее и считал, что реально существует мир идей, а наш мир, который мы называем реальным, то есть мир единичных предметов, есть несовершенная тень воплощений мира идей, подражаний ему. Потом якобы Аристотель доказывал, что общего не существует отдельно от индивидов, реально существуют только индивиды, и якобы тем самым он опровергал платоновскую теорию идей. Пока нам нужно закрепиться на одном простом шаге, который мы сделали: идеями у Платона называется не то, что мы называем общим. В том числе идея лошади не есть общее от лошадей, идея кровати (это пример, фигурирующий у Платона; кстати, у Платона в качестве примеров очень часто фигурируют предметы ремесла) не есть общее от единичных кроватей. Идеей называется не это.
Но пока то, что я назвал идеями, структурами, – это только название и только обещание, промелькнувшее в наших головах, что платоновские идеи есть примерно то, о чем я рассказывал, и отличаются от того, что называется теперь в философии проблемой общего и единичного, но нам пока еще не хватает того, чтобы конкретно ухватить это дело. А конкретно ухватить можно очень просто как раз на тех самых примерах совершенно конкретных вещей, которые приводит Платон и которые он безуспешно, очевидно, пытается окружающим людям разъяснить. И это никогда не получается, это невозможно сделать. Можно еще кое-как объясниться (если повезет) со своей душой, а с людьми объясниться невозможно, потому что люди прежде всего существа культуры: они все сразу понимают и сразу превращают мысль философа (в данном случае Платона) в предмет культуры, осваивают ее тем или иным образом. И всё, потом уже философ бессилен перед этим предметом, он дальше не может пробиться через экран, который люди усвоением его идеи поставили между собой и философом. Впоследствии история все время повторяется. Платон сказал… и тут же наросла на него такая короста, что Аристотелю, жившему в то же время (с разницей в несколько лет), пришлось якобы разрушать теорию идей Платона, хотя в действительности Аристотель разрушал культурные напластования, мгновенно образовавшиеся, когда люди стали обсуждать совершенно дегенеративные вопросы о реальности общего и прочие такие вещи уже при жизни Платона[88]*. Но я отвлекся в сторону.
Значит, будем держать в голове упорядочивающую структуру, которая сама есть существующая абстракция порядка, – не гносеологическая абстракция порядка, а существующая абстракция порядка, – некая абстрактная структура, или абстрактная ткань, обладающая свойством производить другие порядки, упорядочивание (например, в голове людей). Замкну здесь круг: возьмем идею кровати. Подумаем не о названиях (не о том, как строятся наши термины, не о единичных предметах и не об общих их обозначениях), а совершенно о другом, о том, о чем я фактически все время говорил с самого начала (и, наверное, не случайно, потому что я шел от начала к последующим философским понятиям и, следовательно, имел их (или их смысл) в голове). В качестве начала я все время говорил о распаде, о рассеянии, о том, что существует режим сознательной жизни, который не есть природный продукт, а есть то, что имеет какие-то законы воспроизводства и случания в других людях, в самом человеке и в последовательности его жизни, то есть это опять же примеры упорядоченностей, которые рождают другие упорядоченности. Я приводил примеры греческой трагедии, музыки не как предметов эстетического наслаждения, а как предметов, которые порождают упорядоченные состояния. В этом смысле скажем, предметы искусства (так же как философская мысль) являются органами жизни, органами воспроизводства жизни в той мере, в какой эта жизнь человеческая (то есть в той мере, в какой в человеке реализуются качества, которые мы называем человеческими, в том числе качества понимания).
«Дом», «кровать»... возьмем эти два слова вместе, они будут взаимно друг друга прояснять. Обратите внимание на следующую вещь: почему-то все люди живут в домах; почему-то должен быть потолок, должно быть некоторое выделение места, пространство внутри которого называется домом. Конечно, дом может быть круглым, как кибитка, а может быть прямоугольным. Кровать... Я уж не говорю о том, что мы почему-то спим ночью, а не днем, как правило, конечно: есть некий режим смены состояний бодрствования и сна, более того, он должен выполняться в какой-то форме. Говорят, японцы спят на циновках, но все равно что-то от кровати выполняется. Почему люди должны занимать горизонтальное положение? Из чего это вытекает? Почему, собственно говоря, нельзя спать стоя? Ясно, что существует психический режим нашей жизни, но он, я говорю, имеет некую форму. Почему-то голова должна быть все-таки не ниже тела, а должна быть слегка приподнята, даже если нет классической формы европейской постели. Мы находимся внутри того, что собой организует выполнение единичных актов спанья на кровати или единичных актов пребывания в жилище.
