Текст книги "Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии"
Автор книги: Мераб Мамардашвили
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 53 страниц)
Обычно смысл слова лежит вне самого слова, и мы этот смысл понимаем посредством дополнительной операции, лежащей вне самого слова, так называемой операции реферирования, то есть отнесения слова к предмету. Отношение слова к предмету не содержится в форме самого слова, а есть дополнительный акт. Слово «стол» не содержит ничего от стола, так ведь? А вот слово «экзистенция», если я разложу его форму и буду ее придерживаться в разложенном виде, то оно не термин, а слово-смысл. Я уже говорил про слова «эк-зистенция» и «эк-стаз». Экстаз – это когда мы сами собой не владеем, мы во власти того, что мы называем экстатическим состоянием. Это нечто, которое <...> нас вне нас самих. Следовательно, эк-зистенция – это бытие вне самого себя. И можно весь философский язык – а у Хайдеггера почти что так и сделано – построить из такого рода слов, выявляя в них внутреннюю, самоговорящую <форму>: говорит слово, не значение. Следовательно, тело слова обладает тем смыслом, который я хочу выразить (как город Кёльн, такой, каким я его понимаю; я вижу его во сне, материально вижу, а он не есть реальный город, отдельный от моего восприятия, а есть то, как я его понимаю). Так вот, слово – такое, какой я понимаю суть дела. Так и со словом «экзистенция». Можно спорить об удачности или неудачности таких попыток, но сам этот язык лежит на уровне попытки, поэтому чтение Хайдеггера должно осуществляться человеком, который понимает, что автор поставил своей жизненной задачей не употреблять терминов, потому что термины неконтролируемы, существуют вне текста и неизвестно, кто и как их прочитает, а автору важно, чтобы смысл того, что он хочет высказать, рождался непосредственно в ткани самих слов, которые изложены на бумаге.
ЛЕКЦИЯ 14
Я продолжаю экзистенциализм на том, на чем мы прервались в прошлый раз: я пытался пояснить основные, внешне очень драматические определения, афоризмы, которые мы встречаем у таких философов, как Сартр, Хайдеггер и так далее.
Повторю, что основная идея, которая проступила через экзистенциальную философию, – это понимание, что человек есть некоторое состояние, усилие, а не какой-нибудь предмет, понимание, что сам по себе, с натуральной гарантией, человек не существует (понимание, которое, в общем-то, всегда было в философии). И эта очень простая мысль одновременно поясняет и те определения, которые даются в экзистенциализме: что такое бытие, что такое понимание, что такое культура. Простую фразу Сартра о том, что человек не есть то, что он есть, а всегда или впереди, или позади, или вбок от самого себя, можно понять, если просто вдуматься в то, как мы живем, что мы говорим, и что мы делаем, и каковы основания того, чтó мы делаем. А философия, скажем так, всегда имеет дело с основаниями оснований. Например, в науке есть так называемое основание знания, есть первичные аксиомы, в этике есть нормы, формулы, правила, в юриспруденции есть законы, правила, а философия спрашивает о законах законов, об основаниях оснований, о правилах правил, то есть о том, на каком основании вообще вводятся какие-либо основания, по какому правилу вообще вводятся какие-либо правила и по какому закону вводятся законы. Тем самым философия всегда задает вопрос о том, чем живут законы, что их наполняет кровью, жизнью, пульсацией?
И вот оказывается, что человеческие законы, правила заполняются только одной-единственной кровью, кровью человеческого усилия, или способности человека подвесить себя в том, чего еще нет и чего, в общем-то, никогда и не будет в виде самой человеческой жизни, а будет всегда в виде правила или закона. Но человек всегда другое, нежели это правило или закон; чтобы было правило или закон, человек не должен быть законом и правилом; он должен быть впереди самого себя, вбок или назад, но никогда самим собой. И тогда будет что-то. Это что-то никогда не будет человеком, но, чтобы было это что-то, человек должен быть ничем. Отсюда в философии есть символ «ничто», который всегда совмещен с символом, или понятием, «бытие», – очень странный для философски еще не разработанного слуха и понимания. Но в то же время ничего таинственного нет; таинственность появляется тогда, когда философ считает, что все остальные уже понимают, о чем идет речь, и поэтому он идет по законам и по логике теоретического языка, повинуясь логике теоретического сочетания слов, не заботясь каждый раз о том, понимают ли читающие или слушающие, о чем идет речь. Но я неоднократно пытался пояснить, что, когда мы начинаем рассуждать, появляется логика самого рассуждения, понятия и словá, которые обслуживают не предмет рассуждения, а само рассуждение. И вот мы вынуждены ими (понятиями и этими словами) говорить, вынуждены говорить в их логике, потому что это экономный язык, ведь нельзя же каждый раз заново восстанавливать то, к чему слова относятся.
