Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 30 страниц)
Я слышал напряженное журчание родника, пытавшегося пробить путь своей жалкой, истощившейся в конце лета струе, и душистое брожение валявшихся на земле нежных перезревших плодов, кожура которых лопалась, издавая еле слышные, хлопающие, пьянящие звуки. Каждое лето мы прятали желтоватые груши «жентиль» в пакетах комбикорма, где они согревались, испуская сладкие бродильные пары. Мякоть груш разлагалась и растворялась внутри их кожицы, и к осени они превращались в покрытые тончайшей пленкой мягкие яйца, распираемые соком и брагой. Тогда мы осторожно вынимали их, надрывали эту пленку зубами и жадно глотали перебродивший сок.
«Я помню, – сказал Иоси. – Как ликер».
Сушь и смерть ощущались во всем. Цикады давно уже исчезли. Яростное, уверенное жужжанье ос и жуков, подталкиваемых жарой, уже умолкло. И только небольшие кучки камешков и мякины обозначали жилища муравьев, питавшихся травяными семенами. Но в зеленых цитрусовых плантациях еще набухали с медленным шепотом завязи яффских апельсинов, да вздувались на своих плодоножках желтые шары грейпфрутов. Делились клетки в оплодотворенных яйцах индеек. Замороженная сперма отогревалась и таяла в матках коров. Осень подбирала молоко и мед, соки и семя.
В воздухе стоял запах влажного поля. Земля уже была выворочена наизнанку для посева. Она всегда пахла дождем еще до прихода первых дождей. «Так она привлекает тучи, чтобы они ее напоили», – сказал идущий рядом со мной Пинес.
Огромная грусть перехватывала мое дыхание. Из-за дедушки, который решил умереть, и никакой врач не вылечит его от этого решения. Из-за моей собственной жизни. Из-за семьи Миркиных, где вместе с моим отцом и матерью умерла та единственная любовь, которая воровски постучала однажды к нам в окно.
У родника цвела малина, и младенец выкрикивал песни среди ее колючек. Босоногий, сильный парень с грубыми чертами, крепкий, как бык, шел мне навстречу, размахивая молочными бидонами. «Прямо из-под коровы», – прорычал он и закрыл глаза, ожидая, что дедушкина рука погладит его по затылку.
«Пошли отсюда, Малыш, пошли», – сказал Пинес и с несвойственной ему силой оттолкнул меня вбок.
Осень стояла, и стаи аистов и пеликанов уже летели на юг над моей головой, затемняя небо Долины своими гигантскими крыльями. Я знал, что малиновка скоро вернется на свое гранатовое дерево и будет защищать свой дом громким щелканьем, рвущимся из ее красного сердца. Потом появятся скворцы, мелькая тысячами пестрых грудок, и их клубящиеся, перемешивающиеся стаи разлетятся по всей Долине и покроют землю своим пометом.
Босыми ногами я ощущал огромных улиток, которые уже дрожали в земле в ожидании, пока первая вода понудит их раскрыться и охватить друг друга своими кремниевыми панцирями. Почки осеннего крокуса уже роняли первые пузыри на высохшую корку земли. «Скоро в поля прилетит чибис и будет прогуливаться в бороздах, потряхивая своим красивым хохолком», – воскликнул Пинес позади меня. Я шел к холмам по сиротливым тропам, что вели к голубой горе, и чем больше я удалялся от дома, тем сильнее становился своевольный запах девясила и все тверже деревенели подушки колючего бедренца. На голубой горе, где я никогда не был, уже цвели гибкие перья морского лука, и белополосатые почки каперсов таили крючки, которые вонзятся мне в кожу.
Зеленые равнины простирались по другую сторону горы до самого горизонта, и только колышущаяся рябь злаков говорила мне, что это не море. Широкая река текла там, в ее водах плескались белогрудые женщины, и маленькие деревушки гнездились на ее берегах, а еще дальше земля уходила книзу и исчезала в туманном, подвижном сиянии. Словно белые снежные волки выли там, словно ветер играл в березовых листьях. Широкой была эта земля. Такой большой, что горизонт не прижимался к ее краям, а только подымался там и дрожал.
Я повернулся и бросился назад, как мальчик, который открыл запретный сундук.
И тогда видения и сны перестали подыматься над телом дедушки, и я понял, что он умер.
– Забавно ты определяешь, когда человек уже умер, – сказал Иоси. – Ты рассказал об этом доктору Мунку?
– Дедушка умер, когда у него больше не осталось ни снов, ни воспоминаний, – сказал я. – А что, разве не все так умирают?
