Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 30 страниц)
Послышались смешки. Но я видел, что стоявшие поодаль Пинес, Тоня и Рива в ужасе схватились за руки. И я знал, что в доме престарелых Элиезер Либерзон учуял убийственный, томительный и забытый запах, перестал жевать, сказал Альберту: «Мне плохо» – и вырвал на столовую скатерть маленький комок отвратительно шевелящейся зелени.
«Кора взорвана, бездна разинула зев», – пробормотал Пинес, «по касательной» вспомнив о своем мозге и о той болезни, что затянула этот мозг облачным покрывалом забвения. Лишь самая вершина горы проступала теперь над этими облаками, словно голубой островок памяти. Ощутив внезапный и жуткий голод, старый учитель повернулся и заторопился домой, чтобы утопить свой страх в миске кабачков с помидорами и рисом.
Тоня Рылова вернулась на свое вечное дежурство на могиле Маргулиса и снова стала облизывать обглоданные пальцы, кожа на которых, вокруг ногтей, была уже пористой и белой, как сморщенная пленочка на вскипяченном молоке.
Рива, которую рождение болота отвлекло от надраивания оконных стекол, вернулась к своей работе. Один Мешулам по-прежнему стоял на насыпи, уверенный и спокойный. Многолетнее изучение всех практических нюансов сионистской трудовой утопии позволяло ему предвидеть, что должно теперь произойти, и атака Якоби на земляную насыпь только подкрепила его ожидания.
С этого момента все пошло по нерушимым путям причины и следствия. Вода залила соседнее поле клевера, сломав и повалив его стебли. От ее губительного дыхания увяла и полегла кукуруза и, размокнув, превратилась в губчатые, пенящиеся лепешки. По поверхности озера, просочившись из иных глубин, покатились громадные булькающие пузыри, с треском лопаясь и распространяя страшный и смрадный запах. И наконец, раздался громкий визгливый звук, и из бездонной трясины взмыло вверх облако бесцветных, белесых комаров с огромными усиками и высоко приподнятыми животами.
Только теперь я начал понимать, что все это не случайно и что невидимые тонкие нити, привязывающие нас к земле, тянутся на невообразимую глубину и расстояние, встречаясь в особых точках корней, трупов и отпечатков копыт. Я вспомнил несчастного Левина – как он говорил, ломая свои иссиня-голубые пальцы, что «эта земля не прибавляет сил тому, кто по ней ступает, а лишь вливает безумие в его подошвы».
Дедушкино бегство от Шуламит, уход Эфраима, изгнание Ури, отъезд Авраама, оставшиеся непрочтенными борозды любви Даниэля Либерзона – все было попросту трещинами, сквозь которые истекал этот никогда не застывающий яд.
Пинес ошибся, сказал я себе. Он затыкал своими пальцами не те дыры. Не случай правит нами – разве что принять огромные груди Песи Циркиной за пару мясистых случайностей, которые покорили Циркина-Мандолину и породили на свет вывихнутый ум Мешулама.
В обед на участке появились несколько рабочих, которых Мешулам нанял в соседнем поселке. В крестьянских рубашках и русских фуражках, которые он велел им надеть, с размазанными по лицу улыбками, они выглядели жалкими и смущенными. Мешулам раздал им старые серпы и мотыги и повел к своему болоту. К нашему удивлению, они тут же хором грянули старый гимн первых осушителей болот:
Я с лягушками, как дома,
Потому что мне знакома
Песенка воды,
песенка воды.
Нас тут семьдесят героев,
Пусть врагов и больше втрое,
Мы душой тверды,
мы душой тверды.
Смолкли песенки лягушек,
Потому что рты квакушек
Все полны воды,
все полны воды.
Поначалу они пели стеснительно и неуверенно, но постепенно их голоса крепли и набирали силу, а взмахи рук становились шире и свободнее. Однако час спустя появились вызванные секретарем грузовики с цистернами, быстро выкачали воду из мешуламовского болота и отправились сливать ее в русло вади. За ними приползли самосвалы, доверху заполненные землей, и вывалили свой груз на участок Мешулама. День еще не кончился, а свежая земля на участке уже была утрамбована трясущимися от гнева катками, и к прежним долгам хозяйства Циркина прибавился огромный счет за воду, разрушение оросительных труб и арендованные машины плюс серьезное предупреждение о конфискации имущества в случае неуплаты. Перед вечером, когда я ехал на вокзал, чтобы привезти Ури домой, мне уже казалось, что все события минувшего дня – это еще одна подслушанная мною история, еще один кошмар моего воображения.
