412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Мераб Мамардашвили » Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии » Текст книги (страница 38)
Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 11:12

Текст книги "Лекции по античной философии. Очерк современной европейской философии"


Автор книги: Мераб Мамардашвили


Жанр:

   

Философия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 38 (всего у книги 53 страниц)

Что есть в этих вещах? Рационализация, комплексы, выражающиеся через тропы, – что это такое? Почему это оказалось так интересно в культуре ХХ века? Не только, конечно, потому, что сами примеры и факты интересны и богаты и мы не могли бы их освоить и понять, употребляя классические, привычные нам понятия рационального, разумного человека, который сам для себя вполне прозрачен или в котором «Я» – центр некоторой вселенной сознания. Мы уже видим (и я возвращаюсь к тому, о чем я говорил в прошлый раз) примеры таких духовных образований, к которым приложим термин «рационализация», к которым приложим анализ, который мы видели на примере анализа социально-политической мысли или на примере анализа литературного творчества. Все эти духовные образования имеют признак, к которому я вас возвращаю, а именно признак отсутствия центра. У них нет центра «Я», они не объединены вокруг этого, и тем самым все эти примеры выражают идею иерархического строения сознания, то есть идею того, что в сознании есть много уровней, слоев, которые разным образом переплетены. Более того, эти уровни и слои сознания имеют разное происхождение и разные источники, то есть они гетерогенны, разнородны. Значит, повторяю – «децентрированны», «разнородны», и сейчас мы сделаем еще один шаг.

Возвращаю вас к тому, с чего я начал наше рассуждение. Этот шаг, который я хочу сделать, он сложный, поэтому я – наверное, тоже бессознательно – все время увиливал от него и шел в другие стороны, надеясь, что по ходу дела хоть что-то скажу, чтобы тут же пояснить суть дела. Я ронял мимоходом фразы о том, что опыт, который я теперь называю самодостаточным, должен быть взят так, как если бы весь мир впервые заново или просто в первый раз возникал. Это и есть вещь, которая трудна для объяснения. Я рисовал перспективу, в которой есть внешний взгляд из трансцендентного, и он падает на человечка, который нечто переживает, и его переживания должны быть переведены на язык трансцендентных сущностей, а из сущностей нужно вернуться назад уже с объяснением того, что пережито. И мы уже знаем, что такое ныряние иногда бывает не объяснением, а от-объяснением (скажем, Марлен нырял в теорию социализма). Мы договорились, что есть некий опыт, который мы пытаемся рассмотреть как самодостаточный в том смысле, что в нем впервые нечто возникает; это возникающее не является реализацией неких сущностей, и мы не можем понимать его в терминах этих сущностей.

И я введу еще одну маленькую посылку, чтобы вы держали ее в голове: то, о чем я буду говорить, разыгрывается в детстве. Это, собственно, и есть предмет психоанализа, то есть обычно психоаналитическое исследование относится к некоторому решающему периоду детства: скажем, первый рубеж – три-четыре года и следующий рубеж – двенадцать-тринадцать лет. В этом смысле психоанализ есть, скажем так, анализ детской психики, или анализ прошлого взрослого человека, а прошлое взрослого человека – это детство, естественно.

Значит, психоанализ есть в каком-то смысле археология, археология детства. Очень четко, кстати, это понимал один довольно странный русский писатель, который на себе пытался это проделать, но, кажется, с переменным успехом. Одно время ему казалось, что он, практикуя психоанализ, добился успеха, и можно ему поверить (очевидно, он чего-то добился, но история умалчивает, и он вскоре после этого умер). Я имею в виду Зощенко. Он просто совершенно сознательно (начитавшись книг, очевидно, – это ясно по тексту повести и видно, чтó именно он читал, и так далее; по тем временам он сам факт этого чтения тщательно скрывал) пытался, анализируя свои сны и воспоминания, дойти до им пережитого и забытого, восстановить его так, чтобы восстановление это было лечением. Но по дороге (поскольку это восстановление делалось текстом) были написаны прекрасные новеллы, составляющие повесть, которая сейчас называется «Повесть о разуме», а раньше, в оригинале, называлась «Перед восходом солнца»[189].

