355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Меир Шалев » Русский роман » Текст книги (страница 11)
Русский роман
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:31

Текст книги "Русский роман"


Автор книги: Меир Шалев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 30 страниц)

«Как-то раз, когда случилась сильная засуха, мы отправились на гору поглядеть, что стряслось с облаками. Мы пошли туда всей бригадой – Циркин, Либерзон, бабушка Фейга и я. Весь день мы ползли по скалам и колючкам, пока не добрались до вершины, и всю ночь бродили и искали Пещеру Дождя, пока не услышали, как облака ворочаются там внутри, ворчат и громыхают. У входа в пещеру лежал большой камень, и облака не могли выйти. Мы начали отваливать этот камень. Ать-два, ать-два,изо всей силы. Мы тянули снаружи, а облака толкали камень изнутри, пока он не отвалился, и все облака разом вырвались из пещеры. А Циркин, тот даже ухитрился запрыгнуть на одно облако и спустился вместе с дождем прямо к своему дому».

Они долго стояли там, глядя на море, но потом Зайцер закашлялся, потому что почуял далекий запах дыма и взрывов, а дедушка стиснул голову руками, потому что увидел далекое зарево над полями сражений и услышал вопли, которые неслись по воде, точно плоские камешки, подпрыгивая на волнах.

Рано утром, когда они вернулись домой, в деревню вкатился английский автомобиль. Дети помчались к Рылову предупредить его, что приехал майор Стоувс и нужно немедленно замаскировать вход в сточный колодец. Майор Стоувс, высокий, прихрамывающий англичанин, тоже был ранен в Северной Африке и переброшен оттуда, вместе со своим мундиром и черной палкой, к нам, в Палестину. Он вышел из автомобиля, проковылял к задней дверце, открыл ее и отдал честь. Эфраим вернулся домой.

В мягких желтых ботинках разведчиков пустыни, украшенный нашивкой с крылатым кинжалом, знаками отличия и лентами сержанта английской армии, с пожизненной пенсией от правительства Его Величества в кармане, Эфраим вышел из машины и улыбнулся окружившим его людям.

Жуткий крик, вызванный его видом, деревня помнила еще долгие годы. Рты распахнулись, словно захлебнувшись в рвотной судороге ужаса и отвращения. Все, кто поспешил сюда с зеленеющих полей, из цветущих садов, из коровников и птичников, все стояли сейчас перед ним и вопили. Жена ветеринара, с которой Эфраим перед уходом в армию переспал несколько раз, выла целых полторы минуты «без передышки». Дети, которых он учил бросать нож и запускать воздушного змея, кричали тонкими испуганными голосами. Яков Пинес выскочил из здания школы и тяжело побежал навстречу своему ученику, но, приблизившись к нему, вдруг остановился, точно налетел на невидимую стену, закрыл глаза и заревел, как бык на бойне. Коровы, телята, кони и куры подняли испуганную разноголосицу.

Фосфорная мина итальянской армии, «армии макаронщиков», как называл ее Ури, превратила красивое лицо моего дяди в горелое месиво кожи и мяса, которое отливало «…ну, как бы мне описать тебе этот ужас, Малыш? – как раздавленный ногою гранат, всеми оттенками красного, фиолетового и желтого. Хорошо, что ты не помнишь его».

Один глаз моего дяди был вырван из глазницы, нос сместился, губы исчезли, глубокий, извилистый, багровый разрез тянулся по диагонали через все лицо, от лба до горла, исчезая за воротником рубашки, рваная сожженная кожа свисала с лицевых костей. Сквозь эту изувеченную плоть сверкал одинокий зеленый глаз – свидетельство героических усилий врачей вернуть ему человеческое подобие.

Эфраим, красота которого привлекала любопытствующих со всей Долины и заставляла потрясенных птиц спускаться с небес к нашей деревне, превратился в чудовище, на которое никто не осмеливался поднять глаза. От страха люди прижались друг к другу, «вся деревня стояла и кричала».