50
После Нового года Иоси вернулся в армию. Когда он садился в джип, я пожал ему руку и почувствовал, что его тело все еще ежится от подозрений. Ури остался дома, чтобы помогать мне в работе. В те дни умерла Тоня Рылова, и, когда мы с Ури стащили ее с памятника Маргулису, даже пчелы не заполнили образовавшуюся после нее пустоту. Дани Рылов стоял рядом и стонал высоким и странным голосом. «Ты только послушай, – прошептал Ури. – Он даже плакать не умеет. Отец его не научил».
Все последующие дни мы копали, не переставая. Маленькие комариные мозги Дани Рылова запутались в непредвиденной проблеме – похоронить Тоню возле сапог ее мужа или рядом с могилой Маргулиса? Со свойственной ему тупостью он решил выяснить, что думает по этому поводу Рива Маргулис, и та, аккуратно отжав мокрую половую тряпку, столкнула Дани с только что вымытых ступенек и сказала, что, по ее мнению, так пусть он вскроет гроб ее мужа и сунет туда свою мамашу вместе с вонючими сапогами своего отца. Теперь он каждое утро менял свое решение и заявлялся ко мне в слезах и смущении. Удивленный такими сложными душевными терзаниями этого грубого человека, который всю жизнь только и думал, как бы его бычки нагуляли побольше жира, я каждый день заново откапывал тело Тони и в очередной раз переносил его с места на место.
Мы делали это целых пять раз, невзирая на вонь разлагающейся плоти и укусы разъяренных пчел, но даже Ури, который в обычные дни наверняка и без колебаний отпустил бы какую-нибудь шутку о «переселении туш» под землей, теперь заметил только, что Тоня и впрямь заслуживает высочайшего уважения «хотя бы за то, что она столько лет, в любую погоду, в дождь и в солнце, да еще среди тучи пчел, так преданно сосала свой палец».
К счастью, Бускила потерял терпение и решительно заявил Дани: «Хватит. Пора кончать это позорище! Ты что, дохлую кошку хоронишь, что ли? Это так ты уважаешь своих родителей?»
Мне же он сказал:
– Судный день надвигается. Что он себе думает?
Потом он снова пригласил нас с Ури к себе в гости.
Он жил в соседнем городке.
– Приходите, заглянете в марокканскую синагогу, увидите, что в этой стране еще есть евреи, – сказал он.
– Давай сходим, – сказал Ури. – Это может быть занятно.
– Ты можешь идти, – сказал я. – Это не для меня. С каких это пор ты стал обращать внимание на религиозные праздники?
– Нет, один я не пойду, – сказал Ури.
Мы остались дома. После обеда к нам пришли маленькие близнецы кантора. Они стояли на пороге стеснительно и гордо, точно два соловьиных детеныша, покрытые черными шапочками.
– Папа приглашает вас на обед перед постом, – сказали они и тут же выпорхнули за дверь таким единым, согласованным движением, словно были тенями друг друга.
– Давай пойдем к ним, – встрепенулся Ури. – Этот Вайсберг, наверно, нас простил.
– Не пойду, – упрямо сказал я. – Мне не интересно. И потом, я не люблю есть в четыре часа дня.
– Ну, тогда я сам пойду.
– Как хочешь.
Ровно в четыре часа дня я стащил с себя рубашку, стал посреди двора и с превеликим шумом расколол несколько чурбаков, а потом сунул поленья в стоявшую у стены времянки дровяную печь, что есть силы грохоча ее железной дверцей. И пока мой двоюродный брат восседал в доме своих родителей, насыщаясь едой кантора и опьяняясь красотой его дочери, я поворачивался под кипящими струями воды, сидя на маленькой дедушкиной табуретке.
Скрытый в клубах пара, я растирал себя докрасна, прислушиваясь к глубокому урчанью трубы за стеной. Я знал, что семейство Вайсберг тоже слышит шум огня и делает вид, будто не замечает этого вопиющего к небу святотатства.
Перед вечером, когда кантор со своей семьей отправились в синагогу, Ури вернулся.
– А ты что, не идешь помолиться? – спросил я как можно язвительней.
– Сегодня нет. Но завтра обязательно пойду, – ответил он серьезно.
Синагога в нашем мошаве большую часть года сиротливо пустовала, потому что мошавники второго и третьего поколения крайне редко навещали ее, но старики, давно сменившие принципиальный атеизм молодости на равнодушие зрелых лет, теперь, в свои последние дни, обрели новый интерес к религии. Некоторые стали еще более ярыми атеистами, зато другие, охваченные страхом и раскаянием, теперь молились каждую субботу, весьма набожно и даже порой со слезами. Этих последних Элиезер Либерзон именовал не иначе как «товарищи угоднички», и, хотя точный смысл этого прозвища был мне непонятен, его презрительный оттенок не оставлял сомнений.
– Как она выглядит? – спросил я.
– Кто?
– Молодая канторша.
Ури ухмыльнулся:
– Сидела, как телка с головой в кормушке. Уставилась в тарелку и ни слова не сказала. Все, что мне удалось увидеть, – это кусок лба, несколько пальцев и шесть метров синей ткани.
– Она красивая, – сказал я.
– С каких это пор ты стал засматриваться на девочек? – подозрительно спросил Ури. – Что с тобой стряслось? Ты можешь мне рассказать? – Я промолчал. – Я сам, правда, этими делами больше не занимаюсь, но кое-что еще помню, – сообщил он.
Ночью я его разбудил, и мы пошли на кладбище. Я еще раз вырыл Тоню и перенес ее к Маргулису, но ее памятник оставил возле той могилы, где были похоронены рыловские сапоги.
– Что-то мне говорит, что ты спятил или собираешься, – задумчиво сказал Ури, сидя на памятнике Шломо Левина.
– Пугало огородное! Тебе бы еще бороду и пейсы – было бы очень к лицу, – сказал я.
– Ты начинаешь меня раздражать, – сказал Ури. – Ты просто ревнуешь. Если хочешь приударить за ней, так давай, действуй. Можешь попросить Пинеса – он даст тебе несколько подходящих для начала фраз из Танаха, потом сходи в синагогу и подмигни ей. Я могу научить тебя еще кое-каким полезным штучкам.
– Я не ревную, – сказал я, разравнивая стенки ямы. – И я не думаю, что твои деревенские приемы на нее подействуют.
Утром, проснувшись, я увидел, что он стоит в трусах и майке, высунувшись из окна.
– Вставай быстрее, – сказал он. – Ты только посмотри на эту картину.
Я поднялся и подошел к окну. Выйдя с нашего двора, семейство Вайсберг торжественно направлялось к синагоге. Дочь и мать шли в темных чепцах, на канторе сверкал белый талит и чернела огромная кипа. На ногах у всех – новые светлые кроссовки вместо кожаных туфель, запрещенных на Йом-Кипур.
– Посмотри на этих спортсменов, – улыбнулся Ури и, высунувшись по пояс, крикнул: – Даешь, ребята, возвращайтесь с медалью!
Его голова и плечи торчали из окна, и солнечные пятна, просачиваясь сквозь листву казуарин, сверкали на его обнаженной коже. Вайсберг проронил какое-то невнятное междометье. Два дивных глаза снова стыдливо опустились долу, и две затянутые длинными чулками ноги снова зашагали под платьем.
– Давай поедим, – предложил Ури. – Приготовь мне знаменитый дедбургер, только без колострума, пожалуйста, ладно?
Но, поев, тут же объявил, что идет в синагогу.
– Они пригласили меня вчера, – объяснил он.
– Не уверен, что они так уж обрадуются, увидев тебя после твоих утренних шуточек.
– Это общественная синагога, а не их личная.
И он вышел.
Длинный, скучный день расстилался передо мною.
На кладбище сегодня не предвиделось особой работы, за мной не было грехов, чтобы молиться об их отпущении, а уход Ури меня разозлил. Я вымыл посуду, покрутился немного во дворе, а потом поднялся по ступенькам в дом Авраама, бесшумно ступая на кончиках босых пальцев, пригнувшись и прислушиваясь, не вернулся ли кто из них, чтобы передохнуть от поста и молитв.
Полная тишина царила там. Я открыл дверь, вошел и оказался в окружении странного, незнакомого запаха, который уже успел впитаться в стены. На спинках стульев в бывшей комнате Ури и Иоси были аккуратно сложены костюмчики канторских близнецов. На этажерку с запретными светскими книгами была наброшена большая простыня. В спальне Авраама и Ривки стояли два больших, мрачных чемодана, а супружеские кровати были отодвинуты друг от друга. Все картины в большой комнате были повернуты лицом к стене. На диване лежало темное будничное платье – закрытое, сложенное и молчаливое. Я стал на колени и спрятал лицо в его плотных складках, в шести метрах тяжелой синей ткани, но тут же вздрогнул от страшного крика сойки за окном, сломя голову бросился вниз по лестнице и так же торопливо зашагал в центр мошава.
Вокруг, как ни в чем не бывало, рычали тракторы. Дни Покаяния никогда не внушали нашим мошавникам особого пиетета.