Я не случайно просил удержать в голове ассоциацию с детством (я возвращаюсь к проблеме отношения, которое внутри опыта). <...> Вот с ребенком что-то случилось, произошло какое-то событие (а ребенок, по определению, имеет дело с вещами, о которых знает взрослый; ребенок тем и отличается от взрослого, что он, имея дело с взрослым миром, с вещами, о которых знает взрослый, о них не знает); скажем, ребенок наблюдает (хотя такое наблюдение совершенно не является необходимым для психоанализа в качестве эмпирически случившегося, и я потом поясню, в каком смысле), случайно наблюдает, подсматривая в замочную скважину, эротическую сцену между родителями. Она для него в принципе непонятна, родители совершают какие-то странные действия, физически они ясные, но совершенно непонятные в контексте.

Здесь как раз и лежит та проблема, о которой я пытаюсь рассказать и пояснить ее философские импликации. Ведь обычно мы склонны рассуждать так: есть сцена, она переживается наблюдателем, который в принципе ее не может понять, потому что у него нет в голове набора соответствующих интеллектуальных структур и привычек, которые сделали бы наблюдаемое понятным и осмысленным для него, у него нет инструмента для понимания этого, – так вот, мы обычно рассуждаем так, что отсутствие инструментов сменяется наличием инструментов, или незнание чего-то сменяется знанием, непонимание чего-то сменяется пониманием, ребенок вырастет и поймет. В этом смысле заблуждение и непонимание, незнание суть некие отрицательные величины по сравнению с положительными знанием и пониманием, которые в свое время, положенное время, приходят на пустое место, оставленное незнанием, непониманием и бессмыслицей. Но это совокупность привычек; ведь я говорю нечто, что вы узнаёте как привычное в нашем мышлении: соотношение между пониманием и непониманием, знанием – незнанием, смыслом – несмыслом, – все это привычка, мы всегда так рассуждаем. Психоанализ поэтому и значителен, что он радикально меняет эту привычку зарядом, который он в себе содержит. Какой заряд он в себе содержит? Зададим следующий вопрос: ждет ли наша психическая жизнь, наше сознание – ждут ли они будущего понимания? Иными словами, отношение внутри опыта к самому опыту рассматривается психоанализом как самодостаточное в том смысле слова, что оно не является пустотой, которая ждет заполнения пониманием, а является продуктивным непониманием.

Непонимание, которое в классическом воззрении есть как бы туман, который рассеивается с наступлением понимания, под лучами понимания, в психоанализе стало рассматриваться как продуктивное событие, как самодостаточное в этом смысле слова, то есть в психоанализе оказалась понятной необратимость нашей сознательной жизни: то, что пережито, продуктивно независимо от того, как это пережито и понято – правильно или неправильно. То, что кажется непониманием, и есть то переживание, которое потом неотделимо от действительного содержания переживания. Так называемая сексуальная травма есть то переживание, которое неотделимо от любой, так сказать, правильной сексуальной жизни. Скажем, понимание или правильная сексуальная жизнь пришла на место непонимания, но место уже занято пережитым, необратимо пережитым, или занято интерпретированным ответом, в котором впервые возник соответствующий мир. И это необратимо в том смысле, что мир для данного человека, для данного субъекта не может вернуться в прежнее положение, в котором он был до опыта.

Здесь содержится одна основная идея: мы не можем язык описания некоего явления отделить от самого этого явления, точно так же как мы не можем отделить галлюцинацию или, скажем, вúдение розового слона от действительного слона. Почему? Слон – это ведь то знание, которое есть вовне, или извне, в трансцендентной перспективе, о которой я говорил; подставьте на место слона детское переживание в перспективе взрослого понимания: я знаю, как на самом деле, а ребенок не знает, как на самом деле. Фрейд на это отвечает, что как пережито, так и понято и то, как пережито и понято, продуктивно, это оставит след. И бессмысленно в ответ на этот опыт говорить, какова была действительность, указывая на нее пальцем, бессмысленно говорить ребенку, что в действительности делают родители. Это даже взрослому бывает невозможно сказать, в особенности на русском языке, который вообще не приспособлен для такого разговора, но это невозможно сказать не только по языковым причинам или этическим соображениям, невозможно сказать, потому что бессмысленно, потому что не об этом речь.