Жуткая улыбка медленно сползла с его лица. Он повернулся, будто хотел вернуться в машину и снова исчезнуть, и майор Стоувс, негромко выругавшись, уже приоткрыл было заднюю дверцу. Но тут толпа расступилась, потому что Биньямин пропахал себе дорогу плечом, точно твердым лемехом плуга. Он прорезал толпу, добрался до шурина, посмотрел на него, не моргнув глазом, а потом обнял своими сильными руками и поцеловал в то перемолотое, сверкающее мясо, которое когда-то было его щекой.

Иврит моего отца к тому времени сильно улучшился. «Слава Богу, ты вернулся, Эфраим», – сказал он и повел его домой сквозь молчание, затопившее улицу.

На ужин Эфраим попросил «домашний овощной салат» и даже объяснил Эстер, как его приготовить. Голос его был слабый и скрипучий, потому что взрыв задел также голосовые связки.

«Сначала нарежь лук и слегка посоли его, потом помидоры и тоже слегка посоли. Зеленые перцы и огурцы – в самом конце. Перемешай хорошенько, добавь немного черного перца, лимона и масла, снова перемешай и дай ему чуть подышать».

Два года подряд, сказал Эфраим, он мечтал об этом салате, который «не умеют готовить нигде в мире».

Он сунул полную ложку салата куда-то себе в лицо, где должен был находиться рот, и глубоко вздохнул от наслаждения, а когда эта жуткая маска стала складываться и передвигаться в жевательных движениях – каждый кусок плоти отдельно, как тысячи раздавленных зерен граната, – Авраам взорвался громкими рыданиями и выскочил из-за стола. Но Биньямин сказал: «Он забыл закрыть поливалку на люцерне», – и спокойно продолжал беседовать с Эфраимом о войне, о немецких автоматах, о генерале по имени Роммель, о тренировках коммандос и о британских знаках отличия.

«Я не мог вымолвить ни слова, – рассказывал мне дедушка. – Они изуродовали моего красивого мальчика, а перед сном он сказал мне: „Спокойной ночи, отец“ – и тут же отвернулся, чтобы мне не пришлось обнимать или целовать его».

«Каждый недоцелованный поцелуй возвращается, чтобы впиться в сердце», – прочел я написанное на одном из клочков.

Всю ночь Эфраим ходил по двору, и его неслышные шаги никому не давали уснуть. Наутро пришел Биньямин, сел с ним за стол, и они вместе начертили план на большом листе бумаги. Потом Биньямин попросил помощи у Зайцера. Они втроем отправились с телегой через поля, к британской военной базе, где их уже ждали хромой майор Стоувс, два худых и молчаливых шотландских офицера из коммандос, которые обняли Эфраима, и кладовщик-индус, который быстро и часто задышал, увидев знаки отличия на его груди. Назад следом за ними ехал военный грузовик, нагруженный опалубкой, песком, мешками с цементом и щебнем. Двое шотландцев, Биньямин и Эфраим сняли рубашки и начали копать во дворе, возле коровника, яму под фундамент. На этом фундаменте они построили кирпичный домик. Его дверь и окна были обращены не к дому, а к полям и коровнику.

Биньямин протянул к домику воду и электричество, построил великолепную печь для нагрева комнаты и воды для мытья и укрепил на окнах коричневые деревянные ставни, которые прижимались к стенам медными гномиками. Позже время окислило медь, и мутные полосы зеленых слез вечно стекали с них на штукатурку.

«Это та пристройка, которая потом стала складом для моих инструментов и лекарств для растений».

Эфраим вошел в свою комнату и заперся там.

«Я кружил возле стен, от которых шел свежий и сырой запах штукатурки и побелки, и ждал, когда мой сын выйдет оттуда. Твоя мама ставила еду у двери и умоляла своего брата показаться. Но Эфраим не выходил».

Пинес пришел, постучался в дверь и сказал, что хочет повидаться со своим учеником.

«Ты тоже кричал, когда увидел меня», – проскрипел Эфраим из комнаты и не вышел.

«Я всего лишь человек, – сказал я ему. – Никто не знал, что ты так ужасно ранен. Открой, Эфраим. Открой старому учителю, который хочет попросить у тебя прощения».

