Текст книги "Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии"
Автор книги: Мераб Мамардашвили
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 53 страниц)
Итак, во-первых, нужно блокировать навыки наглядного языка, и, во-вторых, нужно создавать концепты, понятия, конструкции, которые не обладают, правда, признаком существования, но, рассуждая о них, мы можем идти к тому, что забыто обыденным, наглядным языком и где мы можем открывать некоторые зависимости. Наглядный язык, повторяю, – самая большая инерционная сила, лежащая вообще на наших возможностях. Так вот, одним из таких концептов, понятий, которые есть конструкции, сами по себе незначимые, но думая о которых и избегая влияния и магии наваждения наглядного языка, можно к чему-то прийти, является понятие бессознательного у Фрейда.
Я говорю об особенностях языка в психоанализе. В каком смысле? В простом. Бóльшая часть недоразумений, связанных с психоанализом, с его восприятием, пониманием (хотя сам психоанализ, конечно, не безупречен, это не безупречная конструкция <...>), возникла из-за – и это же было одной из причин его неприятия – той чудовищной инерции, того чудовищного влияния (подчас незаметного – как мы не замечаем атмосферное давление, потому что живем в нем), которое на нас в наших сознательных реакциях оказывают все наши обыденные навыки, или наши обычные способы обращаться с областью психической жизни. То есть сразу возник вопрос: простите, покажите, что это за предмет такой? И вот, значит, сначала сочли, что Фрейд говорит о бессознательном в том смысле, что это есть какой-то особый предмет внутри нас. Предмет пусть особый, но все-таки предмет, только скрытый внутри нас (хотя помните, что я сказал: мы с самого начала говорим о чем-то несуществующем, так же как не существует тело, которое действительно двигалось бы по инерции, сохраняя равномерное и прямолинейное движение). С другой стороны, говорили, что, раз вы не можете нам его показать, значит, все, что вы говорите, бред, чушь и ерунда. Более того, эта ерунда еще такого рода, что вы меняете концепцию о человеке: раньше была прозрачная, оптимистическая, рационалистическая, гуманистическая концепция; она возвеличивала человека, она придавала достоинство его существованию, ставила его в рамки постоянной возможности улучшения, прогресса, движения вперед и прочее и прочее, а теперь вы говорите, что в действительности человек состоит из кишок, из сплетения вожделений, это некая банка скорпионов, агрессивных влечений и прочее, и все это скрыто. Значит, якобы есть как бы скрытый ящик, что ли, нашей душевной жизни, о котором мы раньше не знали и о котором якобы впервые узнал Фрейд и показал его и, показав, ужаснул окружающую публику и культуру.
Одна из причин неприятия психоанализа состояла еще в ханжеских реакциях (это неприятие – ханжество, укорененное в разной степени, правда, но тем не менее во всех европейских культурах) и фальшивой добропорядочности, в силу которых о некоторых вещах запрещено говорить: говорение о них есть оскорбление. Поэтому в почтенные салоны, в том числе в почтенный салон науки и психологии, психоанализ долгое время не допускался и сейчас не допускается, вообще-то говоря, нигде, кроме Соединенных Штатов Америки, где психоанализ стал своего рода психотерапевтической модой и практикуется очень широко для приспособления человека, адаптации его к определенным социальным ситуациям и так далее, но при этом во многом теряет классический смысл фрейдовского психоанализа, становясь чем-то другим.
Продолжая рассуждать о Фрейде, нужно держать в голове, что бессознательное не есть предмет, ящик (нет ни ящика сознания, ни ящика бессознательного), который лежал бы где-то. Что же в действительности есть, о чем мы можем начать говорить, куда мы движемся? Ведь понятия сами по себе не имеют значения, а имеют смысл и значение в зависимости от того, куда они нас могут привести и на что могут бросить свет (как если бы из-за нашего затылка понятие бросало вперед какой-то свет и мы шли в луче этого понятия). К чему мы придем? Я буду постепенно выявлять оставшиеся пока не выявленными дальнейшие философские посылки, упакованные посылки, самого психоанализа. Я частично уже в связи с проблемой смысла ввел тему некоторого опыта, к которому нужно научиться относиться так, чтобы брать его изнутри самого себя, не предполагая, что существует некоторый уже завершенный, замкнутый мир некоторых сущностей, или событий и явлений-в-себе, известный помимо этого опыта (то есть независимо от того, что впервые в этом опыте совершается), брать, не исходя из этого мира-в-себе (который я называл разными терминами: то абсолютной перспективой, то трансцендентной перспективой, то внешней перспективой сущности). Мы должны, наоборот, научиться тому, чтобы брать у опыта нечто впервые сообщающее то, о чем еще нет сущности в готовом мире вне этого опыта. Скажем, для галлюцинации нет готовой сущности вне опыта, в ней самой впервые сказано о чем-то другом, пережитом.