«Куры не перестают нестись даже в Йом-Кипур, и коровье вымя тоже не делает перерыва», – писал Элиезер Либерзон в деревенском листке за много лет до моего рождения.
Прижавшись к стене синагоги, я прислушивался к умоляющему шелесту молитвы, то и дело прерывавшемуся радостными возгласами игравших снаружи детей, посвистываниями стрижей и тарахтеньем охладительных компрессоров на молочной ферме.
Я заглянул внутрь. Вайсберг раскачивался взад и вперед, точно огромный сыч на развалинах. В женском отделении синагоги стояли его жена, дочь и несколько приезжих женщин, приехавших в гости к родственникам в мошав. Стайка девушек, перешептываясь и хихикая, вошли на минутку глянуть на моего двоюродного брата, который выглядел еще красивее обычного в вышитой кипе на голове. Маленькие канторские близнецы сидели по обе стороны от него и пели тонкими и сверлящими голосами. Ури следил за их слабыми пальцами, которые вели его по угрюмым бороздам молитвенника, помогая миновать ухабы древних непонятных слов.
«Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем неведении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в запретном совокуплении. Отпусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем разврате. Опусти нам грехи наши, которыми мы согрешили перед Тобой в нашем ничтожном высокомерии. Отпусти нам грехи наши, которыми мы грешили перед Тобой в наших дурных наклонностях».
Закрыв глаза, Вайсберг выпевал стонущим голосом, как дедушка, когда его укусила гиена.
«Отпусти нам все наши прегрешения, и прости нам, и отпусти нам, и смилуйся над нами».
Солнце уже склонялось за голубую гору, и снаружи слышались последние ликующие крики подростков, плескавшихся в соседнем бассейне.
Звонкий, приятный голос кантора вырвался из окон синагоги: «Отвори нам врата, потому что доселе закрыты они, ибо день миновал, и солнце минует, отвори же нам врата Свои». И кучка молящихся подхватила: «К Тебе взываем, о Господи, отпусти нам, прости нас, помилуй нас, освободи нас, смилуйся над нами, избавь нас от гнева Твоего, отпусти нам все наши грехи и прегрешения!»
Воздух был неподвижен, раскален и молчалив. Не было ни дуновения, и слова – обкатанные, чистые и прозрачные – вылетали из окон, направляясь в свой великий полет.
На следующий день я поднялся на заре и спустился к «Кладбищу пионеров». Ури еще спал, а Бускила пришел в полдень и сообщил мне, что у него был «удачный Судный день» и что в следующем месяце нужно ожидать двух новых похорон, «одни скромные из-за границы и одни шикарные из Тель-Авива». Бускила управлял нашими делами организованно и эффективно, время от времени объезжая мошавы и кибуцы, дома престарелых и больницы, и никогда не ошибался в своих предсказаниях. «Опять едет проверять свой товар», – презрительно и раздраженно говорил Пинес, когда черный пикап Бускилы в очередной раз поднимал клубы пыли в полях.
Потом я увидел вдали фигуры канторских близнецов и его дочери, которые спускались по гравийной дорожке к моему кладбищу. Охваченный смущением, я спрятался среди деревьев, но малыши тут же меня обнаружили.
«Мы завтра уезжаем», – сообщили они. Их сестра медленно ходила среди памятников, и я все время видел только ее спину.
Меня охватил жуткий страх перед собственным телом. «Счастливого пути», – шепнул я близнецам, торопясь удалиться, прежде чем совершу что-то такое, исхода чего даже не могу себе представить. Мне всегда было покойно в глубоком и сумеречном молчании моего большого тела, и теперь, охваченный непонятным возбуждением и страхом, я поспешил унести ноги и почти бегом вернулся домой.
– Куда ты мчишься? – удивился Ури, встретив меня по дороге.
«Я забыл кое-что дома», – сказал я. Несколько минут спустя, лежа на крыше сеновала, я увидел, как он открывает калитку в ограде кладбища.
В тот вечер я отправился навестить Пинеса.
– Яков, – сказал я, – Ури был весь Йом-Кипур в синагоге и молился, как будто его укусила гиена.
– Это не страшно, Малыш, это не страшно, – сказал Пинес
– Можно мне сегодня переночевать у тебя? – спросил я.
– Пожалуйста, – сказал Пинес.
У него за дверью стояла раскладушка, и после ужина он показал мне, куда ее поставить.
– Укрой меня, Яков, – попросил я.
Мне хотелось поговорить с ним, услышать какую-нибудь историю, пожаловаться, что ни он, ни дедушка не научили меня изгонять бесов из собственного тела.
Его толстое, слабое и больное тело двигалось с огромным трудом. Он укрыл меня тонким одеялом, и меня зазнобило от наслаждения и тоски. Его рука скользнула в темноте по моему лицу, а потом я услышал скрип пружин его кровати и какой-то невнятный шепот.
Я проснулся после полуночи. В темноте я увидел округлую, согнутую тень старого учителя, сидящего в постели. Без очков он выглядел как испуганный крот, который ждет удара мотыгой по затылку.
– Что с тобой, Яков? – спросил я. – Что случилось?
– Тише! – резко сказал Пинес. – Молчи!
Тишина молчала. Ветерок, легкий и теплый, как пар изо рта спящего теленка, о чем-то шептался с листвой деревьев. И вдруг Пинес затаил дыхание и задрожал. Отчетливые, звучные и сильные, словно большие капли последнего дождя, вызывающе громкие, словно десятки тысяч саранчиных крыльев, откуда-то сверху упали слова:
«Я трахнул канторскую дочку!»
И снова тишина. Я не знал, куда броситься раньше – к Пинесу, который свалился с кровати, точно мешок комбикорма, хрипя и судорожно пытаясь вдохнуть, или к Ури на его водонапорной башне, уже окруженной со всех сторон криками и тяжелым топотом бегущих ног.
«Помоги мне», – простонал Пинес, который умел распознавать противоречия в любом живом организме.
Я уложил его в постель и стал заталкивать в него еду, грубо и утешающе, непрерывно, ложку за ложкой, останавливаясь лишь затем, чтобы вытереть ему рот и подбородок.
Когда я добежал до водонапорной башни, там уже собрались десятки людей. Вайсберг и его жена, бледные, как американские покойники, сидели на земле [186]186
«Сидели на земле…»– см. примечание к гл. 9, «шив’а» ( примечание 65).
[Закрыть]. Грузные мошавники сгрудились у подножья лестницы.
Все смотрели вверх, и тут я увидел Ури, который перенес ногу через ограду и начал спускаться по ступеням. А следом за ним – колокольные очертания темного платья и великолепие запретных ног, сверкавших белизной даже сквозь плотную ткань длинных чулок. Толпа злобно зарычала, и я шагнул вперед, раздвигая людей тем медленным бодливым движеньем быка, которое было хорошо знакомо каждому скотоводу мошава. Я встал спиной к подножью лестницы, скрестив на груди руки.
Ури спустился первым, протянул руку, чтобы помочь дочери кантора, и я пошел следом за ними, держась поблизости и защищая их, пока они не достигли дома.
Семейство Вайсбергов покинуло деревню в ту же ночь, Ури добровольно заточил себя в дедушкиной постели, а наутро Рива Маргулис проснулась от влажного и смрадного запаха, который доносился снаружи. Сначала она подумала, что это вернулся кот Булгаков и это его дыхание отравляет ее двор. Она радостно метнулась к окну, но, отдернув накрахмаленные занавесы и глянув через оконное стекло, на котором, влекомые тоской и прозрачностью, непрерывно гибли осы и мухи, увидела, что Мешулам разбил большой водяной вентиль на ее водопроводной трубе.
По всему двору лежали покрытые грязью животные, и отвратительная жижа уже поднималась по ступенькам веранды. Рива, которая накануне Нового года выскребла даже дорогу перед своим домом и запретила трактористам ездить по ней, пока она не высохнет, была последним человеком в деревне, в котором еще сохранилась пионерская смесь безумия, идеализма и бескомпромиссности. Не колеблясь ни мгновения, она ринулась в бой.
Риву нельзя было поймать врасплох. На старом мужнином складе, на полках, где раньше лежали приспособления для окуривания и откачки меда, рамки для сот и банки прополиса, у нее были приготовлены тысячи половых тряпок, сотни метел и десятки скребков.
Вооруженная этими простейшими орудиями труда и испытанной идеологией, вышла она на самую большую чистку своей жизни. Весь мошав пришел посмотреть на эту несчастную старуху, которая из-за своего помешательства на чистоте потеряла мужа, стала посмешищем всей деревни и обузой общества.
Тренированные руки Ривы двигали палки с намотанными на них тряпками умелыми движениями, каждое из которых завершалось точным шлепком тряпки по земле. Для начала она отогнала жидкую грязь подальше от своего дома, а потом, немного передохнув, вышла на последний и решительный бой. Три дня подряд, без перерыва, она промокала жижу своими тряпками, чтобы потом выжать их в вади.
«Теперь все чисто», – удовлетворенно сказала она, закончив наконец свою работу, постирала свои тряпки, повесила их сушить и вернулась в дом, чтобы заново начистить окна.