Но Эфраим не открыл.

Дедушка и Пинес рассказывали мне о Эфраиме десятки раз, словно просили моего прощения.

Биньямин приходил к нему каждый вечер. Несколько недель спустя он сказал, что Эфраиму стоило бы выходить по ночам – немного поработать в коровнике.

«Коровы тоже шарахаются от меня», – ответил дядя.

Но Биньямин сказал, что если Эфраим не заставит себя работать, то он снова схватит его одной рукой за пояс и вытащит наружу.

«Только ночью», – сказал Эфраим, выходя из комнаты.

«Каждый вечер в половине десятого я видел полоску света из открывающейся двери и тень от ног моего сына, которые направлялись в коровник. Он чистил навоз, мыл бидоны и раскладывал по кормушкам смесь для утренней дойки».

Дедушка лежал, точно парализованный, на кровати в своей времянке и прислушивался к дребезжанью тачки с навозом, поднимающейся по наклонным железным рельсам, к скрежету лопаты в навозной канаве и к тихому мычанию коров, которые толпились в загоне, украдкой посматривая на его сына и грустно перешептываясь. Он прислушивался, и сердце его «разрывалось на кусочки».

На четвертую ночь Яков Миркин поднялся с кровати и направился к коровнику. Он встал в темноте у стены и позвал сына.

«Не входи, отец, – прошептал Эфраим скрипучим голосом. – Не входи в коровник».

«Я вхожу», – ответил Яков Миркин и шагнул внутрь.

Эфраим едва успел накрыть голову пустым мешком и тут же почувствовал руку отца на своем плече. Яков Миркин целовал грубую джутовую ткань, и кусочки коровьего корма крошились на его зубах и таяли в его рту, смешиваясь со слюной и слезами. Потом он осторожно снял мешок с головы сына. Из своего угла в коровнике старый Зайцер видел их обоих, но притворялся, будто спит.

«На следующий день я пошел к Маргулису, попросил у него старую маску пасечника и принес ее сыну, чтобы он мог выйти и ходить среди людей».

Красота Эфраима стала забытой тенью, неясным, вылинявшим наброском, который всплывал лишь перед закрытыми глазами тех немногих, кто хотел припомнить. Жизнь людей стала тяжелее, потому что не было больше этого прекрасного лица, на которое можно было время от времени поглядеть.

«В жизни деревни, – объяснял мне Пинес, – в жизни, подчиненной законам земли и погоды, подвластной наследственным капризам животных и выученным правилам людей, лицо Эфраима сияло, как снежная прохлада в жаркий день жатвы, как отдых для усталого, как озеро в пустыне». Только теперь мошавники начали понимать, чего их лишили, и их отчуждение от него становилось все непримиримей и глубже.

Раз в неделю дядя гладил свои армейские брюки и пешком отправлялся через поля на британский аэродром, чтобы потолковать с майором Стоувсом и двумя молчаливыми шотландцами и выпить пива с английскими и индусскими артиллеристами, которые базировались там. Иногда он шел напрямую через поля и, только пройдя апельсиновые рощи, позволял себе снять маску – к великому удивлению пчел, которые с любопытством его сопровождали. А иногда командир базы посылал за ним машину.

– Твой сын слишком много времени проводит с англичанами, – сказал Рылов.

– Деревня отвернулась от Эфраима. Но англичане умеют уважать своих героев, – резко ответил дедушка.

– Эти индусы привыкли у себя дома ко всяким чудовищам, – сказала Ривка.

В той самой кантине, откуда он раньше воровал мясные консервы, Эфраим пил теперь пиво, ел сосиски и покупал вафли для коров. Дядя Авраам негромко жаловался, что от вафель у коров появляются глисты, но Эфраим стал коровьим любимцем. Вся деревня обсуждала его дружбу с англичанами. Пересуды подогревались и тем, что Эфраим наотрез отказался участвовать в отряде обороны деревни. Все его друзья из «Банды» служили в Пальмахе [96]96
  Пальмах(аббревиатура слов «плугот махац», букв. «ударные роты») – ударная часть Армии обороны Израиля, ставшая романтическим символом «евреев с оружием», первого поколения евреев – уроженцев страны, составивших основу этих подразделений.