Я вел свой пикап через поля. У меня нет водительских прав, и обычно я езжу только по следам тракторов, вокруг мошава.
Ури спрыгнул с подножки поезда, и мы обнялись. Когда я прижал его к своему сердцу, я почувствовал, что он повзрослел и тело его окрепло.
«Ты меня раздавишь, животное! – застонал он со сдавленным смехом. – Ты сам не знаешь, какой ты сильный».
Он выглядел хорошо. Худой и насмешливый. Обаятельный и неотразимый, как всегда. Мы поехали домой. Ури разглядывал обработанные поля. Вокруг пробивались белые бородки хлопка, багровели первые гранаты, перенимая черед у последних сомерсетских персиков. Вдали на первой осенней пахоте трудился большой красный трактор. Мы поднялись на дорогу, параллельную ограде «Кладбища пионеров». Ури умолк и с изумлением смотрел на памятники, на изобилие зелени, цветов и декоративных деревьев.
«Куда ты деваешь заработанные деньги? – спросил он, когда мы вошли во времянку. – Здесь же ничего не изменилось!»
Я по-прежнему спал на своей старой кровати и вытирался большой мягкой простыней дедушки. Оловянные чашки и стеклянные тарелки бабушки Фейги все еще служили мне в кухне.
Мы пили чай, ели вкусный пирог, который Ури привез мне в подарок, а вечером я предложил ему дедушкину кровать, потому что по просьбе Комитета передал дом его родителей семье кантора, который приехал в мошав на Дни Покаяния [177]177
Дни Покаяния– Судный день (Йом-Кипур), один из важнейших еврейских религиозных праздников, празднуется осенью, через неделю с лишним после еврейского Нового года.
[Закрыть], чтобы вести праздничную службу в синагоге.
Всю ночь мы лежали без сна, Ури и я.
– Завтра с утра, – сказал он, – мы сходим к Пинесу. И может быть, съездим в дом престарелых, навестить Элиезера Либерзона.
Я был несколько удивлен этим предложением, потому что Ури даже дедушку не так уж часто навещал в доме престарелых.
– На этих эскаваторах у меня остается много времени подумать, – сказал он. – Либерзон – вот мой старик в нашей деревне. Не Пинес и даже не дедушка.
– Все ищут образцы для подражания, – ответил я. – Бускила все еще думает, что Пинес – святой, а Пинес написал в нашем листке, что ты тоже какой-то особенный.
– Для Пинеса я всего лишь экзотический представитель класса млекопитающих.
Я услышал, как он смеется в темноте. Дрожь удовольствия мелкими волнами пробегала по моему телу.
– Я раскаиваюсь, – добавил он, помолчав. – Я раскаиваюсь во всем том, что случилось тогда на башне. Я был мальчишка, и они соблазнили меня. Я был для них развлечением, орудием мести или игры. Жаль, что я сразу не пошел к Элиезеру Либерзону, когда все это только начиналось.
– Он вышвырнул бы тебя из своего дома, – сказал я. – Особенно после того, как ты в придачу трахнул еще и дочку его Даниэля.
– Никуда бы он меня не вышвырнул, – ответил Ури. – Он бы со мной поговорил. Но теперь это уже не важно. Я научился сам. Ты сейчас разговариваешь с самым моногамным мужчиной в Долине и во всем мире.
– Не каждому удается найти такую жену, как Фаня, которая стоила бы пожизненной преданности, – сказал я.
– Ты ничего не понимаешь и говоришь глупости, – сказал Ури. – Любая женщина стоит преданности на всю жизнь. Это не от нее зависит. Это вопрос выбора. В Фане не было ничего особенного, кроме любви Либерзона. Она была не более чем зеркало, которое Либерзон не уставал начищать и перед которым он выполнял свои шпагаты и пируэты. Плясал, и пел, и поклонялся самому себе. Таково большинство женщин.
– А дедушка и Шуламит?
Ури приподнялся.
– Дедушка решил, что Шуламит стоит преданности всей жизни, – сказал он медленно и убежденно, как будто давно уже сформулировал это для себя, таким тоном, каким дедушка произносил свое «они-изгнали-моего-сына». – Хотя она не стоила преданности даже на две минуты. И это именно то, что он сделал, даже если попутно он убил бабушку, а саму Шуламит не видел почти всю свою жизнь.
– Ты стал рассуждать, как твоя мать, – рассердился я.
Ури рассмеялся:
– Вы с моей матерью никогда не ладили, но учти – она неглупая женщина. Совсем неглупая. Она вовремя вытащила отсюда моего отца. За две секунды до того, как догорел фитиль.
Он включил дедушкину лампу у кровати и сел в постели. Обнаженный торс – худощавый, тонкий, великолепный. От той ночи, когда его избили, остался только широкий шрам над левым соском, след от удара носком тяжелого сапога. Он полез в свой деревянный чемодан и вытащил конверт. «Я получил от них письмо», – улыбнулся он и показал мне фотографию большого белого дома среди пальм. Ривка в желтом платье сидит на затененной деревянной веранде, прихлебывая из огромного бокала какой-то красноватый напиток с кубиками льда, ее круглые глаза радостно сверкают над срезом стекла. Авраам – в коротких штанах и серой майке, борозды на лбу мягкие и влажные на тропическом солнце – инструктирует группу черных людей в коровнике, который выглядит как гибрид лаборатории и дворца.
– Да, – сказал я. – Это ей удалось. Я не обвиняю ее. Хорошо, что ты не видел своего отца, когда он вернулся с допроса Иошуа Бара.
Я хорошо ее помню – с этим выражением решимости на лице, хлопотливую, как глупая, упрямая курица. Она вложила в это дело весь свой куриный мозг. Когда Авраам вернулся с допроса и свалился в коровнике и она поняла, что должна увезти его из мошава, она бросилась к своему брату. Он был знаком с подрядчиками, которые специализировались на земляных работах, с торговцами оружием, с крупными воротилами, чья невидимая сеть раскинута по всему миру, и с посредниками, прозрачными, как воздух, незримыми для всех, видящими все. «Мой брат мне поможет, – повторяла она, – мой брат мне поможет». И вдруг стала приветлива со мной. «Я еду поговорить с ним. Хочешь что-нибудь передать Уреньке?»
Она съездила, вернулась и никому ничего не рассказала. Но через несколько дней в мошав прибыли три незнакомых человека. Холодно и молча ходили они по нашему двору, всегда сохраняя одинаковое расстояние между собой, как те маленькие мушки, что зависли в полутьме сеновала и медленно кружат на одном и том же месте, и все время измеряли, оценивали, беседовали с Авраамом и подолгу наблюдали, как он работает в коровнике. Их гладкие костюмы сверкали, как грудки голубиных самцов, и пылинки с соломинками не решались присесть на их аккуратно уложенные прически и зеркальные носы их туфель. Если бы скрестить адвоката Розы Мункиной с шотландским офицером-десантником, подумал я, вот так бы выглядело их потомство.
Один из них сфотографировал Авраамову молочную ферму и переписал его цифры и таблицы, а через месяц после этого визита прибыли грузовики и покупатели. Авраам продал весь свой скот и электрическое и пневматическое оборудование, оставил мне только синий «фордзон-декста» и уехал, прихватив с собой несколько дюжин пробирок с замороженной бычьей спермой и сопровождаемый женой и четырьмя беременными первотелками, которые все поворачивали головы назад и испуганно мычали. На Карибских островах его ждали государственный контракт, дети, жаждущие молока, неограниченный бюджет и веселая, простая земля, не зараженная священными костями и ядовитыми солями чаяний и спасений.
Ключ от своего дома они оставили мне, но я не ушел из времянки и лишь иногда заглядывал туда – проветрить комнаты и открыть краны, чтобы не забились водопроводные трубы. Доильные стенды в коровнике покрылись толстым слоем паутины, пауки-прыгуны и гекконы вылавливали там мошек, и по ночам я слышал слабые потрескивания кафельных плиток, которые лопались сами собой.
Только через несколько недель умолкли последние отзвуки мелодий дойки и чавкающих ртов над кормушками, затих свист сжатого воздуха и перестали слышаться шлепки навоза, падающего в сточную канаву. Былые молочные потоки превратились в рассыпчатый желтоватый порошок. Он покрыл пол толстым слоем, и ходить по нему босиком было приятно.
Вот так, сказал я себе, выглядела, наверно, наша деревенская кузница, когда братья Гольдманы вышли из дедушкиных рассказов и ушли на войну.
– Он ждал Шуламит, только чтобы отомстить ей, – сказал я Ури.
– Малыш, – сказал Ури – ты ничего не понимаешь. Помнишь, как Пинес объяснял нам кругооборот кислорода при дыхании? Он тогда поставил тебя перед классом и надел тебе на голову бумажный мешок, который прилегал к твоему рту и носу.
– Помню, конечно, – ответил я. – Под конец я просто упал в обморок.
– Это потому, что ты был хороший мальчик, а Пинес забыл сказать тебе, когда прекратить, – усмехнулся Ури.
– Ну и что? – обиделся я.
– Дедушка всю жизнь жил с таким вот глупым мешком, который Шуламит прижала к его носу, и дышал ядовитым воздухом безнадежной любви. Эта гниль отравляла его, сводила с ума и убила почти сразу после ее приезда. Как ты думаешь, почему он умер так быстро и как он мог знать заранее, что умирает?
– Он был стар, – сказал я, – он сам сказал это доктору Мунку.
– Я никогда не верил нашему дедушке так, как верил ты. И я трахнул жену доктора Мунка через месяц после того, как она появилась в мошаве, – презрительно сказал Ури. – Так что ты уж мне поверь – этот доктор тоже ничего не понимает ни в любви, ни в болезнях.
Ночью залило площадку перед молочной фермой, и утром, когда мы пришли навестить Пинеса, его не было дома. Он пошел посмотреть на рабочих, срочно вызванных в центр деревни. Гнилостная, ледяная на ощупь жидкость сочилась из больших трещин, расколовших бетон, и, когда люди утром пришли со своим молоком на ферму, они увидели там Мешулама. Размахивая своей красной тряпкой и кривым серпом, он в восторге танцевал и пел перед возмущенным народом. На этот раз усталый и раздраженный Якоби, уже не колеблясь, размахнулся и отвесил Мешуламу тяжелую пощечину.
«Если я еще раз увижу тебя возле вентилей, – он угрожающе придвинулся к нему всем телом, – ты тоже будешь у меня стоять в своем дебильном музее с животом, набитым опилками».
Кровь, что текла из разбитого носа Мешулама, расцветила его белоснежную траурную бороду карминными пятнами, но он только улыбался. Рабочие выкачали грязь и поставили опалубку, чтобы залить площадку новым цементом, опрыскали личинки вредителей, принесенные сточными водами, и заделали трещины.
Пинес, еле волоча ноги, пришел в Комитет, чтобы объяснить усталым и возмущенным мошавникам, что это болото им никогда не удастся осушить с помощью общественных работ, и Якоби так заорал на него, что люди снаружи сбежались к окнам. «Какое, к черту, болото, какое болото?! Мы имеем дело с безумцем, который бегает повсюду и открывает краны. Перестань морочить голову, Пинес, мы уже не твои ученики».
Пинес был так потрясен и обижен, что даже не заметил стоявшего перед ним Ури. Но Якоби заметил нас обоих, и распиравший его гнев вырвался, как вода из садового шланга. Шрам на нижней губе – след моего удара в день смерти дедушки – побледнел от ярости.
«Вся семейка здесь! – зашелся он в крике. – Вся ваша поганая семейка! Мне тут нужно срочно доставать тракторы для пахоты и мчаться в центр за семенами, а вместо этого я должен заниматься этими двумя миркинскими выродками, этим ебарем и этим гробарем, и этим сумасшедшим Мешуламом, который вздумал возрождать болота, и этим выжившим из ума старым идиотом с его жуками!»
Пинес положил успокаивающую руку мне на затылок, Ури взял его под локоть, и мы пошли к старому учителю пить чай.
– Может, теперь он наконец заявится, этот ваш Шифрис. Болото для осушения ему уже приготовлено.
– Или Эфраим, – сказал я.
– Шифрис не придет, Эфраим не вернется, – сказал Пинес.
47
Никто не помнил имени старого парикмахера Долины. Все называли его уважительно «рабби», и казалось, что ему нравится это обращение, хотя он всегда повторял: «Я всего-навсего простой деревенский еврей». Он выполнял также обязанности кантора и моэля для всех наших поселков. Он жил в религиозном мошаве в северо-западном углу Долины. Однажды, в детстве, дедушка взял меня туда, когда его позвали, чтобы вылечить один из заболевших садов. Когда мы выехали на проселочную дорогу, тянувшуюся меж полями, дедушка дал мне подержать вожжи. Зайцер всю дорогу цокал спокойно и размеренно. Видно, ему нравились эти случайные поездки по нашим дорогам, потому что после них он возвращался к повседневной работе с удвоенным пылом.
Дедушка говорил с бородатыми садоводами на незнакомом мне языке, не на том, которым писал Шуламит, но слова были те же, с которыми Левин обращался к поставщикам своей лавки. На обратном пути он много шутил и рассказывал мне, как религиозные мошавники ухитряются обходить запрет Торы на посев разнородных растений на одном поле. «Один идет и сеет злаки, а назавтра выходит другой и на том же участке, рядом, сеет бобовые, как будто ничего не знает о первом».
Религиозные мошавники были странные люди. Они не проклинали погоду, когда видели, что на осеннем небе нет ни единой тучки. Они доили своих коров по субботам, не желая их огорчать, но при этом клали в ведра кафельные плитки, чтобы молоко считалось как бы вылитым на пол, а на Песах сжигали подчистую все квасное, даже то, что шло в пищу животным, и Элиезера Либерзона, по рассказам, это так бесило, что однажды он специально отправился к ним в мошав, чтобы спеть там в коровнике придуманную им насмешливую песню о том, как «Му-у-у-исей освободил еврейских коров с их хозяевами от му-у-у-ки египетского рабства».
Они были люди веселые, с юмором и поэтому не обиделись. Но сразу же после праздника в дом Либерзона прибыла целая делегация, притащившая с собой огромный ящик, наполненный сдобными халами, красными баночками с таким острым хреном, что от одного его запаха слезы наворачивались на глаза, бутылками водки собственного производства, которая точно бревном ударяла по желудку, и закрученными жестяными банками селедки, вкус которой притягивал отцов-основателей со всей Долины волшебными канатами вожделения и ностальгии. А когда это наперченное взаимными шпильками пиршество закончилось, религиозные перемигнулись, спустились к навесу, где Либерзон держал своих индеек, и хором грянули: «Да здравствует социализм!»
Одуревшие птицы так же дружно ответили восторженным согласием, и даже Фаня Либерзон, отсмеявшись, сказала своему пристыженному мужу, что в этом состязании он проиграл.
Кантор-моэль-парикмахер был очень стар. Он впервые появился у нас много лет назад, когда его привезли на телеге из города, что за голубой горой, чтобы сделать обрезание моему дяде Аврааму, «первенцу Долины». Телега мягко покачивалась на пружинистой весенней дороге, приятный запах лошадей и цветов наполнял воздух, и молодой парень, редкая бородка которого скрывала совсем еще нежную и бледную кожу, тоже был пленен чудным и вкрадчивым очарованием этой земли. Вернувшись в город, он продолжал мечтать о ней. Нашу голубую гору он видел с ее другой стороны, но в ясные дни земля Долины появлялась над ней как перевернутый мираж, дрожащий в голубом небе, и это видение лишало его покоя. Услышав, что группа хасидов собирается основать религиозный мошав, он поспешил присоединиться к этим пионерам. Год спустя его переехала нагруженная телега, сломав ему оба колена, и он вынужден был вернуться к своим прежним занятиям.
Обязанности парикмахера, кантора и моэля забрасывали его в самые отдаленные уголки Долины. Однажды, в полях одного из поселений, он увидел большую женщину, подбородок которой украшали несколько жестких щетинок. Она была запряжена в арабский плуг с рядом гвоздей вместо лемеха, а следом за ней шел мальчик лет десяти, который изо всех сил давил на рукоятку плуга. Парикмахер был очарован могучими, прочно упершимися в землю колоннами ног этой еврейской Астарты, ее хриплыми стонами и промокшими от пота подмышками. Добравшись до ее деревни, он стал расспрашивать о ней. Ее звали Тхия Файн. Ее муж, рассказали ему поселенцы, развелся с ней и вернулся в Россию, «чтобы осветить весь мир факелом Революции». Брошенная, но не сломленная, она осталась на своей земле, а мальчик, как парикмахеру тоже поторопились сообщить, не ее, а соседей, которые помогают ей из жалости.
«Рабби» попросил поселенцев сосватать ее ему. Они рады были от нее избавиться, поскольку ее присутствие все время понуждало их вспоминать о провозглашенном ими принципе взаимопомощи. Через две недели она повязала голову платком и пошла за ним, таща за собой на веревке пустую телегу и осла, нагруженного ее пожитками.
Дюжая невеста оказалась бесплодной, но работящей и доброй. Она научилась блюсти все предписания Торы, от самых легких до самых тяжелых, без устали трудилась в хозяйстве «рабби» и вместо плодов чрева выращивала прекрасные плоды земли. Сам он продолжал странствовать по всей Долине и заодно научился делать педикюр коровам. Сначала он ковылял по кибуцам и мошавам пешком, резал птицу по всем правилам ритуала, подрезал разросшиеся копыта, обрезал челки лошадей и крайние плоти младенцев мужского пола, то и дело изумляясь и бормоча благословения, стоило ему завидеть голые ляжки кибуцниц или вдохнуть густой запах выворачиваемых комьев земли. Потом, скопив немного денег, он купил себе маленькую двуколку с запряженным в нее высоким и легконогим кипрским ослом, а после войны приобрел старый мотоцикл с коляской, из излишков, оставленных английскими войсками.
Когда я был ребенком, он приезжал к нам в мошав раз в месяц. Уже издали виден был клуб пыли, несущийся по полевым дорогам, точно маленький осенний смерч. Потом доносилось задыхающееся тарахтенье старенького поршня, и наконец наступало мгновение, которого ждали все дети. Старый хасид давал полный газ, выжимал сцепление, разгонялся по уклону построенного ирландцами моста через вади, тяжело взлетал по подъему противоположного берега, и из его горла вырывался победный вопль: «Ёп-пи-и-и!» Его лицо сияло. Серый плащ и длинные белые кисти предписанной ритуалом бахромчатой нижней рубашки развевались на ветру. Голова его была покрыта шлемом, какие носили летчики и под который он заталкивал свои густые пейсы, глаза были защищены шоферскими очками. В коляске мотоцикла подпрыгивала и бренчала поразительная деревянная коробка, которая, раскрывшись, превращалась в паримахерское кресло. Из ее днища выдвигались складные ножки, а из ее ящичков появлялись бритвы, ножницы, заляпанная пятнами простыня и ручная машинка для стрижки волос. Старый парикмахер расстилал на столе газету, обматывал стригущегося простыней и начинал щелкать ножницами и языком, докладывая обо всем, что происходило в окрестных поселениях.
«Рабби» был неистощимым и достоверным источником новостей и историй. Это он передавал письма Шломо Левина городским сватам и тайком отвез его в Тверию на первое свидание с Рахелью. Это он неоднократно переправлял шифрованные записки Рылова и к нему. Это он сообщил, что молодые ребята из соседнего кибуца собираются напасть на нас с камнями и что новый племенной жеребец на экспериментальной конюшне обладает невероятными мужскими достоинствами («Его сноп как встанет, так и стоит прямо, как во сне у Иосифа» [178]178
«Во сне у Иосифа»– скабрезный намек на библейскую историю: «И видел Иосиф сон, и рассказал братьям своим: …вот, мы вяжем снопы посреди поля; и вот, мой сноп встал, и стоит прямо; и вот, ваши снопы стали кругом, и поклонились моему снопу». (Бытие, 37:5–7).
[Закрыть], – улыбался он). Это он с огромным воодушевлением распространял рассказы о подвигах Ури на водонапорной башне, после того как тот был пойман. Просеянные через решето сомнений, его сообщения позволяли сделать вполне серьезные выводы. Он сам вызвался вынюхивать повсюду следы Эфраима. Годами он расспрашивал и искал, потому что именно Эфраим (которого он стриг в закрытой комнате) достал для него кожаный шлем на базе у своих английских знакомых.
Пятьдесят лет подряд он приезжал стричь мошав. Он стриг дедушку, он стриг Эфраима, он стриг Авраама, моих мать и отца, Ури, Иоси и меня самого, всю нашу деревню. «Один учитель, один парикмахер, одна земля, – сказал Ури. – Какое успокоительное чувство преемственности». Я тоже прошел через его руки. В начале каждого лета к нему посылали всех деревенских малолеток для положенной ритуалом первой стрижки наголо. Так экономились деньги и укреплялись корни волос. Возмущенные малыши извивались в кресле и буянили, один только я, подчиняясь указаниям дедушки, сидел спокойно, ибо «агнец перед стригущим его безгласен» [179]179
«Агнец перед стригущим его безгласен»– Исайя, 53:7.
[Закрыть]. Других детей «рабби» приходилось удерживать силой, пока ему не удавалось одним быстрым движением провести своей щиплющей машинкой по голове, от лба до затылка, и выстричь широкую просеку в волосах. Потом он освобождал свою жертву. «Беги, дружочек!» – говорил он ему. Мальчик вскакивал и удирал со всех ног, но уже через какой-нибудь час возвращался и сам умолял парикмахера завершить работу.
Каждый год перед осенними праздниками деревенский Комитет нанимал «рабби» для тех немногих мошавников, которые собирались в нашей маленькой синагоге, и после праздников тот возвращался домой с пачкой денег, несколькими связанными курицами, ящиком гранатов, инжира и подобранного с очищенных лоз винограда, а если год был хороший, то и с полной банкой сметаны.
Теперь, когда он постарел и его руки стали дрожать «от долгих лет молитв и вождения мотоцикла», ему больше не доверяли тонкое дело стрижки и обрезания.
У него уже не было и сил петь молитвы или трубить в шофар, и он сам нашел нам нового кантора, из своих родственников, – ортодоксального еврея из города, что за голубой горой.
Комитет послал к поезду Узи Рылова на открытом рабочем джипе. Все семейство Вайсбергов – сам новый кантор, его жена, взрослая дочь и двое маленьких близнецов – было потрясено стремительной, в клубах пыли, ездой по полевым дорогам, а также обнаженными плечами самого Узи. Жена и дочь негодующе оттолкнули его руку, когда он хотел помочь им спуститься с джипа, и уже через час после их прибытия моих ноздрей коснулся сладкий запах незнакомого варева, доносившийся из дома Ривки и Авраама.
Новый кантор не был похож на своего предшественника. Он не знал никого из наших людей, и земля Долины ничего не говорила его душе. Уже на следующий день его жена развесила на Ривкиной веревке постиранные вещи, подобных которым в деревне никто не видел, а потом Вайсберг вышел на веранду и начал упражняться на шофаре. Пронзительные воющие звуки резали воздух на дрожащие полоски и подняли с деревенских крыш сотни голубей.
Канторские близнецы поразили деревенскую детвору своими пейсами, длинными чулками и гигантскими бархатными кипами, что покрывали их бритые головы. Ошеломленные деревенским солнцем, свежими фруктами, запахами полей и коровников, они прокрадывались во дворы, чтобы посмотреть на живое куриное и телячье мясо, и все время переговаривались друг с другом на быстром языке, которого никто не понимал из-за его странного звучания. Их особенно испугало непонятное поведение коров, которые нагло напрыгивали друг другу на зады, и лошаки, эта помесь лошадей и ослов, которые казались им нечистыми порождениями преисподней. Деревенские дети указывали на них пальцами и насмехались с безопасного расстояния. Приблизиться они не решались, потому что дети кантора были очень странными и необычными. Пинес смотрел на них, как будто силился что-то припомнить и понять, но дни собственного детства давно выветрились из его памяти.
«Я откуда-то знаю этих детей, – повторял старик, – но никак не могу припомнить откуда».
Смуглая и строгая, как ее отец, дочь кантора проводила большую часть времени в доме, хотя вечерами я видел, как она, в длинной, до пят, юбке, прохаживается по пальмовой аллее, рука об руку со своей матерью. Очень разнились они от наших краснощеких женщин и деревенских девушек, чьи чувственные соблазнительные ароматы доносились уже издалека. Мать и дочь шли маленькими шелестящими шажками, опустив глаза, и, казалось, старались не замечать попадавшихся им навстречу здоровяков-мошавников и их сыновей с распахнутой голой грудью, заслоняясь от них зажатыми в пальцах крохотными маленькими платочками, непрерывным бормотанием под нос и броней черных одежд, которые начисто исключали любые догадки или предположения.
Как-то вечером Бускила пригласил семью Вайсбергов посетить наше кладбище. Мы с Ури взрыхляли цветочные грядки, а Пинес сидел рядом. Бускила объяснял гостям, кто здесь похоронен, а кантор, качая головой, говорил: «Доброе дело выпало вам, доброе дело». Он не знал, что мы хороним людей в гробах, без нищих попрошаек и без надлежащих молитв.
Когда они подошли к нам поздороваться и я распрямился, меня поразила красота канторской дочки. Ее кожа была цвета глубокой и волнующей смеси персика и оливы, опущенные темные глаза сияли под точно и смело очерченными серпами бровей. До этого я видел только женщин Долины. Они были либо слишком старыми, либо не вызывающими интереса, потому что я видел их с детства и до самой зрелости.
– Это господин Яков Пинес, наш учитель, – объяснил Бускила кантору, – это мой хозяин Барух, а это Ури, у родителей которого вы живете.
– Приветствуем гостей, – сухо сказал Пинес.
Кантор улыбнулся.
– Приветствуем хозяев, – сказал он. – Меня зовут Вайсберг. Спасибо за гостеприимство.
– Осторожнее входите в нашу кухню, господин кантор, – сказал Ури. – Как бы на вас не набросилось что-нибудь квасное.
– Прекрати, Ури! – напрягся Пинес.
– Квасное? – Кантор еще не знал моего двоюродного брата.
– Вы ведь едите только мацу в Йом-Кипур [180]180
Йом-Кипур– см. примечание к гл. 46 (Дни Покаяния) ( примечание 177).
[Закрыть], не так ли?
– Постыдись, Ури, хватит! – упрекнул Бускила. – Простите его, господин Вайсберг.
– Мы привезли себе еду из дома, – хихикнули маленькие близнецы. Но их отец помрачнел и велел им замолчать.
Меланхолия позднего сентября повисла в воздухе. Все стояли молча. Из далеких апельсиновых рощ уже доносился сильный запах осенних удобрений, и грусть умирающего лета слышалась во вздохах гусей Якоби. Они прижимались к сетчатым стенкам своих загонов и стонали от боли, глядя на птиц, летевших в Египет.
«Лето и зима, ласточка и журавль» [181]181
«Лето и зима, ласточка и журавль»– ср.: «…и ласточка и журавль наблюдают время, когда им прилететь…». Иеремия, 8:7.
[Закрыть], – сказал Пинес тем торжественным тоном, которым он в свое время учил нас библейскому стихотворному размеру. На лице его блуждала улыбка человека, который вновь прислушивается к смене сезонов в собственном теле.
«Прошла жатва, кончилось лето» [182]182
«Прошла жатва, кончилось лето»– Иеремия, 8:20.
[Закрыть], – ответил кантор цитатой на цитату и улыбнулся, успокоившись.
Я ощущал конец лета в сожженных солнцем листьях, медленно слетавших с деревьев в саду, в нежном прикосновении ветра к моим обнаженным плечам, в том, как умолкли вдруг горлицы, какими прореженными выглядели склеенные из жеваной древесины гнезда бумажных ос. Осиротевшие пчелы Маргулиса, утратив былой энтузиазм, сонно летали в воздухе в поисках остатков винограда или инжира, ускользнувших от глаз собирателей. По утрам, возвращаясь из ночных блужданий, я замечал вставшие дыбом перья на телах воронят, неподвижно лежащих на корке инея под кипарисами. Росы стали выпадать чаще, и на сиденье трактора собирались теперь маленькие и холодные лужицы, стывшие во впадинах, продавленных крестьянскими задами. После обеда в небе Долины собирались перистые облака. Пинес, Рахель, Рива и Тоня посеяли в своих огородах редьку и цветную капусту, собрали картошку, подрезали и убрали мертвые ветки с помидорных кустов. Одни лишь ухоженные и сытые цветы на «Кладбище пионеров» не обращали внимания на смену сезонов, и воздух над ними по-прежнему светился и дрожал, как вокруг лица канторской дочери.