Речь идет не о том, что действительно происходит, а о том, каков смысл происходящего, а смысл, как я говорил, есть разрешение проблемы. И если ребенок нашел решение целого своей сознательной жизни через некое вúдение, через тот смысл, который он придал, например, наблюдаемой эротической сцене, последующее узнавание им того, что это значило, не вернет обратно мир и не отменит пережитого опыта и отложившегося смысла. Поэтому и возникает вопрос: на чем этот смысл закрепился? Вернее, так: каков был этот смысл, то есть, во-первых, что разрешилось через непонимающее понимание и, во-вторых, на чем оно закрепилось, на чем кристаллизовалось? Я приведу совершенно произвольный пример, опять же прослеживая внутреннее единство разных этажей или, вернее, разных департаментов культуры.

Если вы помните, у Пруста пирожное «мадлен» не есть пирожное, а есть как раз то, что, согласно Фрейду, я назвал интерпретированным объектом. У Валери есть аналогичные объекты, условно аналогичные, потому что Валери вовсе не думал об этом, он думал о другом, но опять же – стилистическое совпадение. В таких случаях Валери употреблял прекрасное слово, для латинского уха оно звучит очень точно, – implex, то есть нечто, во что упаковано что-то другое[190]. Пирожное оказалось носителем определенной совокупности пережитых воспоминаний, которые ушли из связей сознательной памяти и закрепились в пирожном. И вот когда-то, в один прекрасный момент, поедание пирожного вдруг выпустило целый мир (как чаинки распускаются в чае), который был пережит Прустом в детстве: физический мир природы, деревьев, людей, домов, которые он запомнил не сознательным усилием запоминания, а эти воспоминания сами как бы вошли в пирожное и в нем закрепились. Подставьте пирожное под более сложные случаи, когда это пирожное являет уже не предметы кулинарного наслаждения и затем литературной работы, как у Пруста, а пирожным может быть то, что называется комплексом, фиксацией. Следовательно, мы можем брать нечто как фиксацию в том смысле слова, что мы идем к тем переживаниям, которые есть акты продуктивного понимания или продуктивного непонимания, которое вовсе не ждало будущего понимания действительности, а породило нечто в силу характера и структуры самого переживания. Нам нужно, во-первых, искать порожденное, то, что породилось, и, во-вторых, то, на чем закрепилось. А закрепиться может в самых странных вещах (кто-то ложится спать и перед этим должен три раза прикоснуться к носу и под подушку еще что-то положить); что туда уложилось, что упаковалось – об этих вещах и говорит психоанализ.

Значит, есть следы решения проблем, предметы, на которых эти проблемы разрешены, предметы, называемые фиксациями или комплексами на вульгарном языке (хотя сам Фрейд этого термина не применял), и в глубине всего этого – другое представление о работе нашего понимания, другое представление по сравнению с линией, которую строили когда-то классический рационализм и прогрессизм (когда истина постепенно вырастает из заблуждений, а заблуждения рассеиваются как туман, то есть заблуждения и непонимание суть отрицательные величины, или пустые величины). А тут мы видим совершенно другую картину нашей сознательной жизни, картину, в которой мир рождается в самом опыте, и мы впервые о нем узнаем из этого опыта. Скажем, мы обычно считаем, что заранее знаем смысл эротической сцены, он как бы некая сущность, которая существует в мире. Этой сущности нет.

Я поясню немножко с другой стороны, чтобы мы четко усвоили сам характер интеллектуального языка, который скрыт внутри за внешней эмпирической оболочкой психоанализа. У психоанализа есть свои предметы, и мы в них не вдаемся, мы не врачи, и не наше собачье дело этим заниматься, это можно делать только профессионально. Так вот, чтобы ухватить интеллектуальный стиль и заодно вернуться тем самым вообще к напоминанию природы человеческого существа, я буду опять употреблять слова «внешнее», «внутреннее», «трансцендентная перспектива», «внутренняя перспектива» и прочее. Внутренний заряд психоанализа состоял в том, что он напомнил нам снова о фундаментальном положении человека в мире, о том, каков человек (не в том смысле, что он хорош или плох).