[Закрыть]
, но Эфраим даже им не хотел преподать уроки подрывной техники, снайперской стрельбы, ориентировки на местности и любого другого военного ремесла, которому его научили в армии.

«Много о себе воображает!» – ворчал Рылов, который знал, что Эфраим был хорошо знаком со всеми приемами и методами «малой войны».

«Не хочу пугать бедняг», – сказал Эфраим.

В тот день, когда закончилась та война, и Ури, Иоси и я уже шевелились в животах наших матерей, к нам во двор въехала британская военная машина. В ней сидели майор Стоувс, двое сухопарых шотландцев, на этот раз в гражданской одежде, и рыжий сержант со знаками различия коммандос и с золотистыми завитками волос на руках. В их движениях сквозила бесшумная сноровка людей ночи. Они скатили с «лендровера» ящик, в котором позвякивали пивные бутылки и жестяные коробки сигарет «Плейерс», втащили его в комнату Эфраима и просидели у него целую ночь. Рылов доложил деревенскому Комитету, что ему почти ничего не удалось расслышать, поскольку коммандос общались в основном своими условными перемигиваниями и вдохами-выдохами, но, когда они вышли оттуда, пьяные в доску, сержант на прощанье проорал: «А корову ты получишь месяца через два…»

18

Подобно дедушке, я тоже пью чай, черпая отраду для души из горькой маслины, что у меня во рту, и высасывая силу из сахарного кубика, что спрятан у меня между пальцев. Подобно ему, я подолгу стою, уставившись вдаль, высматривая, не возвращаются ли Эфраим и его Жан Вальжан, не идет ли Шифрис. С крыши своего большого дома я озираю просторы моря и вижу прыгающие по волнам белые лодки, расчески, сунутые за резинки плавок на ляжках худощавых, подтянутых мужчин, и мускулистых женщин, что, припав на одно колено, направляют паруса своих досок далекими бедрами, меж тем как их коротко стриженные, в полоску, волосы топорщатся на ветру.

Как-то раз прибой швырнул одну из этих женщин на прибрежные скалы, и я положил бинокль, поспешил к ней, взвалил на плечо, подхватил под мышку ее доску с парусом и вытащил их на песок. Там я ее и оставил. Потом, с крыши дома, я видел, как она встает, озирается и удивленно всматривается в капли своей крови и линию моих следов, впечатанных в мокрый песок.

Так стоял мой дедушка на крыше сеновала, так он стоял на веранде дома престарелых. Стоял и смотрел на Долину. Ждал возвращения Эфраима.

Дом престарелых, находившийся примерно в семнадцати километрах от нашей деревни, располагался на невысоком пригорке, возвышаясь над всей округой. Раз в два дня я отправлялся туда, шел полями, срезая для скорости дорогу, и яростно глотал все эти семнадцать километров за каких-нибудь три часа, чтобы принести дедушке бидон свежего молока из нашего коровника.

«Погоди минутку, Барух, – говорил дядя Авраам. – Я дам тебе молоко от хорошей коровы». В ожидании молока я разносил по углам коровника тяжелые мешки с комбикормом, поднимал и грузил наполненные бидоны и заталкивал испуганных телят в приготовленные для отправки стойла.

Мои двоюродные братья усердно трудились рядом. Иоси, такой же угрюмый, как его отец, сноровистый и быстрый, со своим красным соколом на плече или бредущем вперевалку за хозяином, как верная собака, и Ури, который в последнее время стал исчезать по ночам и с трудом просыпался на рассвете.

«Завел себе какую-то хотелку, да?» – ворчал Авраам, дружелюбно похлопывая сына по затылку.