Этот горизонт предмета, который обладает определенными свойствами, то есть выполняет, реализует, содержит в себе режим множества состояний нашей психической, физиологической, умственной и так далее жизни, и есть идея – идея кровати, идея дома. Поэтому, хотя якобы Аристотель говорил, что есть дома и нет «домности»[89]*, теперь мы понимаем, что в том смысле, в каком мы только что разъясняли, «домность» таки есть (и это не общее от единичных кроватей, конечно). А теперь на это накладывайте «сетку Мёбиуса», состоящую из узелков, подставляйте под точки на бесконечной плоскости наши акты единичных каждый раз взаимоотношений с кроватью (и единичные кровати). И действительно, тогда мы понимаем, в чем смысл идеи, и понимаем, что единичные кровати есть выполнение идеи, они действительно есть конкретные тени, потому что идея «кроватности» существует: кровать можно поломать, сжечь, она может устареть, а идея не может устареть от потребления. Например, рычаг как предмет потребления (в экономическом смысле) может сноситься, может быть один, третий, пятый, десятый, а рычаг как форма, или как идея, живет вечно; во-первых, живет явно, во-вторых – иначе, вечно, и она даже совершеннее, чем рычаг, хотя бы потому, что рычаг снашивается, а идея рычага не снашивается.
Идея – не абстракция, не общее, не об этом я говорю. Мы говорим не об абстракциях в смысле наших отвлечений от того, что мы наблюдаем, а обсуждаем некие абстракции порядков, сами существующие в виде порядков и порождающие другие порядки. (...) дом порождает не дома, конечно, он порождает наши состояния, и это порождающее может быть фиксировано и в этом смысле отвлечено в понятии «идея», – таковы идея кровати, идея дома, идея лошади и так далее. И у нас будет куча идей. Только Платон будет очень осторожен, он, конечно, будет элиминировать так называемую гипотезу или аргумент «третьего человека», а именно что есть в голове идея, то есть идея предполагается как раз в виде абстракции общего, которая существовала бы в нашей наблюдающей голове: в мире – предметы, а в голове – идея. Чтобы сопоставить эту идею с миром, нужна еще идея и так далее, – это так называемый регресс в дурную бесконечность.
А у Платона идея есть принцип интеллигибельности. И тут мы и выходим к основной части философии Платона, связанной с идеями, потому что ведь есть идея не только кровати, дома, а есть идея числа, например, а в числах мы формулируем законы мира. Но теперь понятно, что, так идя, мы избавляемся от каких-то частей сложной философской интерпретации, зафиксированной в историко-философских документах. Например, в контексте такого хода у нас не существует известной проблемы того, были ли числа «идеями» у Платона, и если были, то как числа – как идеи – относились к идеям, то есть к идее числа, например. (Но я в сторону ушел, это не важно.)
Платон в отличие от Аристотеля (не по содержанию, не по гениальности и прочим таким детским вещам, а в духовном смысле) был очень чувствителен к тому, что, собственно, он не открыл в идеях. Что он открыл в идеях? Прежде всего нам надо сделать маленький шаг. Чудовищно сложно удерживаться в идее и из нее смотреть на предметы – так хрупко, так сложно, просто сил никаких нет. И вся философия Платона, его бесконечные диалоги и сама его жизнь (он ведь один из самых трагических философов в истории мысли) есть понимание, что это, может быть, Богу посильная работа: в свете идеи смотреть и удерживаться в этом свете. Платон говорил: пояснить какие-то вещи, которые я вижу, если смотрю на предметы в свете идеи, я не могу, потому что вещи те же самые, просто я на них смотрю в свете идеи; поэтому дополнительных фактов я не могу привести (я довольно вольно излагаю Платона), ничего не могу добавить, вам нужно лишь «повернуть глаза души» (это собственные слова Платона) и, повернув, удерживать их в этом повороте (добавляю это на основании своего ощущения темперамента Платона), и в этом иногда повезет, а потом опять сорвешься. Аристотель был более усредненный гений, что ли, менее трагический. Трагизм человеческой жизни на пределе напряжения, о котором понимаешь, что выдержать его не под силу, – этого ощущения Аристотель был лишен, он был более уравновешенный философ и человек. Анекдотической болтовней я все-таки завоевал еще одно определение идеи: идея – это поворот глаз души, а без этого поворота мы запутаемся.