Слово «ничто» вы встретите как у Хайдеггера, так и у Сартра (если вы помните, основная философская работа Сартра называется «Бытие и ничто»). «Ничто» – это слово, чтобы говорить о такой странной вещи: для того, чтобы было что-то, нужно, чтобы было ничто, которое никогда не есть это что-то, а есть его условие. Пульсация, усилие, которое изнутри наполняет реально видимые нами живущие вещи, само никогда не совпадает ни с одной из них. Если я как человек, каждый раз устремленный куда-то вперед, в каждый данный момент тем не менее что-то делаю и являюсь условием чего-то, то нечто, делаемое мной, не есть я, ведь я впереди того, что делаю. Эти простые вещи очень часто выражены странным и непонятным языком, и тем более языком поиска, потому что те философии, о которых я рассказываю, – это философии ХХ века. А это совершенно кретинское время: я имею в виду идиотизм всего того, что мы слышали в течение десятилетий или нам казалось, что мы знали в течение десятилетий; это очень странное время, этот ХХ век: трудно даже выдумать искусственно какую-нибудь глупость, чушь, миф, которые с самым серьезным видом не проповедовались бы интеллектуалами ХХ века и в которые они не верили бы, то есть это процессия чудовищ, фантазий, идиотизма, которые, меняясь каждый год, пленяли умы и воображение интеллектуалов. Это что-то невообразимое: если сейчас все это собрать вместе и показать, невольно пожмешь плечами и удивишься способности человека отказываться от того, что ему дано Богом, а именно от достоинства или чести, что то же самое, что ум. Глупость, если не говорить о психологии, – это просто отсутствие достоинства.
А с другой стороны, этот же век полон образцов этого же самого достоинства, мужества, в том числе мужества мысли. И вот все это перемешано, нет света без тьмы и тьмы без света. Это какое-то серое марево, в котором свет перемешан с тенью. И поэтому, когда я рассказываю об экзистенциализме, вы должны правильно понимать то, что я говорю. Я фактически (наверное, в силу того, что вообще не умею зло говорить о ком-то) выбираю из текстов мысли и их рассказываю, а в текстах содержатся не только мысли, но и еще вторая часть марева, а именно тьма, глупость и недостойные вещи. Скажем, мне даже стыдно ссылаться на такой эпизод в биографии Хайдеггера, как его короткий роман с нацизмом, когда он был ректором университета. Роман не был совершенно случайным, он вытекал из каких-то внутренних идейных оснований самой хайдеггеровской философии, но тем не менее мне не хочется об этом говорить, потому что трудно, наверное, назвать в ХХ веке хоть сколько-нибудь крупного философа, у которого не было бы аналогичных, постфактум постыдных эпизодов в биографии. Повторяю, то, что я говорю, не есть просто сама философия, как она реально излагалась и думалась людьми, а есть то, что можно из нее извлечь. Как говорили древние, я мое добро беру там, где его нахожу. И не надо придираться к месту, куда оно было положено. (Я отвлекся, поэтому возвращаюсь к тому, о чем говорил.)
Есть ничто, а есть бытие. Что же такое бытие? В своем понимании бытия философы XX века просто восстанавливали старое философское понимание. Я все время говорю, что в каком-то смысле в философии нет ничего нового, все это об одном и том же, так же как я сказал бы, что люди любили миллиарды лет, наверное; и каждый раз это миллиардно, тысячекратно пережитое состояние переживается нами как нечто новое и интересное по одной простой причине: оно в нас воспроизводит нас самих. Философия тоже воспроизводит в людях людей и говорит об одном и том же, но называя это по-разному, потому что философу, чтобы объясняться, нужно каждый раз иметь дело с разными (как сказать?) стенками непонимания. Они в каждый момент разные. И философия не меняется, а антифилософия, она все время разная, то есть в ХХ веке, скажем, люди другим образом не понимают бытие, нежели не понимали в XIX веке, а в XIX веке иным образом не понимали, нежели в XVIII веке. А понимание всегда одинаково, но, поскольку понимание существует на фоне непонимания и объясняется с ним, оно кажется разным в каждый момент. В ХХ веке понимание излагается иначе, нежели в XIX, не потому, что изменилось понимание, а потому, что кретины, с которыми беседуешь, – они сменились. С ними нужно находить другой, соразмерный им язык.