Допустим, что некая конструкция строилась в классике и эта конструкция проявляла себя и в искусстве, и в литературе, во всем буквально как внутренний стержень всей культуры. Скажем, я нарисую здесь человечка и здесь другого человечка: один человечек занимается сознанием знания, то есть производит сознание знания и является ученым, художником, писателем, интеллектуалом, а здесь (где другой человечек) у нас просвещаемая масса или, в случае психоанализа, психологии и медицины, опекаемая в смысле лечения. Что такое врач? Врач – это человек, знающий норму. А что такое норма? Норма – это истинное положение дел, то есть то, как мы в действительности устроены. Врач опекает больных, которые (правда, не по своей воле) отклоняются от нормы, если предположить, что норма известна, а то, что не есть норма, есть болезнь, отклонение. Ну, мы можем совершенно иначе записать внутреннее уравнение всей классики. Скажем, учитель или вождь, поставьте кого угодно, и тот и другой (вождь, учитель, врач) находятся в некоторой точке, из которой видно, что происходит там, где просвещаемая или опекаемая масса. Взята некоторая трансцендентная перспектива сущности, и то, что происходит, понимается в той мере, в какой те или иные эмпирические описания происшедшего могут совпадать с конечными терминами выведения из мира сущностей. (Я всегда обращаю ваше внимание на то, что самые точные формулировки всегда являются в то же время самыми непонятными, потому что сейчас редкий случай, когда я употребил точный философский язык и он сразу сделал все непонятным.)
Повторяю: я описываю нечто и понимаемое объясняю таким образом, что сначала я иду к вещам-в-себе, к событиям-в-себе, то есть к сущностям, затем я оттуда возвращаюсь, но возвращение это называется дедукцией, и нужно возвратиться так, чтобы конечные шаги дедукции совпали со словами-терминами, в которых описан опыт, конкретное событие. Тем самым я могу показать истину и тем самым вести некоего человека, массу больных или просвещаемых к тому, что уже есть (и так действует перспектива), вести их к действительному положению, к тому, что действительно с ними происходит, к их действительным интересам, которых они могут и не знать. Я все это знаю, поэтому я в точке истины, и я должен, обязан привести их туда. Для этого я должен, конечно, выполнить все предпосылки классического знания, то есть не считать опыт самодостаточным, не считать, что в нем что-то вообще впервые происходит, чему нет никакого соответствующего события. Скажем, отношение социал-демократической партии к крестьянству было такое, что она знала, что надо крестьянам, а то, что говорили сами крестьяне, было отклонением от того, что есть их действительное положение, поэтому социал-демократы должны были их вести к действительному положению дела. Некоторые будут сопротивляться; но, как говорил Чернышевский, семидесяти тысяч голов не жалко, чтобы вести человека к истине.
Когда вдруг возникло словосочетание «насильно тащить в истину» – это было уже новое сознание; этот переворот и есть наше современное мышление. В ХХ веке уже стало понятно, во-первых, что это насилие, а во-вторых (отвлекаясь от этики), что это основано на некоторых предпосылках, допущениях философии, которые есть только предпосылки, только допущения; возможны и другие предпосылки и допущения, или возможна другая онтология. Дело не только в моральности, а дело в существенных вещах, которые помогают нам понять или, наоборот, не понять эмпирические события, например те же самые акты сопротивления, почему человек не дает себя тащить в истину. Это фундаментально непонятный факт, но эмпирический факт. Вот тащишь его в истину и даже убиваешь, а все равно нечто спонтанно воспроизводится, даже дустом не получается это уничтожить.