Что такое число «пять»? Где оно? Здесь? В третьем, в четвертом пальце или это отдельно шестой предмет рядом с пятью пальцами? Не получается. И не увидишь этого, если не оказался в идее, то есть если не повернул глаза души, если не понял, что это есть структура как правило интеллигибельности, которое умещает в себе состояние моего правильного оперирования числом «пять», в котором я могу мыслить и оперировать числом «пять». Здесь мы оказываемся в лоне такого организованного мышления, внутри которого могут быть сформулированы зависимости, законы, или <...>, вещей. В какой мере? В той мере, в какой я могу о единичных, конкретных вещах говорить нечто осмысленное, упорядоченное, приписывать им регулярности и зависимости (то есть применять к ним язык закономерностей и зависимостей), в той мере, в какой я смогу рассматривать эти вещи и предметы как выполнения идей, как экземплярные, в конкретном виде реализованные выполнения идей. О тех предметах, которые я так представить не могу – а такие предметы существуют, – я не могу говорить ничего такого, чтобы это говоримое считалось или было бы языком законов и закономерностей, языком регулярностей, зависимостей и так далее.
Что же такое тогда идея как правило интеллигибельности, то есть понятности того, о чем мы говорим? Идея кровати есть идея, или правило понятности, нашей «кроватной» жизни, и, будучи этим, идея – это максимальный, предельно мыслимый вид предмета. А тот единичный предмет, о котором я могу нечто высказывать, есть предмет высказываний в той мере, в какой он есть или может быть представлен в качестве выполнения максимально, или предельно, понятого, или максимально мыслимо возможного. Если я могу представить предмет в качестве частного случая максимальных понятностей, тогда об этом предмете я могу формулировать закономерные, или законоподобные, суждения, могу высказывать о нем нечто в терминах логоса, то есть могу вступать в <область>, где мои высказывания подчиняются законам непротиворечия (то есть я не могу одному и тому же предмету в одно и то же время приписывать взаимоисключающие признаки), где уже начинают работать формальные законы мышления.
В этом пассаже, воспроизводящем платоновскую мысль, кроме ее содержания, мы имеем еще одну вещь, очень важную, может быть, чисто стилистическую (я имею в виду стилистику мышления, конечно), которую нам нужно усвоить. Что сказал философ? Он сказал: вещи – воплощения идей. Что он сказал? Неужто это? Он сказал это. Но действительно ли он сказал, что вещи – это воплощения идей? Как мы понимаем? Вещи воплощаются в идеи. Мы ведь вкладываем наглядный смысл в употребляемые нами слова: значит, вещи рождаются от идей? У нас есть еще и классификация для мысленных акций такого рода: совершил такую мысленную акцию, высказал такое утверждение, значит, идеалист. Материалист будет это опровергать. Оставим в стороне спор школ. Повторим наш собственный вопрос: сказано это или не сказано? Ну конечно же, мы понимаем, что никогда и мысль такая Платону не приходила в голову – предположить, что вещи (единичные, реальные, материальные вещи) могут рождаться от идеи или что идеи могут воплощаться в вещь. Он говорил лишь следующее: я могу говорить нечто о предметах наблюдаемого мира, но не что-то вообще, а осмысленное, называемое мной наукой, в той мере, в какой я могу представить эту вещь в горизонте, внутри структуры ее интеллигибельности, которая есть идея. При этом, когда я говорю о вещах в терминах идей, идея не есть вещь <...>, [она] не где-то в особом мире, помимо вещей. Она реальна совсем в другом смысле, по сравнению с реальными вещами.