В ХХ веке в этом смысле слова совершенно особый язык – язык, который организуется вокруг тех трех вещей, о которых я говорил во введении к нашим беседам [, – конкретности, синкретизма и индивидуации]. А почему о конкретности приходится говорить? Потому, что в ХХ веке появляется феномен, в своей развитости не похожий ни на что предшествующее, а именно феномен абстрактной науки и абстрактных идеологических построений. Когда мы – перед ними, мы начинаем вспоминать о том, что всегда было, но называем это конкретностью.
Давайте мыслить конкретно. В каком смысле конкретно? Вспомним, что мое, например, нравственное чутье, или эстетический вкус, или понимание, в каждый данный момент могут мною рождаться, а не быть выведенными из правил. Вспомним простую вещь: когда мы выходим из кино – правда, мы не часто туда ходим, но если случается, – то, видимо, четко знаем, что о каких-то вещах бессмысленно говорить, спорить, обсуждать их. Кто-то не понял – значит, не понял, и всё. Мы ведь знаем, хотя бы в гении нашего языка, что акт понимания есть абсолютно конкретный и в то же время несомненный акт, то есть мы как люди имеем дело с вещами, которые несомненно имеют место, и в то же время их как бы нет (поэтому мы пытаемся о них говорить). Они исчезают, и мы не можем на них даже показать пальцем. А они есть, так же как есть совесть. Так вот, то, что мы сказать не можем, и называется бытием. Почему вдруг в философии экзистенциализма это стало называться экзистенцией? Я просто переворачиваю определения, которые вы встретите в текстах или, скорее всего, не встретите, потому что вы их читать не будете.
В экзистенциализме основное понятие – это понятие «экзистенция» – не определяется. О нем говорится следующим образом: экзистенция – это то, что никогда не может быть объектом, то есть это нечто такое, что я никогда не могу ухватить в виде предмета. Когда мы говорим о человеке так, что мы пытаемся в нем пояснить ту его сторону, в которой он никогда не есть то, что он есть, – значит, мы говорим об экзистенции. Есть вещи, которым дается только отрицательное определение; экзистенция есть одна из этих вещей. То в нас, что мы никогда не можем сделать объектом, то в нас, что скорее не является объектом (который мы перед собой поставили бы и называли бы его словами), а скорее является выражением нас самих в нашем существовании, – это нечто и есть экзистенция.
Одновременно для определения этого задается и другой символ – символ понимания. Мы привыкли слово «понимание» употреблять в чисто рассудочном смысле, или в логическом смысле, когда понимание есть понимание чего-то, какого-то предмета. Я понимаю теорему, или я понимаю человека, или я понимаю аргументы, я понимаю рассуждение. А когда мы в философии говорим о понимании, то имеем в виду немножко другое. Что мы имеем в виду? Очень простую, в общем-то, вещь. Я сказал, что экзистенция есть нечто, что существует, но нечто такое, что в то же время не есть предмет, что нельзя сделать объектом, или, иными словами, это нечто такое, что не существует само по себе, без проявления человеческой направленности на это нечто. Приведу простой пример, который неоднократно приводил. Например, существуют законы (я имею в виду юридические законы); помимо всего прочего, что в них содержится, в них есть еще одна сторона: законы эти существуют, воспроизводятся в пространстве и времени в зависимости от того, что в каждый данный момент находится энное число людей, которые эти законы понимают, то есть для которых закон вырастает из невозможности жить иначе, из совершенно неизбывной потребности в этих законах. Вот лиши их этих законов, и жизнь не имеет смысла. Когда это есть, есть и эти законы. Сами по себе законы не длятся, не существуют во времени, а каждый раз как бы заново рождаются в зависимости от понимания – не рассудочного понимания чего-то, а понимания как условия бытия. Ведь когда закон есть, какой термин мы к нему применяем? Закон есть. Что такое «есть»? Есть – это бытие. Так вот, оказывается, что есть-то он есть, но есть при условии, что он непрерывно заново рождается через связку бытия, или существования, закона с наполнением его живым в каждый данный момент возрождающимся пониманием.
Жизнь и смерть социальных вещей, социально-культурных вещей есть жизнь и смерть внутри этой связки. Ведь, скажем, греки, я имею в виду античных греков, умерли тогда, когда исчез пафос, то есть наполнение смыслами греческого полиса, греческих законов, греческой цивилизации изнутри. То, что пришли варвары, – это чисто внешний признак внутренней смерти: сначала греки внутри умерли, а потом пришли варвары. В истории записан их приход, но в истории, в объективной истории, не записано, как умирали греки без варваров. Такие записи восстанавливаются не объективной исторической наукой, а философским рассуждением, которое нам напоминает о том, от чего мы зависим в нашей жизни.
Я уже неоднократно говорил, что, например, такое политическое явление, как свобода, есть нечто, что вырастает из нас самих и не может быть дано нам извне. История таких внутренних условий или история вызревания таких внутренних условий существования внешних предметов и есть действительная скрытая человеческая история. И в ХХ веке мы все больше и больше обращаемся к этим старым (правда, не всегда тоже по-старому) и систематически забываемым вещам. Эти забытые вещи вдруг стали называться пониманием, например. Вот есть экзистенциальный символ, он напоминает, что бытие есть такая вещь, которая сопряжена с пониманием, отсюда и дополнительное определение экзистенции. Я сказал, что экзистенция – это то, что не может быть объектом; следовательно, приходится применять понятие «ничто» для объяснения бытия. Значит, для объяснения бытия мы применяем термин «небытие». Повторяю, это не обыденные термины, это не просто «есть трубка» и «нет трубки». Термины как «бытие», так и «небытие» есть термины, относящиеся к тому, что мы вообще можем говорить, к тому, какие мы можем создавать состояния и явления в человеческой жизни (говоря что-то). Когда я говорю «ничто» (я снова повторяю, простите меня за эти назойливые повторения), имеется в виду, что я должен говорить о человеческой стороне, но сказать о ней на предметном языке нельзя. Человек не есть то, что он есть; термин «ничто» появляется, чтобы сказать о бытии что-то, что не есть предметное бытие. Это бытие предметов, но само бытие не есть предмет, поэтому в философии есть различение (особенно этим различением занимается Хайдеггер) между бытием и существующим.
Бытие предмета не есть существующие предметы этого бытия. Поэтому когда я говорю о том, что человек не есть то, что он есть, то я различаю тем самым человека в том смысле, в каком он не есть то, что он есть, и человека, мной видимого. Их, человеков, много, они конечны, они умирают, а бытие – оно одно, оно не умирает, оно бесконечно. А существование человеков – оно описывается иначе; когда я применяю термин «бытие» к существующим людям, я в этих существующих людях пытаюсь описать то, что не поддается предметному языку, и поэтому философии приходится изобретать искусственную терминологию, такие слова, как «бытие», «ничто», «понимание». Но если настроить свой слух, ничего сложного и необычного в этом языке нет, и не только необычного нет, но и потом вдруг оказывается, что это единственно возможный язык в смысле своей простоты, экономии и так далее. Только нужно освоить его грамматику.
Значит, экзистенция не есть нечто такое, о чем можно говорить в терминах объекта, она не объект. Во-вторых, экзистенция – это нечто, что в мире, а не во мне. «Эк-зистенция» означает существование вовне, существование не внутри своей индивидуальной формы, а экстатическое существование, то есть это те состояния, в которых мы существуем вне себя. Для понимания такого рода состояний аналогия или метафора экстаза очень подходит. Что такое экстаз? Когда мы собой не владеем, мы вне себя, мы, скажет философ, в бытии, а не в существовании. Так что, контролируйте двусмысленность, которая есть в переводе с языка на язык: скажем, экзистенция должна переводиться как существование, но это не существование, а как раз нечто, что вне существования, в бытии, то есть в условиях существования (а вы понимаете, что условия чего-то не есть само это что-то).
Все эти рассуждения появились или обострились на фоне того, что потом стало называться отчуждением. Это слово вы прежде всего и встречаете в расхожих текстах и в расхожих разговорах: известные или неизвестные вам литературные критики, критики-философы и так далее будут вам рассказывать о Кафке, о мире отчуждения и прочее, но это та популярная терминология, через которую экзистенциальные темы, темы философии культуры входили в обиход. Все эти торжественные и мрачные рассуждения в действительности сводятся к очень простой мысли. Имеется в виду, что все, что создал человек: знания, учреждения, нравы, законы, социальный строй, – все это есть силы самого же человека, но принявшие некую объективную, вещественную форму, и в этой объективной, вещественной форме продукты самого же человека могут господствовать над человеком. Так же, как Бог может быть Богом и он же может быть идолом, и пойди разбивай лоб в поклонах. А в действительности он не есть предмет, который имеет собственную силу и которому можно поклоняться, а есть условие воспроизводства человеческой жизни, которое не есть ни сама жизнь, ни какой-нибудь предмет. Он не есть какая-то внешняя сила. Вынесение того, что есть условие человеческой жизни, вовне и превращение этого в некую господствующую над человеком силу и называется отчуждением человека. Я применил новое слово – «отчуждение», которое я раньше не употреблял, но оно просто есть все то, что говорилось перед этим, и, в общем-то, в нем особой необходимости нет. Можно в изложении обходиться и без него, но поскольку в литературе встречается именно оно и вы на него будете наталкиваться, то мне нужно было его как-то разъяснить.
Самое сложное, конечно, понять, что такое понимание в смысле элемента самого бытия, потому что здесь есть два связанных термина, которые мне совершенно не хочется объяснять, так как это сугубо технические термины философии, а именно «онтологическое», или «онтология», и «онтическое». «Онтическое» – это искусственный философский термин, которым философ пытается обозначить то, что существует эмпирически или фактически, но в своем эмпирическом существовании (скажем, какой-то конкретный человек) связано с чем-то другим, что эмпирически не существует; не существующее эмпирически обозначается термином «онтология», «онтос». Как таковые, эти термины не имеют никакого значения. Но здесь есть проблема, состоящая в том, что то нечто, к которому мы применяем слова «онтос», или «бытие», «онтология», или «бытие» (в данном контексте я могу их отождествить, хотя это не совсем одни и те же вещи), имеет некоторое пред-условие, само не являющееся бытием: а именно этим пред-условием является случай, что есть хоть одно какое-то эмпирическое, человеческое существо. Оно-то онтично, то есть эмпирично, но если есть понимание, предшествующее бытию, то есть и бытие, которое каждый раз заново возрождается своей смычкой с пониманием.
Повторяю снова: какие-то вещи в мире в своем существовании, или бытии, зависят от того, найдется ли в каждый данный момент хоть одно человеческое живое существо, которое наполнило бы эти вещи своей потребностью в их существовании. Свободу нельзя дать, нужно, как минимум, чтобы хоть одному человеку она была так нужна, так понятна и он так умел бы ее практиковать, что без этого он вообще и жить-то не мог. Я пытаюсь подчеркнуть простую мысль, что мораль, этика, философия, культура есть физика, мускулы, умение. Что-то мы умеем или не умеем, и если не умеем, то, хоть сегодня введи парламентскую систему на Руси, ничего не получится. Мы живем, казалось бы, нашими духовными или мысленными состояниями, а в действительности мы есть тело, удачное или неудачное; я боюсь, что, скорее, имеет место последнее, которое, например, такое большое, что может быть раздавлено собственной тяжестью. Бывают такие <...>, у которых вся живая энергия уходит на то, чтобы держаться в теле, и ее не хватает ни на что другое.