Мы знаем, есть факты: вот дерево, вот камень, магнитофон, стакан, в придачу ко всем этим предметам есть мужчина и женщина, то есть разные существа, два пола. Чтобы нечто понимать, мы должны рассуждать так, как если бы этого факта не существовало. В каком смысле? А в том, о котором я фактически уже говорил: предметы психической жизни неотделимы от интерпретации и понимания, в терминах которого они пережиты впервые. Для животного различие полов отрегулировано природой, автоматизмом инстинктов; факт различия полов в человеческом смысле не существует до тех пор, пока этот факт не открыт, и психоанализ показал, что все дело в том, что этот факт должен быть установлен, а для этого установления факт знания различия полов во взрослом внешнем наблюдении никакого значения не имеет. Для человека заранее разница полов не отрегулирована, не дана как факт поведения и жизни (то есть не как анатомический факт). Если анализировать сны, анализировать комплексы, анализировать неврозы, то мы будем выяснять, что ребенок приходит на энном году к установлению факта различия полов как факта, имеющего смысл, через детские «теории», например через так называемый комплекс кастрации, то есть сначала идет продуктивная работа психики, пытающаяся установить этот факт, и она в разных людях откладывает разные результаты. Ведь что нужно объяснить? Откуда висюлька у мальчика и почему пустота у девочки. Следы наших детских «теорий» происхождения мира, человека и разницы полов существуют потом в наших сновидениях как вúдение змеи или глубокого колодца, в который мы падаем, подъема и спуска, – это все символы полового акта или разницы полов.

Сам факт сексуальных отклонений, сама их возможность есть свидетельство экспериментального характера факта различия полов, если под «экспериментальным» понимать то, что должно быть установлено путем психической проработки. Тогда и известна разница – после работы сознания. А ведь что-то могло случиться, пока сознание работало. Значит, во-первых, необходима работа сознания, а не просто факты. И вторая, уже клиническая мысль у Фрейда: что по дороге могло что-то случиться. Потому что ведь ничто не гарантировано, и наше здоровье, то, что мы условно называем здоровьем, есть экспериментальный факт, то есть то, что становится усилием, или работой, работой сознания в том числе, а наше нездоровье есть плата за экспериментальный характер нашего здоровья, то есть за негарантированность нашего природного здоровья. Иначе понять это нельзя. Я бы сказал так, например: если возможно было бы абсолютное наблюдение (эту фразу я говорю, чтобы внутри мышления соединить разные стили в один и связать, казалось бы, совершенно разные, внешне не связанные площадки мысли; представьте себе съемочную площадку: в разных ее местах играют актеры – здесь, сто, тысячу километров отсюда, на первом этаже, на третьем, а все эти площадочки связаны между собой), то есть внешний, трансцендентный мир, то не было бы гомосексуализма.

Ведь что мы на нашем нормальном языке рассматриваем в качестве болезни? Мы рассматриваем в качестве болезни то, что отклоняется от нормы. А что такое норма? Норма есть сущность, то есть предмет, существующий в трансцендентном мире. Если мы перестаем предполагать, что предметы, или сущности, существуют сами по себе, как существуют деревья или камни, а [будем полагать, что они] существуют лишь в той мере, в какой они воспроизводятся на уровне человеческого усилия и риска не стать человеком (ведь только на фоне риска не стать человеком мы становимся человеками, то же самое относится и к нормам), мы тогда, следовательно, выводим так называемое отклонение из-под абсолютной моральной оценки. Мы не можем в них [(отклонениях)] видеть умысел отклонения от сущностей, мы видим в этом проявление нормальной работы психики, именно работы, а все, что есть работа, связано с риском – получится, не получится.

Один психоаналитик хорошо сказал (здесь именно форма хороша, но она сейчас выскочила из головы, а оставила вместо себя какой-то смутный предмет): вся наша жизнь есть лечение от шока рождения[191]. Кстати, этой фразе можно придать прямой смысл: есть медицинские исследования, которые рассматривают последствия физического акта рождения, который драматичен просто даже в физических терминах и не может не оставлять каких-то следов. А возьмите это в переносном смысле слова: рождение не просто как физическое рождение, а рождение человеческого существа в том смысле, как мы это обсуждали по ходу нашего курса. Это может быть шоком, иметь последствия, ведь все решается в три-четыре года. И собственно психоанализу поддаются именно эти вещи, а не просто вещи, которые случаются позже и в действительности не имеют отношения к психоанализу. Мы не можем вульгарно применять психоанализ к любым проявлениям нашего взрослого сознания; во взрослом сознании мы можем искать, но только то, что прослеживаемо к детству. А к детству прослеживаемы основные вопросы понимания: кто я? Откуда? Как родился и чем отличаюсь от других или от другой? И именно то, что над этим приходится работать, влечет за собой такие последствия, что можно и сломаться. Могут произойти упаковки работы не в невинное пирожное, а в некие сцепления патологического поведения. Само сцепление патологического поведения есть предмет, упаковавший в себя эту работу. Что же тогда исследует психоанализ? (Держите в голове патетическую трогательную попытку Зощенко что-то с собой проделать, чтобы вылечиться.)

Что мы исследуем, оперируя психоанализом? Я снова возвращаю вас к вульгарному пониманию психоанализа, о котором я уже упоминал. Мне нужно обязательно его разрушить, чтобы в ваших головах просто не было этих ассоциаций. С психоанализом происходит очень странная вещь: психоанализ – это учение, у которого нет предмета (и этим оно интересно философски), то есть нет чего-то, о чем наконец-то мы получаем знания как о чем-то существующем, как о каком-то предмете. Скажем, мы не видели какую-то звезду (она скрывалась, была закрыта чем-то, скажем горизонтом), и потом ее открыли, обнаружили, так якобы мы в душе своей что-то открываем. Да нет. Вся сложность психоанализа состоит в том (и почему, с одной стороны, психоанализ был вульгарно понят друзьями, а с другой стороны, не принимался врагами), что это совершенно новый способ рассуждения и новый тип научной теории, отличающейся от традиционных научных теорий. Традиционные научные теории, и по сей день имеющие место для соответствующих предметов, представляют собой особый способ построения знания о предмете, относительно которого возможны так называемые объективации, то есть возможно вынесение вовне состояний мысли, так что это состояния мысли о предмете: скажем, если математическая формула соответствует определенным условиям, она может быть объективирована, то есть описание приписывается миру. Это описание мира, субъект от него отделен. Объективация есть отделение чего-то, что выносится вовне, приписывается миру, и одновременно предполагается субъект, который отделен от этого мира, никак на него не влияет и в том числе никак его не искажает.

Имеем ли мы что-нибудь в этом смысле в психоанализе? Дело в том, что казалось, что имеем. Да все так и понимали, что если это наука, то она должна нам открыть некий предмет, который существовал бы независимо от субъекта. В действительности в психоанализе есть совершенно особое явление, состоящее в том, чтобы посредством исследования выйти к некоторым условиям, которые кристаллизовались в психических комплексах, и выйти к этим комплексам так, чтобы сама работа по выхождению к этим комплексам расцепила эти условия и позволила породиться новому сознательному опыту. То есть предмет здесь никак не описывается, говорится так: давайте поработаем, и, может быть, нечто высвободится. Такого предмета, как раковая опухоль, которую можно найти, описать и удалить, в психоанализе нет. Есть лишь путь, который позволил бы породиться новому сознательному опыту, такому, который расцепил бы прежние сцепления. А опыт может делаться только вместе с самим человеком. В психоанализе врач есть участник диалога, поэтому в психоанализе такое большое значение имеет слово, беседа, в которую вступают два странных персонажа; один из них – врач-психоаналитик, который от врача отличается тем, что он не знает (а врач ведь знает: мы идем к врачу как к такому человеку, который профессионально знает о нас что-то, чего мы не знаем, то есть у него, как бы сказать, картофелины нашей души, и он выберет удачную, поставит на место неудачной, подгнившей); в психоанализе врач не сообщает никакой конкретной истины пациенту. В случае психоанализа мы имеем дело с диалогической истиной, то есть такой, которая, во-первых, не существует до диалога и, во-вторых, особенно и прежде всего не существует у врача, который извне сообщил бы ее пациенту. Речь идет о том, чтобы спровоцировать, породить новый сознательный опыт, который расцепил бы прежние сцепления, – тем самым психоанализ ничего не описывает.