Вместо воображаемых точек, через которые я выбираю [точки жизни], представьте себе ту вещь, о которой я говорил на прошлых лекциях. Я называл ее топосом, местом. Я вскользь сказал, что Греции не существовало как географического места, потому что у греков не было единого <национального> государства, они даже территориально не могли быть объединены, я уже не говорю о том, что они не смогли объединиться государственно. Но у них были «мёбиусные узелки», или «мёбиусные точки», в которых они собирались в качестве греков. Полис был бы усложняющим примером, потому что нужно было бы ввести некоторые оговорки, а пример, более относящийся к языку, – он простой, «Илиада» Гомера, но не как предмет, описывающий события. Я ведь предупреждал: произведение искусства в том смысле, в каком мне иногда приходится употреблять этот термин, не есть нечто описывающее, изображающее. Скажем, роман не есть роман о чем-то… Как собор у Виктора Гюго[90] не изображает нечто, а своими связками он порождает события и состояния, то есть он конструктивен по отношению к тому, кто входит в роман, или в собор. Греки были греками, входя в топос «Илиады», в «мёбиусную сетку», в ткань произведения, в данном случае эпоса.
Теперь мы понимаем, что Платон называет идеями топологические явления такого рода. Он сумел дать этому название, вот в чем было его открытие. Он открыл это как реальный эффект – есть эффект «кровати», эффект «домности», есть такие эффекты. Ну почему, черт возьми, мы должны обязательно какие-то стены вокруг себя иметь? Что это? Это топос, на котором, посредством которого, или через который, будет воспроизводиться наш человеческий облик. Другие существа, может быть, не будут жить в домах, а мы будем жить в домах и спать на кроватях. Теперь мы понимаем, что Платон открывает названия для этих топологических явлений (в том смысле, в котором я это определял, и, конечно, не в смысле математической науки, называемой топологией, хотя смысл перекрещивается, это можно и показать, но это не важно). Платон дал этому название «идеи» и сказал: имея идеи вещей, мы можем относительно этих вещей формулировать законы (в том числе математики: числовые пропорции и так далее). Рассмотрев мир как выполнение максимально понятого, и в той мере, в какой удастся их [(вещи)] так рассматривать, можно об этом мире осмысленно, научно и так далее говорить. Мы понимаем, что не было в философии эпизода (скажем, связанного с Платоном) появления философа, который по своей питекантропической отсталости приписал реальность идеям и, более того, приписал им способность рождать вещи.
Кстати, должен сказать, что здесь нет не только такой грубости – воплощения идеи в вещи как некоего наглядного акта воплощения, – а нет еще и идеи так называемого идеального, или действительного, мира, лежащего за тем, который мы видим, и являющегося другим, вторым миром, идеальным, в отличие от реального мира: за реальным миром якобы лежит платоновский идеальный мир, или мир идей. Платон никуда не помещал этот мир, хотя его тут же так поняли и упрекнули в этом, и упрек сохранился настолько, что Ницше большую часть своей философии построил на пламенной борьбе с тем, что он называл ненужным удвоением мира (считая, что Платон ввел это удвоение), и доказывал, что не нужно нам никакого удвоения мира: есть только один мир – феноменальный, – двух миров нет. Но Ницше сражался в действительности с культурной тенью Платона, но не с самим Платоном.
Я это вел к тому, чтобы конкретизировать один эпизод в античной философии: сама мысль о существовании некоторого идеального мира, извлеченного из идеи идей, впервые появилась на основе аристотелевского учения, как это ни странно. У Аристотеля впервые появляется основание для такого рассмотрения, потому что он нашел место для идей. Идеи он изгнал из мира, считая, что существуют и реальны только индивиды, но тем не менее существует небо как особый идеальный мир – предметы, подчиняющиеся особым законам, которые связывают идеальные предметы (в отличие от просто предметов). Аристотель как бы локализовал платоновские идеи, то есть не опроверг теорию идей, а получилось наоборот, и это имело последствия в последующей истории философии.