Я замкну мысль, чтобы была еще одна ассоциация: та тема, о которой я говорил («насильно тащить в истину»), связана со знаменитой темой Достоевского, которая получила такое выражение, что якобы Достоевский описал и предсказал новый вид преступления, который потом уже рассматривали некоторые экзистенциалисты. Скажем, у Камю есть прекрасная работа «Восставший человек», в которой частично продолжается тема Достоевского, но уже на новом уровне и в новых словах, а именно описание некоторого нового вида преступлений, в том числе массово совершаемых преступлений, преступлений на основе знания, идейных преступлений. После Камю, не говоря уже о Достоевском, скажем, нами переживаемые шестидесятые, семидесятые годы есть годы еще бóльшего и непредсказуемого расцвета идейных преступлений, преступлений на основе знания. Нечто позволено делать, потому что это основано на знании. Можно делать все. Так что вы понимаете, посылка о том, что Бог умер и все позволено (а Ницше выражал это иначе: истины нет, следовательно, все позволено), странным образом перевернулась: Бог есть, поэтому все позволено (если мы отождествим Бога со знанием, и – только в этом отождествлении). Нечто твердо известно, поэтому можно делать все. Известно, чтó нужно обществу, известно, чтó есть добро, известно идеальное общество, известно царство блаженных, и, чтобы привести людей к нему, позволено все. (...)
ЛЕКЦИЯ 17
Завершая некоторые рассуждения о Фрейде, мы остановились на том, что я выделил два отношения, где первое – это вúдение, которое можно иметь об опыте сознания извне, в перспективе, которую я называл трансцендентной, перспективе внешнего наблюдателя, которому известно строение мира, известны сущности, и второе – это то отношение, которое возникает внутри самого опыта как некая самоценность или самодостоверность опыта (и не только в психоанализе, а вообще в современной философии). Вообще, этот факт имел очень много последствий: часть из них мы прослеживали в феноменологии, в экзистенциализме, и то же самое мы увидим в психоанализе, который внешне никакой философской традиции не придерживался. Фрейд не исходил ни из экзистенциализма, ни из феноменологии, ни из какой-либо академической философии; он лишь иногда довольно смутно упоминал о Шопенгауэре и Ницше как о философах, которые впервые заговорили о бессознательном (при этом непонятно, в каком смысле и в каком значении они употребляли этот термин), поэтому как сам Фрейд не понимал своих собственных филиаций, так и нам (тем более) их не понять (и можно этим не заниматься, а заниматься просто сутью дела).
Я говорил, что осознание некоторой абсолютной конкретности и самодостаточности опыта, который нельзя изжить, или от-объяснить, в психоанализе является решающим с философской точки зрения. В связи с этим и появляются сложные ответвления самой психоаналитической техники, в которой мы частично попытаемся разобраться, но пока я хочу подчеркнуть неизживаемость опыта. Для того чтобы вы понимали, о чем идет речь, я, скажем, приведу пример. Очень часто наше понимание вещей вокруг нас, слова, которыми мы эти вещи обозначаем, сохраняя всю внешнюю форму и видимость понимания, являются вместе с тем чем-то в действительности другим, нежели понимание.
В 1949 году, когда я приехал в Москву, в этот холодный, то мокрый, то ледяной город, со мной вели «общественную работу» не только в стенах университета, но иногда и на улице. И вот однажды идем мы по улице с одним моим сокурсником, который тогда был комсоргом группы, и он мне втолковывает что-то такое очень возвышенное, и мы подходим к кинотеатру «Центральный» (которого сейчас уже нет) на площади Пушкина. Был мокрый, склизкий день. В самой середине его возвышенной речи, которую я молча слушал, подходит к нам мальчик лет десяти, оборванный и явно голодный, с очень выразительными глазами, и просит подать ему. Ну, я дал ему какую-то мелочь и говорю моему сокурснику (его, кстати, звали Марлен[182], согласно женскому немецкому имени, а у него это было новое русское мужское имя[183]): вот, посмотри, пацан-то голодный. А он мне что-то о строительстве социализма говорит в это время. Он посмотрел на меня с большим недоумением, и я понял, что его недоумение искреннее, он этого мальчика не видит. В каком смысле не видит? Он видит его физически, но он не может на него реагировать и что-либо переживать по одной простой причине: явление этого мальчика уже занимает место в его системе мысли, то есть оно от-объяснено. Я имею в виду такой способ объяснения, который позволяет нам чего-то не воспринимать и не видеть, позволяет не воспринимать опыт, потому что мы уже заранее якобы понимаем. Марлен заранее понимал нищету и голод. В каком смысле? А вот при социализме, пока еще не построено коммунистическое общество, есть люди более бедные, чем другие (так же как есть более равные, чем другие равные[184], так есть и бедные, более бедные, чем другие), – естественный недостаток переживаемого периода развития и строительства, это пустяк.
За пассажами наших собственных мелких реакций и актами мысли скрываются иногда подводные части весьма больших айсбергов культуры и <...>. За таким от-объяснением не скрывается никакого психологического обмана, бесчувственности в простом психологическом смысле слова; работает система нашего сознания, в каком-то смысле система нашего спасения и сохранения, эта спасительная система выстроена, и она сохраняет identity, то есть единство, тождество личности, и тем самым она совершает парадоксальную вещь. Ведь ты видишь! Да нет, мы видим [не непосредственно, а] в терминах чего-то, то есть в терминах семантических и понятийных сегментаций мира, которые, с одной стороны, позволяют нам что-то видеть, а с другой стороны, исключают из нашей возможности восприятия и понимания целые куски действительности.
Я говорил, что в английском языке есть прекрасный словооборот, который я плохо перевожу на русский как «от-объяснять», то есть избавляться путем объяснения. Англичане говорят explain away – «от-объяснить», «отделаться путем объяснения». Сказав это, я тем самым частично описал то, что было одним из основных предметов психоанализа и что получило более широкое хождение (вообще в культуре), частично переплетаясь с мотивами, взятыми у Ницше, а именно так называемый феномен или эффект рационализации. Внутри термина «рационализация» есть некая словесная перекличка, игра с другим термином, а именно термином «рациональность». Но все-таки это не «рациональность», а именно «рационализация», то есть в самом термине уже содержится некий оценочный и негативный оттенок по отношению к тому явлению, которое этим термином обозначается. Вот, скажем, мой сокурсник явно рационализировал свои переживания, то есть он видел голодного и нищего мальчика, а сознавал обычные ожидаемые недостатки в развитии общества. Следовательно, фраза «недостатки в развитии общества» не есть элемент научного описания общества, хотя внешне построена как таковой, а есть скрытое выражение и рационализация чего-то другого.
В составе нашего сознания, в составе описания мира, наряду с утверждениями научного, содержательного и поддающегося контролю вида, мы можем встречать утверждения, которые внешне являются научными, или рациональными, или мыслительными, а в действительности они суть не элемент языка науки, а элемент какого-то другого языка, элемент, являющийся рационализацией, состоящей в том, что некоторый опыт переводится в термины другого опыта и тем самым ему придается некое не свойственное ему основание (то есть этот опыт выводится из каких-то высших оснований, из норм, из права, из справедливости и так далее).
Скажем, я могу быть подхалимом и подлизываться к начальству, а себе (я подчеркиваю, себе) и другим объяснять это так: мой начальник – прекрасный человек. Обратите внимание, насколько богата наша сознательная жизнь, насколько в разном смысле, на разных уровнях сознания и с разными последствиями могут выступать простейшие мысленные акции и слова, в которые они облекаются. В одном случае я говорю: «добрый человек» – это просто описание. Я могу ошибаться или не ошибаться; во всяком случае, мое описание доброты человека подчиняется каким-то критериям проверки, например опыта. Если я ошибаюсь, можно на опыте показать, что я ошибся, или, если я прав, это может быть подтверждено на опыте. В другом случае я говорю: «мой начальник – добрый человек», и здесь не имеет значения проверка этого на опыте, если на этом высказывании можно выявить другой процесс и другие свойства человека. Из страха, из разных корыстных интересов человек подлизывается к начальству, а его поведение выражается как следствие из неких оснований и принципов, а именно: мой начальник – добрый человек, поэтому я веду себя так. Эти акты нашего мышления и поведения называются рационализацией. Ничего сложного в этом термине, который вы встретите в более сложных, ученых контекстах, в действительности нет, но поставьте себя экспериментально, мысленно в другую ситуацию: вы не знаете этого термина и не знаете такого процесса, который называется рационализацией, а просто встречаетесь с некими выражениями сознательной и духовной жизни, со словами, и вы можете неправильно ориентироваться. И наоборот, зная, мы можем теперь представить сознательную жизнь человека в более богатом виде.
Раньше мы представляли так, что наша голова как бы состоит из энного, почти что бесконечно большого, неопределенно большого числа мысленных сущностей, ясных нам самим, и наша речь и общение с другими состоит в том, что мы их выражаем, или высказываем, или сообщаем их другим. Вот я сказал то-то – значит, это правильно или неправильно, а Фрейд скажет: нет, простите, вы хотели сказать другое, вы хотели сказать и высказалось то, что вы подхалим, а не то, что начальник добрый. Следовательно, здесь есть допущение неких участков сознания и переживания, которые не осознаются, а выражаются или сами говорят о чем-то, ускользая из-под знания субъекта или от его самосознания, и могут быть для него недоступными. Тот простой пример, который я привел, может содержать в себе еще оттенок сознательной, что ли, хитрости: сам-то человек отдает себе отчет в том, что он подхалим, а на словах свое подхалимство приписывает каким-то следствиям из высших принципов (скажем, к доброму человеку нужно хорошо относиться; начальник добр, поэтому я к нему хорошо отношусь). Но дело в том, что эта ложь не сознательная, потому что человек сам в нее верит.
<Слои> духовной, умственной жизни настолько проседают под давлением друг друга, что потом расколоть это сознание, в котором человек твердо считает, что начальник добр и поэтому к нему нужно так относиться, в высшем слое почти что уже невозможно. Если вы кому-нибудь, кто на ваших глазах проделал акт, который вам кажется рационализацией, скажете об этом, то он совершенно искренне возмутится и будет это отрицать. Почему? Мы всегда отрицаем то, что нарушает то единство нашего существа, которое мы создали и которое является условием нашей жизни. Мир, в котором мы живем, должен быть нам понятен, а это значит, что в мире должны выполняться только такие события, последствия которых нас не разрушают в нашем отношении к самим себе, то есть не разрушают в том числе в сохранении достоинства, уважения к самому себе как понимающему, чувствующему, совершающему поступки существу. И все те представления, выражения, суждения и так далее, которые служат не для того, чтобы понять мир (понять независимо от того, несет он тебе благо или зло, или, как выражались древние, не плакать, не смеяться, а понимать[185]), а для того, чтобы в этом мире я воспроизвелся в качестве сохраняющего единство с самим собой, – все эти суждения поддаются очень сложному и в том числе психоаналитическому исследованию. Не только психоаналитическому. Я все время стараюсь провести идею некоторого стилистического единства в разных направлениях мысли в ХХ веке. Так вот, не только психоаналитическая, а совершенно аналогичная этому работа проделана установившейся в ХХ веке критикой идеологий, или критическим анализом идеологий (проделана, правда, раньше, начиная с Маркса, то есть с XIX века, но тогда это были отдельные явления, а сейчас идеология стала массовым явлением).
Обратите внимание, что такого рода мысленные образования, рационализации, существуют не только в нашей личной жизни и обслуживают единство нашего «Я», они существуют и в социальной мысли. В социальной мысли ведь тоже есть нечто о мире, а раз о мире, то и я в этом мире, о котором говорит социальная мысль, должен быть сохранен в качестве достойного и понимающего существа. Скажем, идеология очень часто наполнена тем, что мы называем упрощающими схемами мира, то есть такими схемами, которые не есть продукт исследования мира, а есть просто исполнение желания самосохранения в мире.
Я рассказывал, что однажды я видел фильм одной французской дамы об Анголе времен, когда там были португальцы. Она, конечно, типичный представитель левых французских кругов, и мышление ее, как было видно по фильму, представляет собой классический образец салонного кретинизма. В фильме еще и в цвете совпадает то, что мы обычно делим мир на белое и черное: там тоже мир поделен на белое и черное, поскольку фильм о неграх, но поделен с другим акцентом – это черно-белый мир, но только наоборот (черные хорошие, а белые плохие). Местный просветитель, портной по профессии (очень часто радикальные революционеры имели такие профессии, особенно в немецкой социал-демократии XIX века), проводит занятие «политпросвета»[186] (знакомая нам сцена) и объясняет другим своим соотечественникам, как устроен мир: мир устроен так, что все беды из-за того, что в мире есть бедные и богатые. Почему в мире есть бедные? Потому что есть богатые. Если не было бы богатых, то не было бы и бедных.
Спорить с такого рода описаниями нельзя, потому что такой человек тебе глотку перегрызет, прежде чем позволит проникнуть твоей критике в свою голову, потому что дело не в том, что он что-то хочет понять, дело в том, что он должен уважать себя как понимающего человека. А в современном мире, чтобы уважать себя в качестве понимающего человека, нужно очень много работать, надо трудиться, что человеку лень, как правило. Вкладывать в себя капитал очень трудно, это сложное напряжение, растянутое во времени, и любой студент это знает. Труд понимания – очень большая обуза для человека. Так же как труд свободы очень большая обуза, и люди стараются сбросить это. В зазор между сложностью мира, который требует большого труда, и ленью совершать этот труд вклиниваются блаженные идеологические упрощающие схемы, которые, с одной стороны, позволяют тебе не трудиться (они простые: в мире есть богатые, поэтому есть бедные, и если не будет богатых, то не будет и бедных), а с другой стороны, ты сохраняешь человеческое достоинство, уважение к самому себе: ты понимаешь мир, ты видишь – в мире есть богатые и есть бедные. И такие сцепления обладают очень большой эмоциональной силой, в особенности когда они воспроизводятся на массах и на массовых движениях.
Эта сила, почти что равная той силе, которая высвобождается при расщеплении атомного ядра, очень беспокоила, смущала Фрейда (я прошу простить меня за то, что я иду немного кругами, но приходится помещать ученые вещи в более общий контекст, который позволял бы оперировать этими вещами более раскованно и не смущаясь внешними признаками учености), и рассуждения, размышления об «атомных» силах кристаллизаций [сцеплений] такого рода были мотивом тех поразивших современников и до сих пор скандальных экскурсов Фрейда, которые он проделывал не сугубо в рамках самого психоанализа, а в своих исследованиях культуры (или культурологических исследованиях). Я имею в виду работы Фрейда о христианстве, о религии и о мифах, о тотемизме. Фрейд написал несколько работ, со всех сторон берущих феномен религии как феномен душевной жизни, то есть не как систему нравственности и сознательное мировоззрение (как она себя подает). Фрейд анализировал его по тем массовым подспудным и бессознательным энергиям, которые некоторые символы и идеологические сцепления религии могут кристаллизовать и высвобождать и которые подобны энергии, которая высвобождается при расщеплении атомного ядра, – это все потенции того, что потом стало называться массовым бессознательным.
И ХХ век с очень большой готовностью подавал иллюстрации для абстрактных рассуждений. Конечно же, Фрейд ни о чем том, что потом случилось, не знал, поскольку основные теории его создавались где-то на рубеже Первой мировой войны (то есть до мировых войн). И естественно, потом оказалось странным, что эти описания атомных взрывов в душе, подкрепленные сначала сотрудником, а потом оппонентом Фрейда (но в том же жанре), а именно Карлом Юнгом, просто в точности подходили к описанию Германии двадцатых годов, которое можно было сделать в социологических и политических терминах. Термины психоанализа, взятые с этой точки зрения, оказывались самыми лучшими для описания тех энергий, которые немецкий народ высвободил в области социального, политического и так далее мышления.
Я отвлекся в сторону, вернусь к тому, с чего я начал. Значит, по дороге мы тем не менее завоевали такую проблему (или допустили ее мысленно), что в нашей душевной жизни есть процессы, которые мы называем теперь рационализацией. Они возможны не только в нашей психологической жизни, а, как я показал, они возможны и в социальной, политической, то есть имеющей большие последствия, жизни. Массовые идеологии являются их примером. Следовательно, по типу анализа рационализаций (то есть косвенно выражающих себя бессознательных процессов) мы можем анализировать как психологическую жизнь, нервные заболевания, так и политическую реальность, идеологии. Мы можем анализировать также и историю, а именно мифы, религии, в той мере, в какой мы можем проанализировать там процессы X, выражающие и осознающие себя в виде процессов Y. Фрейд проанализировал в этом плане первичные тотемические системы, христианство как иллюзию. И более того, Фрейд ворвался, идя по этому пути, и в анализ литературы. Вы знаете, что Фрейд написал в свое время эссе о Достоевском; он написал работы о Леонардо да Винчи и об одном вам неизвестном, уже забытом, по-моему, немецком писателе (не немецком даже, а скандинавском[187]).
Сами работы Фрейда по анализу искусства и литературы тоже потом стали своего рода загадкой в том смысле, что вокруг них накопилась комментаторская и вульгаризирующая их литература. В них концепция Фрейда предстала как убеждение, что религия, литература, искусство суть в действительности не некоторые продуктивные и самоценные виды деятельности и творчества, а лишь косвенное выражение, прикрытие других процессов, что благородные формы искусства скрывают весьма примитивные и низкие комплексы, страсти, вожделения и прочее. И в этом смысле Фрейда упрекали в циничном стремлении унизить высшую духовную жизнь человека, а именно искусство. Это недоразумение, ничего этого у Фрейда нет, Фрейд не пытался искусство как таковое или литературу как таковую свести к выражению каких-то человеческих бездн.
Наука работает в абстракциях, она строит некие идеальные объекты, исследуя которые она может что-то контролируемо, разумно высказать об эмпирии, о мире, высказать такое, что нельзя было бы высказать, просто наблюдая эмпирию. Мысль Фрейда состояла в том, что искусство также, будучи достаточно длинным текстом (я повторяю, достаточно длинным текстом), содержит в себе какие-то элементы, назовем их условно стилем, по которым можно что-то узнать такое, что в самом произведении не сказано и что не входило в сознанием контролируемую интенцию выражения. Это не значит, что все произведение есть лишь иносказание чего-то скрытого. Нет, просто это достаточно длинный текст, в котором я могу выявить некоторые единицы, назовем их трóпами (я имею в виду понятие классической риторики, вам, наверное, известное).
Возьму простой пример (я специально буду брать примитивные примеры, но поскольку я реагирую на них жизненно и поскольку они примитивные и реально случившиеся, то и на вашей стороне тоже может воссоздаться эта же живая реакция без, повторяю, особой учености). У меня есть один знакомый – я имею в виду Гачева, прекрасный, милый человек, и он пишет довольно забавные литературоведческие работы. Однажды он принес мне статью, в которой он рассматривал, анализировал (преследуя свои цели, не имея никакого представления о психоанализе и, наверное, не принимая его) работы Достоевского с точки зрения, как он считал, выражения некоего космоса Достоевского[188], показывая, насколько устойчиво через романы Достоевского проходят образы, например, камня, воды (космос – это материальное явление, то есть камень, вода и так далее). Петроград можно ассоциировать даже уже со словом pietra, по-итальянски это «камень», а воды в Петербурге действительно много. И можно увидеть, насколько устойчиво, сквозным образом повторяется этот стилистический троп через большие куски текста; не в отдельной фразе, конечно, а через большие куски текста повторяется это устойчивое у Достоевского восприятие – «каменно-влажное» восприятие, назовем его условно так. Такого рода вещи и есть предмет психоанализа, по ним мы можем узнать нечто о Достоевском. Это не единственный троп, по которому мы можем нечто узнать о глубоких психических процессах в душе автора сочинения. Значит ли это, что, скажем, «Преступление и наказание», в котором эти тропы просвечивают, есть просто выражение низшей природы в душе Достоевского? Вовсе нет. Если я психоаналитик и врач, я могу проделать анализ, не сводя тем самым произведение к выражению болезни или комплексов у автора.
Повторяю, нужен просто достаточно большой кусок выражения душевной жизни, и поэтому, скажем, и существует классическая для психоанализа сцена общения врача с пациентом, где врач (врач? – хорошая оговорка), то есть пациент, лежит на кушетке и бесконечно говорит. И в этом бесконечном говорении даже не важно, о чем именно он говорит, важно, что он говорит достаточно долго, чтобы сказалось нечто (поэтому я подчеркивал все время элемент необходимости большого текста).