На уровне понятия или символа «понимание» в той философии, о которой мы говорим, стоит еще ряд вещей, в том числе и те, о которых я уже рассказывал, – скажем, понятие смерти, тоски или страха. Если в бытии что-то зависит от такой сопряженности человека с бытием, когда приходится каждый раз заново делать то, что, казалось бы, уже сделано, в понимании, и если то, что есть в истории, может быть, только если каждый раз заново рождается, а иначе умрет, – то это есть то же самое, что думать о смерти, потому что смерть есть знак того, что есть вещи, которые можешь только ты и которые тебе не на кого переложить. Слово «смерть» есть поэтому лишь символ, а не слово, нечто обозначающее. Я все время пытаюсь пояснить символическую сторону философского языка. Обычно слова в языке обозначают вещи, в том числе и слово «смерть» обозначает физиологическое событие, которое случается с каждым. Но когда мы говорим о вещах, мы не обращаем внимания на символическую сторону языка, а в философии приходится максимально использовать символическую сторону языка.
Философия говорит о смерти как слове, обозначающем не фактическую смерть, а обозначающем характер жизни как то, что уникально и незаместимо и не может быть анонимно, не может быть переложено на что-нибудь другое. Люди как факты, или фактические существа, умирают, или man (man – это немецкое неопределенно-личное местоимение) умирает, как я говорил уже однажды. А умирать в смысле той проблемы, о которой я говорю в терминах понимания бытия, можно только «яйно», то есть умираю я. Раз есть Man, то это уже само означает, что можно забыть, что есть «Я», и жить в терминах man. Умирается. Да нет, ни черта не «умирается». Ты умрешь, и я умру, и в этом все дело. Это не философия страха перед смертью и копание в себе и дрожание за свое физическое существование, а, наоборот, это символ экстаза, или экзистенции, существования вне себя. Чтобы существовать вне себя, ты должен помнить, что ты умрешь, что ты конечен, то есть нельзя откладывать и нельзя перекладывать на других.
Это то, что касается символа смерти. Есть еще один символ, то есть элемент философского, а не фактического обыденного языка, а именно символ тоски или страха, Angst, или angoisse. Я уже говорил, что мы имеем те слова, которые имеем, других у нас нет. Как говорил Франсуа Вийон, у нас есть те любови, которые у нас есть, извините меня за немногое. В языке нет слов, кроме тех слов, которые в нем есть; есть слово «страх», я его применяю, но применяю его в философском смысле слова. Для философского смысла я не могу выдумать слово, которого бы не было в языке, – беру то, которое есть. В экзистенциалистской литературе (начиная с Кьеркегора и кончая Хайдеггером) тексты напичканы словом «страх». Что это – упадок, декаданс? Раньше были оптимисты, теперь стали пессимисты? Да нет. Этот страх, эта знаменитая экзистенциалистская тоска означает очень простую вещь. Есть пустота, и если в ней нечто есть, так вот только если я напрягусь, если я вспомню, что умру. [Необходимо] усилие: вещи держатся в зависимости от моего усилия, в том числе свобода например. А вдруг не смогу? Страшно. Angoisse, или Angst, тоска, или страх: слишком уж что-то зависит от меня, несчастного, бренного и конечного существа, и вдруг – не смогу. Эта тоска пустоты, которая должна быть заполнена мной, и есть экзистенциальный ужас, тоска, страх, или, если угодно, переведите на язык ответственности, но бытийной ответственности, а не конкретной ответственности перед чем-нибудь. Страшно ведь знать, что такие, казалось бы, солидные вещи в бытии зависят в действительности от тебя; человек подвешен в этом страхе над пустотой. А с другой стороны, дай бог так испугаться, – это если очень повезет.
Значит, вот еще одно понятие, являющееся в действительности не понятием, то есть не описанием, а напоминанием. Но в философии напоминание приходится развивать в теле философских трактатов, писать десятки и сотни страниц. Я пояснил, что такое страх, тоска, ужас, и тем самым вы понимаете, что, скажем, такие высказывания, которые иногда встречаются в литературе, например о том, что экзистенциализм выражает ужас одиночки перед буржуазным миром, потерю исторического оптимизма и прочее, – это культурная ассимиляция, которая, кстати, свойственна не только нашей русскоязычной литературе, то же самое есть и во Франции, и в Германии. Я имею в виду, что всегда есть две вещи: есть мысль и есть околомыслие, или культура. Культура – это то, как мы можем усваивать по мерке наших способностей те мысли, какие есть; поэтому всегда есть Платон и есть платонизм, есть Гегель и есть гегельянцы, есть Кант и есть кантианцы, есть экзистенциальные философы и есть то, как любая данная культура осваивает и понимает то, о чем говорят люди, которые думают о чем-то. Есть мысль, и всегда есть околомыслие.