ЛЕКЦИЯ 18

Продолжим прошлую тему. То, что я рассказывал о Фрейде, я завершу дополнительно только одной темой из всего прочего, о чем еще можно было бы бесконечно рассказывать, поскольку это очень интересно и важно (я тем не менее вынужден ограничивать себя). Эта тема фактически есть предупреждение вам и себе тоже, конечно, о самом способе восприятия Фрейда, теоретических утверждений психоанализа, основных понятий, которые в нем фигурируют, проходят через весь психоанализ. Это предупреждение, или эта тема, состоит в указании на особый характер фрейдовского аналитического аппарата, на те понятия, которые оригинальны и были введены Фрейдом, а потом получили широкое распространение, часто лишаясь своего первичного оригинального смысла; в расхожих употреблениях, в руках неграмотных людей они стали тупыми предметами и орудиями бессмысленной моды. Мое предупреждение будет иметь смысл, потому что, насколько вы могли убедиться из моих рассуждений за весь этот год, глупость есть обычное состояние человека, а все остальное удивительно, то есть удивителен тот факт, когда человек все-таки не говорит глупостей.

Для начала скажу о более или менее простой вещи. В ХХ веке психоанализ получил наибольшее распространение в США, и распространился он там во многом вопреки своему первоначальному смыслу. Распространившись в виде очень широкой медицинской практики (часто неофициальной, но тем не менее широкой), он выступил в глазах практикантов психоанализа и в глазах пациентов как некоторый способ лечения, где теория неотделима от практики, выступил как такая теория и практика, которые созданы для того, чтобы разрешать конфликты человека с самим собой и с окружающей его средой – культурной, социальной, личностной – и приспосабливать человека к этой среде. Иными словами, здесь очень четко проступило как раз то, отталкиваясь от чего формировался психоанализ, а именно классические, традиционные, буржуазные представления о том, что такое норма, что такое человек, а согласно этим представлениям, человек есть адаптируемое, контролируемое существо, которое гармонически должно быть вписано в существующие общественные [отношения], в культурный и так далее строй и должно своим поведением, своими состояниями сознания, своей деятельностью воспроизводить существующие, заставаемые им готовыми отношения. Все, что не похоже на это, есть нарушение нормы, то есть болезнь, ненормальное состояние, позволяющее этого человека или лечить, или заключать в изоляцию, то есть в тюрьму, в психиатрическую больницу и так далее. Короче говоря, любое состояние человека, не похожее на существующие интегрированные состояния, выступает как конфликт, требующий разрешения в смысле выработки средств адаптации человека к существующему, а существующее с самого начала, по определению, выступает как нормальное состояние и общества, и человека.

В итоге все новое, когда оно появляется на фоне традиционных опекунских, просветительских, узкорационалистических представлений, очень легко поглощается старым; оно им пожирается, и старое ассимилирует внешнюю форму нового, и мы имеем перед собой моду ХХ века, называемую психоанализом. Особенно в таких резких очертаниях психоанализ выступил в США в силу – я подчеркиваю – особых условий развития самой медицинской профессии, а не в силу тяги американцев именно к пошлости, или глупости, или чему-нибудь в этом роде. Я не это хочу сказать. В Европе традиционные структуры профессии были очень сильны. В отличие от Соединенных Штатов, Европа традиционно есть достаточно отрегулированное, централизованное общество с сильными остатками социальных иерархий и с большими трудностями перехода из одной иерархии в другую; в Европе сильная университетская традиция, тоже централизованная. И поскольку традиционные институты не допускали в себя психоанализ, то в силу отсутствия каких-то других <...> психоанализ не мог стать массовой адаптирующей человека модой. А в США в силу условий самой профессии, то есть децентрализации, наличия множества штатских университетов с самыми различными несовпадающими программами, в силу такого, что ли, местно-демократического характера американской жизни свободная профессия, где требуются дипломы, признание и прочее, была менее скована этими условностями и поэтому так широко распространилась.

Я говорил, что в действительности смысл психоанализа состоит в указании прежде всего на совершенно оригинальный самодостаточный характер опыта, проделываемого индивидом без всякой в действительности попытки с самого начала оценивать этот опыт как отклонение от какой-либо пред-данной, существующей нормы. Короче говоря, революционный смысл психоанализа состоял в том, что он расшатывал наши представления о норме, о здоровье и болезни. Задача психоанализа состояла в том, чтобы в форме, кажущейся болезнью (болезнью в смысле просто отклонения от нормы), выявить реальное, ищущее путей выражения содержание, то есть содержание, не оцениваемое заранее в оценках «плохо», «хорошо», «норма», «вне нормы», содержание, которое есть реальное событие в мире и которое ищет способов выражения, и мы должны вслушаться именно в это событие, не предполагая заранее готовым некоторый мир завершенных смыслов и завершенных сущностей. Здесь изначально другая стилистика.

Я описывал классическое воззрение как такое, которое пытается прочертить траектории человеческого бытия и человеческого поведения в рамках, или в поле, или в пространстве мира, завершенного по своим существенным смыслам, по своим сущностям, такого мира, где, казалось бы, действительный смысл того, что я сейчас совершу, задан уже в некоем завершенном мировом плане, и поэтому для того, чтобы понять то, что я сейчас делаю, нужно обратиться к мировому плану (или самому обратиться к завершенному мировому плану, узнать его, или обратиться к тем, кто знает этот мировой план, и от них услышать, что же я в действительности чувствую, что же я в действительности подумал, что же я в действительности совершил). Этот мировой план дан как бы уже до того, как в нем услышалось уникальное содержание заданного hic et nunc – здесь и теперь – опыта. Наоборот, этот hic et nunc опыт получает свет, санкцию, объяснение в лучах, идущих к нам из некоторого завершенного сущностного фона мира.

Если вы посмотрите на язык представлений «здоровье–болезнь», «отклонение от нормы–норма», или, как иногда социологи выражаются, «комфортное–дискомфортное», «адаптированное–неадаптированное» состояние, вы сами можете легко понять, что все эти слова возникают в мире тех представлений, в мире тех скрытых посылок, существенных скрытых ниточек, которые лежат за нашими самыми простыми, казалось бы, банальными и несложными мыслями и мысленными ходами. И я повторяю, что революционный смысл психоанализа состоял в разрушении этих ниточек, сплетений, внутренних связок мысли, тех, которые рождали представления о норме и нарушении нормы, адаптированном и неадаптированном, функциональном и дисфункциональном [состоянии] и прочее. Хотя, повторяю, революционный запал психоанализа стал каким-то образом лить воду на те же самые старые мельницы.

Теперь всмотримся в одну здесь содержащуюся деталь: она одновременно даст нам удобный логический переход к другим темам, а именно к темам философии жизни, философии культуры и герменевтике. Я говорил о некоторой самодостаточности опыта, смысл которого не существует до него самого, и, следовательно, мы должны рассматривать его (если мы аналитики), не предполагая некоторых готовых смыслов. Приведу простой пример. Скажем, метафора в обычном, традиционном литературоведении (вообще в представлениях об искусстве) XVIII, XIX веков рассматривалась как аналогическое или символическое выражение некоторого готового содержания мысли. Понимая это содержание, владея понятым мною содержанием или вúдением какого-то предмета, я сопоставляю его с другим предметом, метафорически выражаю один предмет через другой, то есть метафора выступает как некоторый чисто стилистический, вполне управляемый прием контролируемой интенции выражения, такой интенции выражения, в которой содержание того, что я хочу сказать, мне вполне ясно. Я мог бы выразить его иначе, но почему-то для красоты стиля выражаю его метафорически. А скажем, в сновидениях, психозах или неврозах Фрейд обнаружил то, что он (и другие) тоже называл метафорами, метафорами сновидений, метафорами психоза, невроза. Но здесь имелось в виду совершенно другое, имелось в виду, что смысл метафоры не предшествует, не пред-существует самой метафоре в качестве некоего сознательного или ясного для субъекта содержания, которому он потом ради уловки стиля придавал бы метафорическую или аналогическую форму. Метафора есть такое образование, которое находится в поисках своего смысла, или это косвенный объект мысли, отличающийся от прямого аналитического содержания мысли. Следовательно, когда мы встречаем метафорические выражения, мы должны подходить к ним без наших обычных привычек (не обращаясь к завершенному миру смыслов и сущностей, или завершенному мировому плану).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю