Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 30 страниц)
Я до сих пор помню, как сам вытащил первую свою личинку из ствола яблони ранет. Судороги этого чудовища и скрежет ее зубов внутри ствола передались по стальной проволоке моим пальцам, руке и всему телу.
«Не бойся, Барух, – сказал мне дедушка, – она в твоих руках».
Я стряхнул личинку на землю и раздавил ее ногой.
Когда медведка уничтожила абрикос в саду Либерзона, Пинес срубил мертвое дерево и стал расковыривать маленьким топориком его ствол, пока не добрался до одной из личинок.
Он отрубил кусок дерева вместе с личинкой внутри. «Тебя мы присоединим к коллекции, – улыбнулся он личинке. – А остальным твоим сородичам приготовим подходящие похороны».
Мы вытащили труп дерева из сада и подожгли его.
«Привет, негодяи!» – сказал Пинес, когда из горящих веток послышались смертные стоны и скрежет.
Мы пошли к нему домой. Пинес вытащил личинку обернутым тканью пинцетом и положил ее тело в промокашку. «Некоторые личинки перед смертью выделяют пачкучую жидкость», – объяснил он, заворачивая личинку.
Потом он положил извивающуюся личинку в пробирку, сунул туда же ватку, смоченную в бензине, усадил меня, дал коржик и начал читать мне лекцию.
«Это экзамен для каждого коллекционера, – произнес он. – Нет ничего труднее, чем сохранить личинку. В ней столько жидкости, что она быстро загнивает, и у нее нет наружного скелета, который сохранял бы ее форму».
Когда личинка была окончательно убита бензиновыми парами, учитель вытащил ее, положил на стеклянную пластинку, взял маленький острый хирургический скальпель и сделал надрез возле анального отверстия. «Я украл его у Сони из амбулатории», – неожиданно сказал он, и все его тело затряслось от удовольствия. Потом он намотал тело личинки, от головы до хвоста, на карандаш. Ее кишечник выпятился через разрез, и Пинес отрезал его и выбросил в окно.
«Для птиц небесных и тварей земных», – продекламировал он в библейском духе.
Он взял маленькую соломинку, воткнул ее в пустое тело личинки и с большой осторожностью подул. Его глаза напряженно мигали за покрывшимися испариной линзами очков. Личинка медленно раздулась, и Пинес поднялся, осторожно поднес ее к лампе, поворочал над горячим стеклом и снова подул.
«Это можно делать также над горячим утюгом, но ни в коем случае не над открытым огнем».
Через несколько минут кожица личинки высохла и затвердела.
«Перфекционисты еще покрывают ее прозрачным лаком», – сказал Пинес и капнул каплю разбавленного клея на сделанный ранее разрез.
Затем он взял кусок абрикосового ствола и распилил его так, что туннель медведки открылся по всей своей длине. Подул, чтобы очистить дерево от опилок, и положил законсервированного вредителя в его прежний дом. Написал на бумажке дату и место поимки, вытащил из маленькой коробочки наколотую на булавку взрослую медведку – толстую, с полосатыми крыльями – и поместил ее рядом на коре дерева.
«Важно представить их в естественной среде обитания», – вздохнул он с удовлетворением.
30
Под конец жизни Шломо Левин стал невыносимым склочником. Дедушка, единственный, кого он боялся, к тому времени умер, и в минуту слабости я отдал ему старые сапоги, в которых дедушка работал в саду. Левин садился на кровать, заталкивал в них свои тонкие ноги, затем поднимался и расхаживал в них, счастливый, как ребенок на Песах, разглядывал их потертые носы и качал головой, точно ликующий жеребенок.
«Зачем ты дал ему дедушкины сапоги? – ворчал Иоси. – Теперь он думает, что он большой человек».
Воодушевленный сапогами, Левин начал вмешиваться в дела нашего хозяйства и стал небрежен в делах своей лавки, принялся покрикивать на Рахель, бродил в новой обуви по полям и разглядывал свои отражения в лужах. Он называл себя «Душка Левин», просил жену ходить в синем платочке и пугался при виде кузнечиков и цикад.
Однажды ночью, не в силах больше сдержаться, я подкрался под окно его дома и увидел, как он вынимает из кармана черную записную книжку и раздраженно машет ею перед носом Рахели.
– Все грехи «Трудовой бригады», – шипел он. – Все они здесь!
– Когда ты наконец успокоишься, – устало сказала Рахель. – Циркин и Миркин уже умерли, бедняжка Либерзон совсем ослеп и живет в доме престарелых. Кого ты хочешь разоблачать?
– Это все потому, что она много смеялась, – сказал Левин. – По вечерам она разговаривала с ними и все время смеялась. Они пели хасидские песни и нарочно коверкали слова, чтобы рассмешить ее и больнее задеть меня.
Смех Фейги, размазанные следы украденного шоколада, пренебрежительные взгляды Зайцера – все это изрезало кожу Левина жестокими рубцами, словно жадные жвалы саранчи. Он помнил, как Либерзон целую ночь приставал к нему с вопросом, должна ли «Трудовая бригада имени Фейги» принять участие в классовой борьбе китайских пролетариев. «Труженики желтого Востока, евреи спешат к вам на помощь!» – выкрикнул Либерзон в темноту. Фейга прыснула со смеху и прижалась к нему всем телом. Всю ту ночь Левин не спал, тоскливо удивляясь, что его сестра не отличает идеал от действительности.
Миркин прилюдно курил в субботу в Петах-Тикве и этим вызвал ссору с религиозными. Циркин в Яффо рассказывал двум хасидам неприличные анекдоты про их гонителей-митнагдим [136]136
Митнагдим(букв. «возражающие») – противники хасидизма, группировавшиеся вокруг известного литовского раввина Элиягу Залмана, Виленского Гаона.
[Закрыть]. Либерзона застукали в ришонском винограднике, когда он сунул обе руки под кофточку дочери директора школы. Все трое одевались и раздевались в присутствии его сестры.
Он завел себе маленькую черную записную книжку и начал тайком записывать туда все провинности «Трудовой бригады», которая похитила у него маленькую сестричку. Однажды вечером он вытащил эту книжку и зачитал им свой список.
«Ты забыл записать, что Миркин украл в Яффо апельсины», – сказал Либерзон.
«Я ничего не забыл, – сказал он сейчас Рахели. – Они насмехались надо мной и убили мою сестру, но только Миркин получил по заслугам. Он один».
Теперь, на старости лет, он вдруг заинтересовался явлением самоубийства в начале Второй алии и подолгу расспрашивал о нем Мешулама. На кладбищах старых мошавов и кибуцев было похоронено множество покончивших с собой пионеров, и ореол вины и раскаяния все еще окружал их могилы. Большинство из них уже были перезахоронены на моем кладбище, и Левин часто бродил меж их надгробьями, перечитывая страшные надписи. «Покончил жизнь самоубийством», «Не выдержал страданий», «Испил из отравленной чаши», «Положил конец своей жизни», – мечтательно бормотал он себе под нос.
Время от времени он вдруг с воплем выбегал из дома, стиснув в руке зеленую банку с ядовитой жидкостью против насекомых. Рахель бежала следом за ним. Она была намного моложе, но безумие наделяло серые ноги Левина силой и скоростью, и пока Рахель догоняла его, он уже успевал выпить весь яд до последней капли и падал на землю в ожидании смерти. Однако долгие годы, проведенные в лавке, в тесном соседстве с аммиаком, паратиономом, ДДТ и мецидом, наградили Левина иммунитетом против ядовитых химикалий. Часа через два ему надоедало лежать на солнце, он поднимался и в отчаянии возвращался домой. Рахель молча шла рядом.
Даже после дедушкиной смерти он продолжал приходить к нам во двор и выискивать себе какое-нибудь занятие. Дядя Авраам, который помнил, как добрые руки Левина кормили, купали и одевали его, когда он был ребенком, никогда его не упрекал. Он позволял ему собирать во дворе куски старой проволоки, которые оставались при упаковке соломы, – в хозяйстве они были бесполезны, но могли попасть в кормушку, а оттуда в желудок коров. Левин даже оборудовал себе на сеновале небольшой рабочий уголок и сидел там часами, рисуя разноцветные кривые удоя молока и выпрямляя согнутые гвозди для повторного использования. Оттуда то и дело слышались удары молотка и гневные восклицания, на которые наши индейки немедленно откликались восторженным хором. «Сдается мне, что твой дядя выправляет там не столько наши гвозди, сколько свои пальцы», – сказал однажды Ури своему отцу во время обеда. Иоси жаловался, что Левин поднимает целые тучи пыли, когда вытряхивает и складывает пустые мешки из-под комбикорма, и этим вызывает у кур ларингит. Он даже вышел как-то во двор и грубо выговорил Левину, а Ривка добавила с веранды еще несколько ругательств в его адрес.
Униженный и возмущенный, Левин возвращался домой и обдумывал планы мести. Все былые насмешки «Трудовой бригады» снова всплывали в его памяти. И однажды он удивил Авраама, нарушив его послеобеденный отдых.
– Ко мне вы относитесь, как к скотине, зато Зайцера содержите на всем готовом!
– Но Зайцер работал с отцом с первых дней алии, – сказал Авраам. – Мы не выбросим его только потому, что он состарился и не может работать.
– Зайцер – это лишний рот в семье, – непримиримо заявил Левин. – Он дармоед.
– Зайцер – самый лучший мул в деревне, – ответил Авраам. – Мы с отцом никогда не относились к нему, как к простой рабочей скотине. Он горбатил на нас всю свою жизнь и немало попотел на своем веку. Больше, чем некоторые из двуногих пионеров.
– Может, он и был самым лучшим мулом в деревне, – возразил Левин, подчеркивая слово «был», потому что упоминание о поте показалось ему личным оскорблением. – Но я никогда не слышал, чтобы какая-нибудь лошадь, корова или мул получали пенсию. Его нужно продать арабам на колбасу или на фабрику клея в Заливе [137]137
Залив– Хайфский залив, где сосредоточены химические предприятия.
[Закрыть]. Никто не держит в инвентаре дряхлого мула, который даже повозку тащить уже не в силах.
– Не заставляй меня выбирать между вами, – сказал Авраам. – Зайцер – это не инвентарь и никогда им не был.
Большинство мулов в деревне были англичане или югославы. Только двое были из немцев, оставшихся здесь после Первой мировой войны. Зайцер, как мне рассказывали, был единственным мулом, который взошел в Страну из России, вместе с группой молодых пионеров, вышедшей из города Могилева. Они купили его в день отъезда в Одессу. Один из них увидел Зайцера, выставленного на продажу на ярмарке, и сказал товарищам громко и насмешливо:
– Я его знаю! Это потомок того мула, который принадлежал Баал Шем Тову [138]138
Баал Шем Toв(XVIII в., Украина) – основатель хасидизма, считавшийся цадиком и чудотворцем.
[Закрыть].
– Безбожник! – воскликнул хасид, который держал Зайцера за уздечку. – С каких это пор у мула бывают потомки?!
– Уж не сомневаешься ли ты в могуществе праведника? – спросил парень под смех друзей. – Если святой захочет, даже у мула будут дети.
Могилевские хасиды едва не набросились на них, но звон монет успокоил страсти. Пионеры купили мула, и благодарный Зайцер дотащил все их пожитки до самого одесского порта. Когда они поднялись на палубу «Корнилова» и увидели его печальные глаза, они добавили еще немного денег, «подняли его на палубу парохода в огромной сетке, прицепленной к крану» и привезли с собой в Страну.
«Они не пожалели об этом. Зайцер работал с ними на всех тяжелых работах».
Мешулам Циркин первым открыл, что Зайцер работал вместе с Бен-Гурионом в Седжере. Он прочел мне одно из писем Бен-Гуриона, документ, который ему удалось раздобыть путем обмена с архивом Рабочего движения:
«Седжера, 2 апреля 1908.
Я встаю еще до утра, в половине пятого, отправляюсь в хлев и кормлю своих животных. Просеиваю сечку в кормушку для быков, посыпаю на нее немного вики и перемешиваю, потом завариваю себе чай, ем, а когда встает солнце, веду свое стадо – две пары быков, двух коров, двух телят и осла – на водопой к корыту, что во дворе администрации».
Это был один из тех редчайших случаев, когда я видел, что Мешулам смеется.
«Осел! – хохотал он, хлопая себя по животу и по ляжкам. – Осел! Этот осел в Седжере был Зайцер, но разве можно требовать от социалиста из Поалей-Цион [139]139
Поалей Цион(букв. «трудящиеся Сиона») – общественно-политическое движение, сочетавшее политический сионизм (возрождение еврейского государства в Земле Израиля) с социалистической идеологией.
[Закрыть], чтобы он умел отличить мула от осла?!»
Зайцер провел с могилевской коммуной несколько лет. То тут, то там он встречал дедушку и его друзей и даже проработал с ними несколько сезонов. Но когда могилевская коммуна решила осесть на землю, у Зайцера появились идеологические сомнения. «Его склонность к уединению и личной инициативе не находила себе места в жестких коллективных рамках», – определил дедушка главную проблему Зайцера. К тому же он ненавидел всякого рода дискуссии и собрания, и такие вопросы, как «статус беременной коммунарки», «новости рабочего движения в Латвии» или «улучшенное питание для хлебопашцев», его нисколько не волновали. Исповеди коммунаров перед общими собраниями вызывали у него отвращение.
В один прекрасный день, рассказывал мне Ури, когда одна из коммунарок пришла чистить хлев и положила своего обкакавшегося младенца прямо в кормушку, Зайцер почувствовал, что его представление о коллективной жизни несовместимо с представлением кибуцников. Он покинул коммуну и отправился проверить идею мошава.
«Зайцер был необыкновенный работник, – рассказывал мне дедушка, когда я был маленьким. – Он всегда знал, на какой участок мы идем, и его не нужно было вести за собою».
Зайцер пахал и бороновал наши поля, вырывал мертвые деревья, тащил тяжело нагруженные телеги и волновался вместе со всеми при виде каждого нового ростка и каждого нового бидона с молоком. Он сам ходил в кузницу братьев Гольдман, когда чувствовал, что его подковы требуют замены или укрепления. Шорник Пекер сшил всем мулам и лошадям в деревне кожаные наглазники, которые не позволяли им глазеть по сторонам, косясь на соблазны, наполняющие этот мир. Зайцер был единственным, на глазах которого не было шор. Его не интересовало ничего, кроме работы. Он оплошал только однажды, когда по ошибке съел цветы дурмана, росшие возле навозной кучи. Он тогда отравился, ходил по кругу, подмигивал молодым телкам и в течение целых двух дней вел себя, как возбужденный болван.
Шли годы, и силы Зайцера сходили на нет. Дедушка, который по опыту собственного тела знал, что такое старческая немощь, сразу же опознал ее в ослабевшем теле мула и пытался облегчить его работу, но Зайцер отказывался признать, что стареет, вплоть до того дня, когда упал в оглоблях.
Я, как правило, лучше помню то, что мне рассказывали, чем то, чему сам был свидетель, но тот день, как и день моего спасения из пасти гиены, помнится мне отчетливо. Дедушка, Зайцер и я поехали привезти комбикорм и нагрузили на телегу около двадцати мешков. На коротком подъеме перед поворотом Зайцер вдруг остановился, запыхтел каким-то странным высоким голосом, и тяжелая телега стала скользить назад. Дедушка никогда не хлестал Зайцера и на этот раз тоже лишь подбадривал его восклицаниями да похлопывал вожжами по спине. Зайцер весь дрожал. Ему удалось остановить скатывающуюся телегу, и он начал снова тянуть ее вверх. Зад его опустился почти до земли, подкованные копыта выбивали искры из бетонного покрытия дороги. Потом его натужное дыханье превратилось в глубокий хрип, и дедушка бросил вожжи и соскочил с телеги. Тревожные вены расцвели на его лысине, как букет цветов. Он пытался успокоить мула и освободить его от упряжи. Но Зайцер собрал все свои силы, с могучим шумом выпустил газы, закачался и упал. Спереди раздался сильный треск сломанной дуги, и оглобли упали на землю, оставшись висеть только на шее мула. Дедушка поспешил снять с него хомут, обхватил его голову, и они оба беззвучно разрыдались.
Зайцер возвращался домой без телеги, низко опустив голову. Я шел рядом с ним и не знал, как его утешить.
«Это рабочая скотина, – сказал дедушка. – Сядь ему на спину, чтобы он не чувствовал, что идет впустую».
Я сидел на его спине и бедрами ощущал обиженную дрожь его кожи и его влажное дыхание. Лошади Циркина Мичурин и Сталин дотащили телегу до двора, и в тот же вечер дедушка и Авраам решили освободить Зайцера от тяжелой работы. Мы купили свой первый «фергюссон» на бензине, но дедушка так и не научился его водить. С тех пор Зайцер занимался только перевозкой молочных бидонов. Несколько лет спустя, когда его начали мучить сосуды на ногах, а паразиты-стронгилоиды заполнили его кишечник и лишили последних сил, и самые простые рабочие слова испарились из его мозга, дедушка привязал его на длинной веревке в тени смоковницы. Авраам поставил перед ним две половинки разрезанной вдоль бочки – одну для воды, другую для ячменя, и время от времени дедушка водил его на медленную прогулку. Только вдвоем – понюхать цветы и поразмышлять о жизни.
В отличие от стариков, которые забывают, что происходит сейчас, и помнят то, что произошло много лет назад, Пинес, после инсульта, забыл как раз свое детство и молодость.
«Я знаю, кто я и куда я иду, но не помню, откуда я пришел», – объяснял он деревенской общественности, мне и себе самому.
Я пришел к нему в сад навестить его, и он посмотрел на меня с грустью. Накануне он побывал на похоронах Боденкина на «Кладбище пионеров», и теперь был печален и растревожен. Всю свою жизнь он горячо верил в силу воспитания и поэтому в моем отклонении от правильного пути упрекал прежде всего самого себя. «Неужели это из-за той экскурсии в Бейт-Шеарим? А может, из-за того жука-могильщика?» Но я знал, что он уже не вполне уверен в праведности своего негодования. И его реакция на выкрики с водокачки, которые по-прежнему слышались ему по ночам, тоже стала другой. Он уже не багровел от ярости, когда рассказывал мне о них, не шептал по-русски и не размахивал руками. На его опухшем, разжиревшем лице рисовались только изумление и любопытство. Под его мозговой оболочкой пульсировало кровавое болото, которое ему уже не удавалось ни осушить, ни засыпать.
«Смотри-ка, Барух, – улыбнулся он. – Со мной явно произошла какая-то мутация, но мне даже некому передать ее по наследству».
Теперь это был глубокий старик. Каждую неделю я приносил ему чистое белье, менял простыни и скатерти.
«Почему ты заботишься обо мне? – спросил он меня однажды с хитринкой. – Что ты замышляешь?»
«Нас осталось только двое, – ответил я. – У меня нет дедушки, а у тебя нет внука».
Он печально улыбнулся, но я увидел, что мои слова ему понравились.
В деревне у него уже почти не осталось товарищей. Дедушка, Либерзон, Фаня и Циркин к этому времени уже умерли. Даже Рылов умер. Тоня приходила каждое утро к его надгробью с кратким визитом, чтобы проверить, не вылез ли он из своей ямы, а потом, опираясь на алюминиевый ходунок, через силу волокла ноги по гравию, усаживалась на могилу Маргулиса и принималась со старческим слабоумием облизывать свои пальцы. Я похоронил Маргулиса на моем кладбище по его просьбе. Перед похоронами его набальзамировали и законсервировали, как какого-нибудь хеттского царя. Сыновья обмазали его с головы до ног толстым черным слоем пчелиного клея и положили тело в герметичный гроб, до краев заполненный медом и запечатанный воском. В месяц Таммуз [140]140
Таммуз– летний месяц еврейского календаря, соответствует июню – июлю. В древности – один из богов ханаанской мифологии, умирающий и воскресающий бог, сродни Озирису и Адонису.
[Закрыть], когда земля белела от жары и трескалась от сухости, из могилы Маргулиса поднимался оранжевый туман, и его пчелы, обезумевшие от тоски и сладости, кружились вокруг памятника хозяину с громким и печальным жужжаньем. Тоня сидела, не шелохнувшись. «Как Рицпа, дочь Айя [141]141
Рицпа, дочь Айя– наложница царя Саула, чьи сыновья были повешены гаваонитами. «Тогда Рицпа, дочь Айя, взяла вретище и разостлала его себе на той горе, и сидела от начала жатвы до того времени, пока не полились на них воды Божии с неба, и не допускала касаться их птицам небесным днем и зверям полевым ночью» (Царств 2,21:10).
[Закрыть], на трупах своих сыновей, – шептал Пинес с благоговением. – Вот она, разница между нами и вами, – добавил он. – Мы любили с преданностью и чистотой, вы – с непристойными криками с водонапорной башни».
А в доме Маргулиса Рива все соскребала и соскребала последние липкие следы, оставленные ее мужем, и размышляла о кружевных скатертях, китайском лаке, ангорских котах и пылесосах.
«Если бы Рива знала, что и китайский лак – не что иное, как выделения тлей, она бы, возможно, успокоилась», – сказал Пинес.
Проложив себе новые дренажные каналы, его кровь плыла теперь поверх провалов памяти и нервных контактов. «Мне кажется, будто я родился сразу восемнадцатилетним, в тот день, когда прибыл в Страну, – задумчиво говорил он мне. – Возможно, тот хозяин гостиницы в Яффо, первый человек, которого я увидел в этот день своего рождения, как раз и был мой отец».
Он забыл имена своих родителей и сестер, пейзажи родины, ешиву в Немирове, где учился до того, как поднялся и сбежал в Страну Израиля.
«Все стерлось».
Он вдруг начал прилюдно выражать свою застарелую ненависть к Рылову. Никто не понимал почему. Рылов давно уже умер. «Тупица с кнутом, горилла с ружьем, повелитель мух [142]142
Повелитель мух(на иврите букв. «бааль звув», позднее – Вельзевул) – повелитель нечистой силы (отсюда название знаменитого романа Голдинга).
[Закрыть]на помойке, – называл он покойного. – Гойский ум, достойный потомок Шимона и Леви [143]143
Шимон и Леви(в русской традиции Симон и Левий) – сыновья праотца Иакова. Когда сын царя Шхема силой овладел их сестрой Диной, они в отместку обманом захватили Шхем, разграбили его, вырезали всех мужчин и увели в плен детей; Иаков осудил их в своем завещании: «Проклят гнев их, ибо жесток; и ярость их, ибо свирепа…» (Бытие, 49:7).
[Закрыть]».
Он наваливал себе в тарелку больше, чем в ней умещалось, заталкивал в рот огромные количества пищи и торопливо жевал, как будто за его спиной собрались голодные шакалы, готовые вырвать кусок прямо у него изо рта. Полупережеванные, смешанные со слюной куски вываливались на сверкающий от жира подбородок. Холмики пищи собирались на столе вокруг ободка тарелки.
«Я жру, как Жан Вальжан, верно? Как бык жрет полевую траву».
Он так уставал после еды, что тут же падал в постель.
«Переваривать нужно в покое, – объявлял он. – Нельзя делать два дела одновременно. „Время плакать, и время плясать, время обнимать, и время уклоняться от объятий“ [144]144
«Время плакать и время плясать…»– сокр. цитата из Екклесиаст, 3:4,5.
[Закрыть]».
Не только я – вся деревня заботилась о старом одиноком учителе. Пищу ему доставляли прямо на кухонный стол, чтобы он не должен был таскать сумки из магазина. Рахель Левин варила для него и приносила ему горшки, бесшумно входя в дом на своих старых шелковых ступнях и пугая Пинеса неожиданным звяканьем посуды.
«Я хочу свежую пищу, – говорил он ей. – Не из мясного горшка [145]145
«Мясной горшок»– символ корыстного соблазна, намек на те египетские «мясные горшки», которые (см. Исход) влекли многих сынов Израилевых вернуться обратно в египетское рабство.
[Закрыть]. Принеси мне из плодов твоего сада, дары зелени и покоя».
Каждую неделю я приносил ему овощи, которые выращивал возле своего дома, и он уничтожал их с пугающей быстротой. Бускила, который жил в поселке поблизости, приносил ему из дому полные кастрюли. Состарившись, Пинес влюбился в кускус госпожи Бускилы, поедал его с жадностью, без мяса, одни лишь пареные овощи и манку, и желтоватые крошки прилипали к его нижней губе.
«„Ты влек меня, и я увлечен“ [146]146
«Ты влек меня, и я увлечен»– ср. «Ты влек меня, Господи, – и я увлечен…». Иеремия, 20:7.
[Закрыть], – цитировал он Бускиле. – Твоей жене следовало бы руководить Рабочей кухней в Петах-Тикве. Уж в нее бы никто не швырял тарелки».
«Кушайте на здоровье, господин Пинес», – отвечал Бускила. Он любил Пинеса, боялся его, иногда импульсивно целовал ему руку и спешил отстраниться раньше, чем его хлестнет вторая рука, к которой вернулась скорость летающих паучков. Пинес не любил этот марокканский обычай целования руки, но Бускила объяснял мне, что «так положено».
Я предложил Бускиле платить за еду, которую его жена готовила Пинесу.
«Постыдись, Барух, – сказал Бускила. – Пинес – праведник. Он святой. Мы все рабы его. Вы, ашкеназы, не понимаете этого, вы не умеете читать знаки. Белые голуби, которые всегда сидят на его крыше, – ты думаешь, это просто птицы? А та змея, которая ползает в его саду и охраняет ворота?
Прости меня Бог, что я вообще говорю об этом, – Бускила возводил очи горе, – но, когда он умрет, выйдет свет из его могилы или вода из-под его памятника. Вот увидишь. Это большая честь для меня и богоугодное дело – приносить пищу такому человеку».
Ури насмехался над суевериями Бускилы и за глаза называл Пинеса «Баба-Пинес» [147]147
«Баба-Пинес»: приставка «Баба» – почетный титул праведников и чудотворцев, например, прославленного сефардского кабалиста Баба-Сали.
[Закрыть].
«Пошли, навестим праведника», – говорил он мне. Но наши беседы с Пинесом стали однообразны. Он снова видел в нас учеников и подолгу, со всеми подробностями, чавкая набитым ртом, рассказывал о Шамгаре, сыне Аната [148]148
Шамгар, сын Аната– один из руководителей («судей») израильтян в первые столетия после Исхода их Египта в Ханаан. Он победил филистимлян и этим спас народ от истребления (Книга Судей, 4:11).
[Закрыть], и об образе жизни синицы. И даже пытался дать нам задания на дом.
И он все еще, каждые несколько месяцев, слышал непристойные выкрики загадочного «жеребца», взлетавшие над кронами деревьев.
«Я уверен, что он делает свое грязное дело прямо на водонапорной башне, – сказал он нам с Ури. Его рот был набит стручками душистого горошка. – Ведь человек, в отличие от птиц, не совокупляется на ветках. Этот жеребец уже перетрахал, извините меня, половину деревни. – Пинес хитровато подмигнул. – Даже замужних. Прошлой ночью это была жена старшего внука нашего Исраэли. Как это может быть, я не понимаю? Ведь они поженились всего два месяца назад, и она казалась мне такой симпатичной девушкой».
Больше всего Пинеса удивляло, что эти выкрики слышит он один. «Вот уже несколько лет! – недоумевал он. – Как это так? У нас ведь есть ночные сторожа, которые ходят вокруг, прислушиваясь ко всему, есть хозяева, которые встают ночью принять роды у коровы или приготовить индеек для отправки. Многие люди выходят еще до рассвета, чтобы опылить свои поля, шофера молоковозов выезжают после полуночи – и никто не слышит!»
И, немного подумав, добавил: «Я все-таки подозреваю, что это бедняга Даниэль Либерзон. Он никак не может утешиться. А может, это Эфраим?.. Возвращается вот так по ночам и взимает свой налог с деревни».
Мы с Ури смущенно переглянулись, не в силах понять, в какой из частей его искалеченного мозга рождаются все эти фантазии.
«Я непременно выясню это, – внезапно объявил Пинес. – Даже если это будет последнее, что я сделаю в своей жизни. Я поднимусь на водонапорную башню и буду ждать его там».
Я улыбнулся, даже не пытаясь удержать его от этого намерения. Старый Пинес был слишком тучен и физически немощен, и я не верил, что он решится полезть по лестнице на вершину башни. Оказалось, однако, что Пинес подошел к решению проблемы с обычным для него научным педантизмом. Полулежа в кресле, он долгими часами просматривал свои старые записные книжки, выискивая ранние предрасположенности и признаки порочных наклонностей. У него была одна специальная книжка, в которой он собирал поразившие его в свое время выражения учеников, их рифмованные опусы и умные фразы. Когда он время от времени, годы спустя, просматривал эту книжку и натыкался на творения, которые снова привлекали его взгляд, он тотчас отправлял очередную их порцию в деревенский листок. Эти публикации вызывали бешеную ярость его бывших учеников, самым первым из которых уже стукнуло пятьдесят, а то и все шестьдесят. Однажды вся деревня хохотала, читая в «Листке» детское стихотворение Дани Рылова:
Курочка Ганка
Клюет себе манку
Бедная кура
Не понимает дура
Что ее обязательно зарежут.
Через сорок лет после создания этого прочувствованного произведения его жалостливый автор превратился в грубого скотовода, который зарабатывал выращиванием телят на убой и дружил с жестокосердными скототорговцами и безжалостными мясниками. Но Пинес лишь улыбнулся, узнав, что Дани Рылов пришел в бешенство, и продолжал квохтать над своими бывшими птенцами, добродушно посматривая на них. Мешулам тоже разъярился по поводу этого стиха, но по причине искажения автором фактов.
«У кого были тогда деньги, чтобы кормить кур манкой?! – злобно вопрошал он. – Стыд и позор! Ради жалкой рифмы люди готовы фальсифицировать историю!»
Той ночью Пинес опознал меня, когда я спрятался около его забора, чтобы защитить от мести Дани Рылова.
«Иди спать, Барух, – сказал он мне, выйдя из дома. – Я уже бросил по ветру свои споры. Старых учителей нельзя уничтожить, даже если они бездетны. Семена, которые я укрыл в земле, прорастут лишь после моей смерти».
В другой, более секретной записной книжке он на протяжении многих десятилетий записывал свои размышления о семьях учеников. Он всегда внушал детям, что они должны помогать родителям в работе на земле, но знал, что были и такие мошавники, которые эксплуатировали своих детей сверх всякой меры.
Он рассказывал мне, вспоминая первые года своего учительства: «В школе были тогда считанные ученики и самая скромная, дешевая мебель». Летом малыши сидели на соломенных подстилках, и каждое утро он обводил своих воспитанников долгим испытующим взглядом, «точно пастырь, проверяющий свое стадо», чтобы увидеть, кто из детей обласкан, накормлен и поцелован дома, а кто был вытащен из постели еще до зари, чтобы поработать до ухода в школу. Рива Маргулис обычно будила свою дочь в пять утра – отскрести до занятий бетонный настил перед домом. Девочка не раз опаздывала, потому что ее мамаша украдкой переставляла будильник на час назад, если ей казалось, что сполоснутый водой бетон недостаточно сверкает. В деревне тогда еще не было доильных аппаратов, и дети, которые на заре доили вручную, приходили в школу с такими затвердевшими пальцами, что не могли писать. Когда голова усталого ребенка падала на грудь и его глаза закрывались, Пинес не делал ему замечания, но все знали, что он в тот же вечер отправится тайком поговорить с его родителями.
«Каждый ребенок был как целый мир, и я не переставал вглядываться в него».
Обычно он приходил в школу раньше своих учеников, развешивал на стенах рисунки и плакаты, садился в кресло и ждал малышей. Авраам рассказывал мне, что в те дни Скотт и Амундсен наперегонки пробивались к Южному полюсу, и Пинес ежедневно сообщал детям о их продвижении. Зимой, когда деревня утопала в жуткой грязи, он тащил их на спине или впрягался в знаменитые «грязевые сани» и развозил их по домам и при этом лаял, как собака, запряженная в настоящие сани, словно состязался с исследователями Антарктиды.
Авраам и Мешулам были из первого поколения его учеников, которое насчитывало всего семь человек. Авраам был спокойный, скрытный, прилежный и аккуратный. Мешулам был живой, язвительный и любил спорить. Его зачаровывали рассказы Пинеса о первых годах алии, но на уроках природоведения он откровенно скучал.
«Твой дядя был сиротой, и у Мешулама мать не жила дома». Пинес видел, что Мешулам приносит с собой из дома не бутерброд, а просто кусок хлеба. Он также знал, что Циркин изо дня в день кормит сына запеченной тыквой с яйцами – это было единственное блюдо, которое он умел приготовить, – и что жалостливые соседки время от времени приносят мальчику покрытую тряпкой миску с едой или приглашают к себе в дом.
«Мешулам мог стать гордостью деревни, – сказал Пинес. – У него была ясная голова и железная воля, но трудное детство направило его мысль к тем временам, когда поношенная одежда и печеная тыква связывались со строительством новой жизни, а не с обыкновенной запущенностью ребенка».
Он знал, что лень и безделье Мешулама восстановили против него всю деревню. «Но от тебя я мог ожидать, что ты поймешь его лучше, чем все остальные».
«Дедушка тоже его не выносил», – сказал я.
«Твой дедушка никого не выносил, – ответил он. – Только меня, временами, да и тут о его вкусе можно поспорить. А ты смотришь на деревню его глазами и судишь мир по миркинской мерке».
Он посмеялся, довольный своим каламбуром, а потом поведал мне, как Мешулам праздновал свою бар-мицву. Поскольку Песя вечно пропадала в городе, а Циркин-Мандолина уставал от работ по хозяйству, Мешуламу пришлось самому готовить угощенье для товарищей. Он нашел дома в буфете несколько заплесневевших кусков торта, которые остались еще со времен визита Хаима Вейцмана [149]149
Вейцман, Хаим– выдающийся лидер сионистского движения, первый президент Государства Израиль.
[Закрыть], нарезал их тонкими ломтиками и на рассвете принес в класс. Пришедший в шесть утра Пинес обнаружил отчаявшегося мальчика, который тщетно смачивал эти сухие куски слезами и каплями сладкого вина, пытаясь вернуть им хоть какой-нибудь вкус. Учитель тихонько вышел из класса, пошел к себе домой и вернулся с печеньем, намазанным повидлом.