Не надо думать, что околомыслие выдумано нами в России. Оно само думается и придумано не нами. Слова о том, что экзистенциалисты выражают ужас индивидуалиста, одиночки перед миром войн, капиталистической эксплуатации, корысти и прочее, – эти слова есть околомыслие. А мысль – другая, мысль – очень простая и древняя. В философии говорится, что нечто, что имеет отношение к человеку, существует лишь в той мере, в какой он заново, на свой страх и риск и ответственность, это порождает, порождает то, что есть, то, что было. Это относится и к философским мыслям; философия есть подтверждение того, о чем она говорит. То, о чем я говорил, рассказывая о Хайдеггере, в действительности было известно Сократу, известно Платону. И каждый раз все делается заново, потому что само по себе не существует: мысль тоже нуждается в том, кто, в свою очередь, в ней нуждался бы и кто ее понимал бы, и тогда она (мысль Сократа, Платона) жива. Вот в этом смысле я сказал, что само существование философии есть подтверждение того, о чем она говорит.
А что есть околомыслие? [Оно] есть существование людей, а не их бытие. Люди существуют, а их нет. Почему? Потому, что они не понимают, следовательно, они не существуют в качестве людей, то есть мыслящих существ; они существуют как предметы, как вещи. Чтобы им бытийствовать, им нужно заново родить то, что в бытии или в понимании. Не родил – значит, тебя как бы и нет. А небытие, или «как бы и нет», очевидно, необходимый признак культуры, массового отчужденного существования человеческих сил, способностей и возможностей. Следовательно, термин «отчуждение», который я применял, есть термин, служащий для описания взаимоотношений культуры и личности, культуры и бытия, и поэтому, скажем, Бердяев в свое время считал вправе сказать, что культура не имеет онтологического основания, что культура не есть онтологическое явление. Что он имел в виду? То, что нечто может существовать и не быть онтологическим. Например, околомыслие, или культурная ассимиляция мыслей, – это не имеет онтологического существования. Это есть, а в онтологическом смысле этого нет.
Культура есть существование массовых институтов, норм, законов, которые формальны и максимально механизированы, и возможность людей жить вместе воспроизводится, иначе они пожрали бы друг друга. Я напомню блестящую мысль Владимира Соловьева, который высказал действительно странную для русской культуры мысль – я имею в виду странную для демократической, разночинной культуры (в русской философии, вернее, в русской культуре, к сожалению, философских мыслей было не так много, но были, и одна из них – Соловьева – даже в конце XIX века, что вообще невероятно, потому что – господи, меня все время в сторону заносит – русская философия есть явление начала ХХ века): государство существует не для того, чтобы на земле был рай (он имел в виду, что не надо стремиться к какому-то идеальному государству, которое установило бы на земле рай), а государство нужно для того, чтобы на земле не было ада[171]. Культура тоже для этого нужна; государство, культура – не для того, чтобы был рай, мысленный или реальный, рай прекрасных мыслей; от культуры не надо этого ждать, культура – для того, чтобы нас не резали и не убивали, чтобы не было ада, и больше ничего. А вот как мы потом справимся, оставшись в живых, – это уже наше собачье дело, и это уже зависит от других вещей и от того, как повезет.
В ХХ веке проблема «антикультуры» (назову ее так) – в этом смысле, скажем, философия есть антикультурная деятельность, мысль есть антикультурная деятельность, наука есть антикультурная деятельность, личность есть антикультурное явление – всплывает на поверхность. Вы сами понимаете, почему в ХХ веке эти темы всплыли на поверхность: ХХ век есть действительно век культуры, до конца выявляющей свои возможности в качестве культуры. Скажем, предельным выявлением возможностей культуры как таковой, то есть как машины, действующей в том числе и через символы, организующие массовую волю, массовое сознание, пускающие в ход массовую энергию, был фашизм, или нацизм. Это – явление торжества культуры, если применять те смыслы, которые я определял. Стоит только внести другой смысл (который мною не определялся), как все перевернется, потому что вы знаете, что фашизм – это антигуманизм, антикультура, варварство и прочее. Дело в том, что лучше применять те смыслы, которые я определял, и вещи становятся, мне кажется, понятнее.