Ури, по словам дедушки, был похож на Эфраима, только более нежный и мечтательный. Он походил на него линиями худого, жилистого тела, впалыми щеками и красотой, которая захватывает дыхание. Дедушка, бывало, смотрел на внука, словно бы мысленно поворачивал его перед собой, как если бы то был пропавший Эфраим, застывший в янтарной капле. «Дети. Ниточка жемчужин. Длинные ожерелья семени», – писал он в записке, которую я нашел после его ухода в дом престарелых.

Перед выходом из дома я обматывал алюминиевый бидон мокрой джутовой тканью, чтобы молоко не скисло от жары. По дороге я снова смачивал ее, когда проходил мимо поливалок.

Я выходил, когда воздух был еще ледяным и ломким и капли росы свисали с листьев. Море белых облаков лежало в ущельях, и гора проглядывала сквозь них, словно огромный голубой остров. Восходящее солнце, то самое солнце Страны Израиля, которое в четверть шестого утра уже хотело изжарить живьем дедушку и его брата, сдергивало с полей пеленки тумана, скатывая их в толстое белое покрывало, кипевшее и таявшее от жары. Долина мало-помалу сбрасывала с себя мягкие ночные одежды. Постепенно прогревалась и земля, и мои мокрые ступни высыхали. Я всегда ходил босиком, повесив сандалии на шею, разминая ногами теплую дорожную пыль. Это сладостное прикосновение горячей земли, которую колеса телег и тяжелые копыта животных перемололи в серую муку, я помню и сейчас. Иногда я выхожу на берег возле моего дома, чтобы походить босиком по песку, но его острые твердые зерна совсем не похожи на мягкий порошок тех дорог моей юности, которыми я шел к дедушке, в дом престарелых.

Кузнечики прыгали по кустам живой изгороди, что тянулась вдоль дороги, и соколы парами кувыркались в воздухе, сопровождая высокими трелями свои любовные игры. А над кустами терновника испуганным желтым облачком носилась стайка щеглов, и из их толстых, коротких клювиков вырывались удивленные отрывистые попискивания.

«Птиц отличают по клюву. У щегла он толстый и маленький, приспособленный для разгрызания семечек, а у сокола – изогнутый и острый, приспособленный для разрывания мяса».

Однажды утром Пинес повел нас на опушку эвкалиптовой рощи, где валялся труп дохлой коровы. Накануне вечером ее притащили туда трактором – брюхо вздуто, и рога вспарывают землю. «Ослиным погребением будет он погребен: вытащат его и бросят далеко за ворота Иерусалима» [97]97
  «Ослиным погребением будет он погребен…»– Иеремия, 22:19.


[Закрыть]
, – печально процитировал Пинес и велел нам наблюдать и не разговаривать. Несколько грифов собрались вокруг трупа. Их лысые головы, дерзкий взгляд и морщинистые шеи были мне знакомы и вызывали симпатию. Своими клювами, приспособленными для разрывания, они рвали коровий живот, то и дело погружая в него белые безволосые шеи. «Их не зря называют пожирателями падали. У них самих повыпадали все волосы», – объяснил Пинес и предостерег нас ни в коем случае не путать грифа с орлом-могильником, как это делают невежды.

Пинес рассказал нам о клювах зябликов, которых исследовал Дарвин на Галапагосских островах, – «маленькая изолированная колония птиц, которых эволюция наградила великим разнообразием клювов, приспособленных для самых разных видов пищи». Благодаря этому зяблики разделились на несколько групп, приноровились к новым источникам пищи и тем самым обеспечили себе выживание. Отчалив от этого примера, учитель выплыл на просторы далеко идущих аналогий и поучений, перейдя от клювов дарвиновских зябликов к преимуществам многоотраслевого сельского хозяйства. Сад и хлев, птица и овощи. «Держись этого, но не отнимай руки и от того» [98]98
  «Держись этого, но не отнимай руки и от того»– ср.: «Хорошо, если ты будешь держаться одного и не отнимать руки от другого…». Екклесиаст, 7:18.


[Закрыть]
.

Временами мои шаги спугивали самку жаворонка с лежки, и она прыгала передо мной и каталась по стерне, притворяясь крикливой хромоножкой, пачкая себе грудь в пыли, лишь бы отвлечь меня от гнезда и укрытых там яиц. Зеленые ящерицы быстро пробегали по пыли, оставляя в ней маленькие иероглифические узоры. Куропатка взлетала, громко хлопая крыльями, мангуст внезапно перебегал дорогу, змеино извиваясь длинным, злобным телом. Были там и настоящие змеи.

«Хотя черная змея и пожирает цыплят и куриные яйца, она все равно друг земледельцу, потому что уничтожает полевых мышей. Увидев ее, сойди с дороги и дай ей уйти».

Крестьяне, засветло выезжавшие на поля, уже знали меня по походке и молочному бидону, улыбались, приветствовали и порой даже предлагали немного подвезти на своих телегах. Пахотные земли соседнего кибуца я пересекал с особой осторожностью. Как-то раз из-за деревьев вышел кибуцник, примерно того же возраста, что Авраам, с маленькой корзинкой в руках. Мои мышцы на мгновенье напряглись. Уже многие десятилетия прошли с тех пор, как Либерзон умыкнул Фаню из кибуцного виноградника, а наша вражда с соседями никак не прекращалась. Новые поколения даже не знали, что послужило ее началом. Поток времени и плотины памяти, идейные разногласия и смены сезонов давно окрасили любовь и шутки Либерзона в мутные цвета глубокого раскола. Неприязнь между кибуцем и нашим мошавом продолжала расти, цепляясь за шпалеры вражды и выпуская во все стороны новые усики. Время от времени вспыхивали свары из-за распределения фондов, летели камни, на разгневанных лицах расцветали синяки, и громкие оскорбительные крики неслись в обе стороны над вади.

Но этот человек был один и подошел ко мне нерешительно, опустив глаза, словно высматривал мои раздвоенные копыта.

«Ты идешь в дом престарелых? Ты внук Якова Миркина? Мой отец много рассказывал о нем. – Он протянул мне сумку мягким стеснительным движением. – Возьми, пожалуйста. Передай это Зееву Аккерману, комната номер пять. Он друг твоего деда».

Все они были друзьями моего деда. Всех их я похоронил возле него. Если память мне не изменяет, Зеев Аккерман лежит в шестом ряду, могила номер семнадцать.

В сумке был пирог и потрясающие по размеру плоды японского шесека [99]99
  Шесек– мушмула.


[Закрыть]
величиной с апельсин. «Это с нашего дерева. Если хочешь, можешь по дороге съесть один – но только один».

В половине девятого я уже входил в дом престарелых, предварительно вытерев ноги о траву и надев сандалии.

«Миркинский внук пришел, – говорили отчаявшиеся от одиночества старики, всегда сидевшие при входе в ожидании посетителей. – Принес молоко своему деду. Хороший парень».

Они умиленно разглядывали меня. Некоторые были похожи на дедушку, как будто их отлили по одной форме, другие прибыли из города. Эти были серые, прозрачные, как та слинявшая кожа ящериц, которую я собирал в полях, слабые и запуганные, как Шломо Левин. Годы плохого питания, «идеологическая незрелость и отдаленность от природы» наложили на них свою печать.

Поначалу дом престарелых предназначался только для наших стариков – из кибуца и мошава. Они пришли туда, провели общее собрание, швырнули бусы и спицы в физиономии трудотерапевтов, а затем вышли в свой декоративный сад. Тяжелыми дрожащими руками вырвали все до единого кусты желтых роз и голубого жасмина и посеяли на их месте грядки свеклы, перцев, капусты и зеленого лука. А под конец с победными песнями осушили бассейн с золотыми рыбками и отвели его воду в канаву для поливки овощных грядок.

«Не хватало лишь парочки самоубийц, – сказал дедушка, – чтобы достойно завершить картину».

«Они еще не знали тогда, как с нами обращаться. Их удивляло, что легендарные пионеры стали стариками, – рассказывал мне Либерзон через несколько лет после того, как его Фаня умерла, а сам он, слепой и раздражительный, тоже был перевезен в дом престарелых. – Жизнь разменяла наши титанические мечты и свершения на жалкие гроши ревматизма, катаракт и атеросклероза, и они просто не могли этому поверить».

Я вошел в столовую, где дедушка уже ждал моего прихода. Все завистливо смотрели на него. Он радостно погладил мои жесткие вихры.

«Добрый день, Шуламит», – сказал я сидевшей рядом с ним женщине.

Шуламит, дедушкина крымская подруга, большая, сутуловатая, болезненного вида седая женщина в очках, приветливо улыбнулась мне в ответ.

Я опустил глаза.

Однажды, придя в дом престарелых, я не застал дедушку в столовой. Я пошел через лужайку посмотреть в окно его комнаты и увидел Шуламит, лежавшую на кровати. Ее задранное платье открывало дряблый живот. Дедушка стоял на коленях на ковре, и его лысая голова клевала ее тело между ногами, а она что-то говорила теми влажными, воркующими буквами, которые Пинес не захотел мне перевести. Я оставил молоко возле их двери, и дедушка отыскал меня потом на лужайке. Тинистый запах болота веял от его усов, когда он поцеловал меня в щеку.

Теперь я поставил бидон на стол, открыл крышку и налил дедушке кружку молока. «Прямо от коровы», – с гордостью сказал я, обводя взглядом всех присутствующих. Нянечка Шошана вытерла красные руки о передник и захлопала в ладоши.

«Замечательно, Миркин. Попей, Миркин. Правда, здорово, Миркин? Молоко очень полезно».

«Она думает, что все, кому за шестьдесят пять, больны Альцгеймером», – проворчал дедушка и выпил молоко до конца. Четыре кружки одну за другой. Шуламит молоко не любила.

Потом мы с дедушкой выходили из столовой, провожаемые завистливыми взглядами, и немного гуляли или сидели на веранде. Я по второму и третьему разу рассказывал ему о семье, о том, что слышно в саду и дома, что нового произошло в деревне.

– Как там Пинес?

– Снова слышал того многостаночника, который кричит по ночам.

– Кого он трахнул на этот раз?

– Каждый раз какую-нибудь другую.

– А Циркин?

– Циркин повздорил с Мешуламом. Он просил, чтобы Мешулам сжег колючки на их участке, а тот занят сейчас ремонтом сноповязалки.

– Этой развалюхи?

Дряхлую сноповязалку «Клейтон», с треснувшими оглоблями и сломанными крыльями, похожую издали на гигантский скелет растерзанной птицы, Мешулам нашел возле загона для быков. Я встал и, подражая ему, произнес напыщенно и важно: «Историю не сдают в утиль».

Дедушка засмеялся: «Этот Мешулам даже из своего отца сделает чучело, с мандолиной в руке».

Когда дедушка перешел в дом престарелых, Мешулам заявился ко мне и потребовал, чтобы я отдал ему для «Музея первопроходцев» все дедушкины бумаги, письма и личные вещи.

– Воспоминания Якова Миркина могут пролить свет на политическую ситуацию в Стране в начале Первой мировой войны, – объявил он мне.

– Он не писал воспоминаний, – сказал я.

– Письма и записки тоже имеют историческую ценность, – важно произнес Мешулам.

– Дедушка еще жив, и я охраняю его вещи.

Дедушка очень смеялся, когда я рассказал ему, как схватил Мешулама за воротник и пояс и выбросил наружу через окно.

«Этот Мешулам еще наделает бед, – сказал он и велел мне возвращаться домой. – И не забудь там поли ватьсад и помогать в коровнике. Не жди, пока Авраам тебя попросит».

Он долго стоял на веранде и провожал меня взглядом, пока я не исчезал за изгибом дороги. Один раз я нарочно прождал там полчаса, потом вернулся, пригнувшись, и посмотрел на веранду. Дедушка все еще стоял там. Согнутый годами труда. Высматривающий с тоской. Ждущий воздаяния. Сына своего Эфраима – чтобы вернулся. Сада своего – чтоб расцвел. Шифриса, последнего пионера, – чтобы пешком, по песку и снегу, проложил себе дорогу в Страну Израиля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю