Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
33
Я и сейчас еще мучительно жалею, что меня не было там в ту ночь, чтобы вырвать Ури из рук истязателей. В ту минуту я топтался под домом нашего деревенского врача. Здравчасть дома престарелых регулярно оповещала деревенских врачей о состоянии здоровья их стариков, и я надеялся услышать сквозь занавески, как чувствует себя дедушка в эти свои последние дни.
«Если бы я был там, – всхлипывая, говорил я Пинесу, – если бы только я был там! Я бы спас Ури. Я бы поубивал их всех».
Кулаки мои сжимались и разжимались, пот катился по шее.
Пинес рассказал мне обо всем лишь после того, как Ури изгнали из деревни. Все знали, что произошло, но только мне старый учитель признался, что был в эту ночь на башне. На заседании деревенского Комитета он на все расспросы отвечал, что вышел погулять из-за бессонницы и увидел юношу, лежавшего без сознания. «А увидев, закричал во весь голос, что совершившие эту подлость – бандиты, разбойники, сыны рефаимов [151]151
Рефаимы– легендарный народ гигантов, живший в Ханаане (Второзаконие, 2:20–21).
[Закрыть]».
На самом деле Пинес спросил Ури, что с ним, и, не получив ответа, бросился в розовый сад возле синагоги, смочил под краном носовой платок и, вернувшись, вытер разбитые губы моего брата. Худое искалеченное тело медленно шевелилось в усилии и муке сломанных ребер и раздавленных тканей. «Как израненный ангел, упавший с небес».
Он подхватил Ури под мышки и с трудом дотащил до своего дома, стоявшего неподалеку. «У него была сломана ключица и вывихнуто плечо».
«Почему ты не позвал меня?! – взвыл я. – Я бы донес его на руках!»
Пинес уложил Ури на свою кровать и сидел возле него всю ночь. Он раздел его догола, осмотрел нежное, стройное, истоптанное тяжелыми ботинками тело, бережно протер его раны влажным платком и смазал зеленкой.
Ури дергался и стонал от боли, разноцветные кровоподтеки переливались по всему его телу, как цветы, и запах раскрывшегося женского бутона, еще подымавшийся от его чресел, не переставал ударять в возбужденные ноздри Пинеса, «заполняя носовые синусы» и собираясь под костями висков и лба, точно слой сладкой росы.
Всю ночь Пинес сидел возле Ури и смотрел на него.
«Он допытывался у меня, почему я каждый раз кричал и что во мне есть такого, что все женщины деревни готовы со мной лечь».
«Он был слишком потрясен, измучен и растерян, чтобы отвечать на мои вопросы».
Страшные звуки глухих ударов, хрустящих костей, выворачиваемых суставов, раздираемой кожи не выходили из головы Пинеса. В ночной темноте он не смог распознать нападавших и теперь подозревал каждого мужчину в деревне, от шестнадцати до шестидесяти лет. «Мы уподобились диким зверям, – думал он. – Человек брата своего поедает». Кости пинесовского черепа истончились до толщины издырявленной пленки, которая с трудом сдерживала муку и гнев. «Всю свою жизнь я затыкал пробоины, а сейчас плотины рухнули, и я увидел лицо надвигающегося зла».
Утром он оставил возле кровати чашку чая и печенье и отправился в наш коровник. Авраам и Иоси доили, раздраженные отсутствием Ури. Я работал во дворе, разгружая телегу с кормовой свеклой.
«Ури у меня», – сказал учитель. Но не успел он договорить, как в воротах коровника появились люди из деревенского Комитета. Авраам велел нам с Иоси продолжать дойку, а сам поднялся с ними в дом. Минуты через две оттуда послышались страшные вопли Ривки. Будто мало ей было того стыда, что она была дочерью наемного служащего, простого шорника, а не земледельца, и женой разочаровавшего всех «первенца деревни», так теперь ей еще выпал позор быть матерью распутного сына. Впервые в жизни я слышал то, что хотел услышать, без того чтобы подползать и пригибаться, забираться на ветки, и подслушивать, и таиться в темноте, как вор.
– Всё из-за этой сучки-воспитательницы, которая разрешила ему ходить у нее под юбкой, прямо у себя в заднице! – орала моя тетка.
– Не всем обязательно это слышать, – увещевал ее Авраам.
– Это все твоя вина! Это у тебя уже в девять лет стоял на эту американку! А твой брат вообще трахал коров! И сестра твоя тоже раздвигала ноги без трусов на всех крышах!
Огромная стая голубей в ужасе взлетела над крышей коровника, и стихающее хлопанье их крыльев оставило за собой эхо, бьющееся о Ривкины щеки. Члены Комитета терпеливо переждали, пока улеглась суматоха, и потом сообщили родителям, что они решили «отослать Ури на некоторое время из деревни». Жену секретаря Якоби, сообщили они, уже увезли ночью в дом ее сестры в городе. Мешулам Циркин, который к тому времени был почти пятидесятилетним девственником, говорил мне потом, что «если бы они решили увезти всех, кого трахнул твой Ури, в деревне остались бы только Рива и Тоня».
Ури доставили в районную больницу. Я навестил его всего один раз, и он попросил меня больше не приходить. «Хорошо, что дедушка не знает, – сказал он, – хорошо, что дедушка уже умер». Сестры, привлеченные его красотой, которая угадывалась даже из-под бинтов, порешили, что ему не нравятся женщины. Когда он выздоровел, дома решили отправить его к дяде, Ривкиному брату, который был крупным подрядчиком на строительных работах в Галилее. Авраам и Ривка провожали его до станции. Я поднялся на крышу сеновала и видел, как они шли через «Кладбище пионеров». Они постояли возле могилы дедушки, прошли через апельсиновую рощу и потерялись, как муравьи, на соломенно-желтых просторах полей. Вот так же я смотрел, как Зайцер исчезает вдали, уходя в свой очередной субботний поход, так я видел уходящего вдаль Эфраима, и бабушку Фейгу, торопящуюся со всеми деревенскими к железной дороге, и Шломо Левина, возвращающегося с похорон своей сестры.
На Ури были отглаженные синие брюки и светлая рубашка, в руке он нес маленький деревянный чемодан. Ривка шла рядом с ним, а Авраам немного впереди, наклонив голову, как будто прокладывал дорогу. Они пересекли поле стерни, обогнули брошенные артиллерийские позиции англичан и направились к станции, скрытой за гигантскими эвкалиптами. Когда поезд отошел, оставив за собой долгий гудок, я снова увидел Авраама и Ривку. Они шли обратно. Она шагала немного впереди, возбужденно размахивая руками, а он то и дело наклонялся, чтобы положить зернышко цианида в замеченную по дороге мышиную нору.
Я несколько раз говорил с Пинесом об этой истории, но он сказал, что любовь к женщине никогда не свивала гнездо в моем сердце и я не смогу понять, что там на самом деле произошло. В ту пору, утратив прежние ограничения и тормоза, Пинес уже открыто говорил все, что думал. «Ты любил только своего дедушку, – сказал он мне. – Иногда ты напоминаешь мне Эфраимова быка. Может, и ты ждешь, что кто-то возьмет тебя на спину и отнесет на случку».
Я не рассказал ему, что все эти годы знал о похождениях моего двоюродного брата. Я никогда не видел Ури, что называется, в деле, но не раз невольно подслушивал откровенные и бесстыдные разговоры женщин, которые признавались друг другу в своих проказах и всякий раз, вспоминая Ури, вздыхали, и хихикали, и указывали друг на друга пальцами и глазами. Потом я видел их в деревне – они улыбались друг другу, словно обменивались общей тайной. Все до единой – внучка Рылова, внучка Либерзона, жена Шуки – осеменителя коров, дочь столяра Гидеона, мать Михаль Маргулис и сама Михаль, наша бывшая соученица, и жена деревенского врача, и жена ветеринара, которая, несмотря на возраст, металась в приступе страсти, как бушуют полевые колосья на ветру, и всё выкрикивала: «Эфраим! Эфраим!»
«И самое странное, – сказал мне Ури, изумленный тем, как много я знаю, – что им нравится, когда я так кричу, и все они знают об этом, одна от другой, и эти крики важнее для них, чем само занятие».
Первой была хриплая Эдна, внучка Рылова, у которой груди появились уже в девять лет, и после этого раз в месяц тучи самцов греческого мотылька разбивались об оконные сетки ее комнаты.
Ей было тогда семнадцать лет, а Ури пятнадцать. Его красота и острый язык не давали ей покоя, и однажды ночью она сама схватила его и потащила к водонапорной башне.
«У меня не оставалось выбора, – сказал Ури, и на его лице появилась знакомая сдержанная улыбка. – У нее был револьвер».
Он полез за ней по лестнице, следуя, как привязанный, за ее задом, который сверкал в темноте перед его глазами, туго обтянутый белыми брюками.
«Ну и горячая же она была, – рассказывал он мне. – У нее там хлюпало и чавкало, как будто кто-то выдергивал босую ногу из болота, и я почувствовал, что мне хочется влезть в нее целиком, сунуть туда и руки, и ноги, и даже голову. И тут вдруг я вспомнил ее деда, и все его бомбы, и ружья, и взрывчатку, представил себе, что он сделает со мной, если поймает меня застрявшим в тайнике его внучки, – и начал ржать».
– Что тебе так смешно? – спросила Эдна.
– Я трахнул внучку Рылова, – медленно и хвастливо шепнул Ури прямо в ее рот.
– Так почему бы тебе не сообщить об этом всей деревне? – сказала она презрительно.
И прежде чем она успела его остановить, он приподнялся над перилами башни и крикнул во весь голос:
«Я трахнул внучку Рылова!»
Его слова запутались в ночных ветрах, отразились от веток деревьев и, взорвавшись, распались на буквы и капли. Никто не услышал их, потому что они раскололись на тысячи бессмысленных осколков.
Даже я, великий подслушиватель, не услышал. Но старый Пинес, чьи уши не были забиты землей, как у всех у нас, и которого жизнь среди насекомых и детей научила соединять загадочные обрывки слогов и звуков, – Пинес услышал. И, как он, услышали этот крик все женщины деревни, которых однообразная, скучная жизнь научила искать возбуждения даже в грязных поилках для кур и под ворсистыми тыквенными листьями.
Одинокий учитель со страхом вскочил на постели, пылая желанием излить свой гнев на виновника, но женщины деревни проснулись все вместе и смутно улыбнулись в темноте. Они опознали голос и шанс, ликование жеребца и яркий свет, что слепит глаза. Лежа в своих жестких железных кроватях, они вдруг ощутили тонкий и драгоценный аромат, гладкость прозрачных бокалов, прикосновение юношеского тела.
«Ты никогда этого поймешь, – сказал мне Ури. – Ты не любишь женщин. А я думаю обо всех этих несчастных индюшках в их темных комнатах, о дедушке и Шуламит, о сладких пальцах Хаима Маргулиса, о бедняге Даниэле, который полюбил твою мать в возрасте трех недель, и о бабушкиных словах, что у каждого человека где-то в мире есть его половинка. Я хочу найти свою».
«Если бы Фаня Либерзон была жива, она сказала бы, что это месть твоей бабушки Фейги, – сказал Пинес. – Сладкая кровь „Трудовой бригады“ превратилась в жилах семейства Миркиных в тот яд, что не сворачивается никогда. Твой дедушка, который так и не дал ей любви и всю жизнь мучился тоской и ненавистью к Шуламит. Авраам, который в девять лет пропел свою первую и последнюю песню любви и замолчал навеки. Ури, который заставил всех нас забыть всякую меру. И ты, стреноженный бык из дома Миркиных, дикий буйвол в сетях, лишенный сердца и наделенный могучей силой».
Избиение Ури потрясло учителя до глубины души. «Мы ошиблись, – писал он в деревенском листке. – Ошиблись в воспитании. Ошиблись в идеале. Ошиблись в предназначении. Уподобились животным, что ушли по шею в трясины земли».
Теперь, на девяносто пятом году жизни, Пинес поднял голову, огляделся вокруг и обнаружил, что грозные волны по ту сторону плотины давно уже высохли и свежие ветры тянут оттуда по всей земле.
«Если бы ты знал, какие поразительные мысли растут в моем сердце! Они, как ночные бабочки, витают в моих висках».
«Только сейчас я понимаю, – писал он в статье, которая вызвала бурю в деревне, – что Ури Миркин был самым оригинальным мыслителем, которого произвела на свет наша деревня. Как Ирмиягу в ущелье Бен-Хином, как Элиягу на горе Кармель, как Йотам на вершине Гризим [152]152
Ущелье Бен-Хином(в русской синодальной Библии – «долина сыновей Энномовых», Иеремия, 7:31,9:2 и далее) – место, где пророчествовал Иеремия;
Кармель– постоянное место чудес и пророчеств Элиягу (в русской традиции – Илии, 3-я Царств, 8:20 и далее);
Йотам(в русской традиции Иофам, Книга Судей, 9:7 и далее) – автор рассказанной на горе Гризим(Гаризим) знаменитой притчи о том, как деревья выбирали себе царя.
[Закрыть], так Ури Миркин возносил свою весть с вершины водонапорной башни».
34
«Все произошло после того, как дедушка ушел из дома, и после того, как он умер, – писал мне мой изгнанный двоюродный брат. Ури уже отслужил в армии, не захотел возвращаться в деревню, снова поселился у своего дяди в Галилее и работал у него на скрепере. – Зайцер и Либерзон ослепли и умерли, Пинес спятил, Мешулам начал заново погружать деревню в болото, мои мать и отец покинули Страну, Иоси остался в армии, мало думает, мало говорит и из всякой мелочи делает проблему, меня выгнали, а ты – надо же, именно ты – стал самым богатым человеком в Долине».
«Я получил письмо от Пинеса. Он размышляет о нас. Два внука Миркина, – пишет он, – нанесли ему удар ниже пояса. Первый – посредством смерти, второй – посредством любви. Мясом вонючим и мясом ебучим. Это цитата. Жаль, что дедушка не слышит, как нынче выражается наш Пинес».
«Что это было такое в нашем старике, что держало всех нас вместе? – писал Ури. – Кто знает, кем он был на самом деле, – ангелом, что повелевает произрастать всякому ростку, или дьяволом из „Трудовой бригады“ имени нашей несчастной бабки? Как и ты, я тоже часто думаю об Эфраиме. Зачем дедушка принес ему маску? Для него? Или для самого себя? Иногда я думаю, что Эфраим ушел именно из-за дедушки, а не из-за всего остального».
Мои большие следы присоединяются к исчезающим чертежам моря на влажном прибрежном песке. С удивлением рассматриваю я эту бесплотную и бесплодную разновидность земли, с ее такими красивыми и такими бесполезными зернами. Этот песок – что он, как не ускоренное в своих изменениях подобие земли нашей Долины: быстро впитывает влагу и быстро ее теряет, быстро сметается ветром и быстро собирается вновь, быстро разрезается трещинами и быстро их залечивает? Время быстро пишет на нем и так же быстро стирает всё записанное.
Сырые бугорки, выдавленные пальцами играющих детских ног, отпечатки резиновых сандалий, округлые следы женских пяток, ведущие к самой кромке воды и исчезающие в ней, и резкие углубления, вырезанные подошвами пробежавших по песку джоггеров с их глупыми, страдальческими лицами. Если бы Эфраим прошел здесь, вес Жана Вальжана на его плечах оставил бы в песке глубокие ямы, даже глубже, чем моя поступь.
Я не могу представить себе человека, который ушел бы из дома из-за дедушки. Во мне и сейчас стынет желание снова свернуться под его крылом, ухватиться за полу его рубахи. «Ты не прав, – мысленно отвечаю я Ури. – Ты не прав. Никто не мог покинуть дедушку, даже наш дядя Эфраим».
Поиски не прекращались до самой дедушкиной смерти. Надо всем Ближним Востоком была раскинута сеть, поджидавшая человека в маске со светлым, тяжелым быком на плечах. Полковник Стоувс, который служил теперь в Арабском легионе в Иордании и по-прежнему прихрамывал из-за искалеченного колена, продолжал его поиски там. Арабские старики, друзья Рылова, получали сообщения из Сирии и Ливана. В самой Стране это было поручено людям Рабочего движения. Всем, кому по работе приходилось ездить по стране и встречаться с разными людьми и животными: сельскохозяйственным инструкторам, партийным активистам, моэлям, врачам и ветеринарам, – всем было велено смотреть в оба.
Порой доходили слухи о телятах породы шароле, появлявшихся в самых неожиданных местах. Мухтар [153]153
Мухтар– глава арабской деревни.
[Закрыть]Мазарива слышал от паломников, вернувшихся из Мекки, будто где-то возле Макны, что в Саудовской Аравии, видели огромного белого быка, идущего по берегу моря. Два шотландских натуралиста, которые изучали особенности размножения лысух в болотах Сейхана, что в Турции, заметили в бинокли желтоватого коротконогого бычка, который покрывал самку буйвола. Перелетный скворец, который приземлился во дворе Пинеса, умоляя снять с его ноги раздражающее алюминиевое кольцо, видел Эфраима, пересекавшего Черное море вплавь, с юга на север, и Жана Вальжана, с тяжелым топотом огибавшего это же море по суше.
Какое-то время эти слухи пробуждали надежды, но бесшумный и незримый Эфраим, с его опытом подкрадываний, маскировки, пролагания маршрутов и выживания, так и не нашелся. Пути его странствий уходили дальше, чем мы осмеливались предположить. Через несколько лет французский мотоциклист, совершавший пробег вокруг света, обнаружил таких телят и в Армении, и в Алжире. Похоже было, что капли crèmeЖана Вальжана летят по ветру, как цветочная пыльца.
«Он отнес своего Жана Вальжана в тот публичный дом в Арзеве», – сказал Ури.
«Границы никогда не составляли проблему для Эфраима, – сказал его английский командир лорд Ловат, который приехал из Лондона навестить нас. – Твой сын был прекрасным солдатом и настоящим другом, – сказал он дедушке. – Даже после его ухода из армии наша связь не прервалась. Он многим нам помог».
Дедушка закусил губу и ничего не ответил.
Лорд Ловат был худощавый пожилой джентльмен, опиравшийся на резную палку. Голубой шелковый платок скрывал его горло и стальную трубку, которая торчала из раздробленного пулей кадыка и издавала слабые посвистывания, когда он смеялся. С ним была высокая и красивая пожилая женщина, которая начала дрожать, как только они въехали в деревню.
Лорд Ловат расписался в деревенской гостевой книге, а потом мы повели его в дом к Рахели Левин, потому что он хотел узнать, кто научил Эфраима ходить так бесшумно. Он был поражен, увидев худую смуглую старуху, которая неслышно, как по воздуху, скользнула к забравшейся в ее огород крольчихе и до смерти напугала ее, крикнув ей прямо в длинное ухо: «У-у-у!»
Потом он закрылся с дедушкой для долгой беседы, а меня обнаружили подслушивающим под окном и прогнали к красивой женщине, которая гуляла в саду. Она бродила меж цветущих деревьев и прижимала их мягкие лепестки к горлу, напевая и тихо смеясь.
Мне велели охранять ее, что я и сделал. Я шел за ней по пятам, на подобающем расстоянии, так тихо, как только удавалось, и старался не мешать ей, когда она стала танцевать меж грушевых деревьев. Даже Авраам и дедушка не узнали ее. Ее запах возродился только в моих ноздрях, и только я и она слышали рев быков, колотившихся о стенки своих загонов.
– Ты помнишь этот стих Торы, Яков? – спросил дедушка Пинеса, когда лорд и его красивая спутница уже уехали. – Помнишь, как Иаков сказал: «Еще жив сын мой, пойду и увижу его, пока не умру»? [154]154
«Еще жив сын мой…»– Бытие, 45:28.
[Закрыть]
– И он увидел, тот Иаков, в конце концов, он увидел, – сказал Пинес.
– Этот Яков, – сказал дедушка, – уже не увидит своего сына никогда. Только счеты с вами держат меня на этой земле. Вы выгнали его из деревни, и я поражу вас в самом чувствительном для вас месте – в земле. Шуламит я накажу в ее сердце, а вас я накажу в вашей земле.
35
У нее было твердое русское «р», глубокие влажные «л». Когда-то все отцы-основатели говорили, как она, но воздух Страны разбавил густую слюну в их ртах, приподнял их нёба и расширил горла.
«Шестьдесят пять лет подряд он пытался вырвать Шуламит из своего сердца. Он катался, как животное, в песке и в грязи, чтобы стереть с себя запах ее прикосновений, ковырялся в порах своего тела, выискивая ее длинными, завитыми проволоками памяти. Но ее кожа сияла ему из грушевых крон, из-за среза голубой горы. Воды его озер не позволяли прыгающему по ним камню успокоиться и кануть на дно. У каждого пеликана, опускавшегося над домом Либерзона, была ее белая грудь».
Пинес, вечно голодный, любопытный, больной и толстый старик, впадал теперь в лирику без всякого перехода. Притворяясь прежним учителем природоведения, он прижимал меня к груди и втыкал в меня булавки своей любви и своих назиданий, а когда я начинал плакать, низким и тягучим голосом, гладил меня по затылку.
«Она терпелива, месть, терпелива, как луковица морского лука, – сказал он. – Ее наслаждение – в долгих годах утонченной отделки и созревания. Она завязывается в глубинах души, в ее тайниках, под тонкой пленкой пшеничных полей и гладкой кожи, в расселинах и теснинах».
В последние свои годы Пинес начал распознавать месть везде, где она прорастала. Он объяснил мне, как дедушка отомстил деревне, как он отомстил Шуламит и как земля отомстила нам всем. Он говорил слова, которые лишали деревню покоя, как и памятники моего «Кладбища пионеров».
«Эта грубая земля, привыкшая к смраду святых костей и к тяжелой поступи паломников и легионов, давилась от смеха, я думаю, при виде еврейских пионеров, которые целовали ее и проливали на нее дар своих слез, с трепетом овладевали ею, тычась своими жалкими мотыгами в ее огромное тело и называя ее матерью, сестрой и женой. Прокладывая первые борозды, выжигая сорняки, осушая болота и вырубая леса, мы одновременно сеяли семена своего поражения».
И добавил торжественным голосом: «В конечном счете мы осушили болота, но под ними обнаружилось нечто более страшное. „Связь с землей“, „слияние с природой“ – что это, как не возвращение вспять, закат и озверение? Мы вырастили новое поколение. Это уже не те, неукорененные и несчастные евреи галута, это крестьяне, прочно привязанные к земле, – грубые, сварливые, склочные, ограниченные, узколобые люди с широкой костью и толстой кожей. Твой дядя Авраам понял это, когда ему было девять лет, твой дедушка понял это, когда ушел Эфраим, а я понял это после того, как увидел, как он отказывается от плодов своего сада и думает только о его цветах. Но Ури понял это только после того, как ему отбили селезенку».
«Нет такой земли, – заключил Пинес, и легко было догадаться, что он уже приготовил впечатляющее завершение своей речи. – И нет такой женщины…»
Слабый и старый стоял дедушка передо мной и Шуламит.
«Отныне и далее я буду жить с ней, – сказал он мне. – Пойми меня, Малыш. В моем возрасте я уже не могу поступить иначе. Но не здесь, не в этом доме».
Я услышал знакомые шаги, приближающиеся к времянке. Пинес постучал в дверь и вошел. Либерзон и Циркин стояли за его спиной.
Они неудержимо разрыдались и стали обниматься, тяжело дыша, и все это изобилие эмоций, внезапно вырвавшихся из старых русских тел, так потрясло меня, что я повернулся и вышел. В ту ночь я спал среди охапок сена на сеновале, и дедушка не пришел укрыть меня. Его друзья ушли после полуночи, но свет горел во времянке всю ночь. Утром, когда я вошел, дедушка медленно готовил завтрак, а крымская шлюха лежала в его кровати и спала.
«Я никогда не показывал тебе эту фотографию», – сказал дедушка. Его пальцы погладили бумажное покрытие сундука, осторожно нащупывая там что-то, и нашли то, что искали. Он вытащил свой старый окулировочный нож, надрезал и оторвал бумагу и двумя пальцами вытащил оттуда старую фотографию.
«Это она, – шепнул он и кивнул в сторону кровати. – Когда мы были молодыми, там».
Фотография была рассечена надвое, почти по всей ширине, как будто ударом косы. Обе части были склеены с задней стороны старой коричневой липкой лентой.
Шуламит сидела на резном стуле, в темной блузе с круглым воротничком и узким галстуком из черного бархатного шнурка. Молодое, рассеченное вдоль лицо, брови изогнуты высокомерными серпами, руки, отрубленные ненавистью ножниц, сложены в бесконечном покое, с той мучительной уверенностью, которую всегда излучают красивые женщины.
«По ночам мы купались в реке, под прикрытием камышей и тростника, и Шуламит сверкала, как аист в кустах».
«Она спала со всеми офицерами, – сказал я. – И со старыми генералами Красной армии. Все знают, что она делала. Из-за нее ты не спал по ночам. Из-за нее умерла бабушка».
Дедушка встал, с трудом приподнялся на кончиках пальцев и ударил меня кулаком по лицу. Он был так стар и слаб, что совсем не сделал мне больно, но я сразу же вспотел, как старая лошадь на осенней борозде, и на мои глаза навернулись слезы.
Шуламит проснулась, и я выбежал из времянки. Через полчаса они вышли погулять, и я пошел за ними, на расстоянии. Дедушка показывал ей доильные автоматы Авраама, сеновал, старого Зайцера, который жевал свое пенсионное довольствие. Мул посмотрел на нее равнодушно, потому что в своем преклонном возрасте уже понимал, что «нет у человека преимущества перед скотом» [155]155
«…нет у человека преимущества перед скотом»– Екклесиаст, 3:19
[Закрыть]и жизнь обоих – не что иное, как бесконечное волочение тяжелой телеги и напрасные старания избежать ловушек, ям и навозных куч. Они прошли мимо старой земляной печи бабушки Фейги, повалившиеся стены которой все еще пахли хлебом, болью и тыквенной кашей, и спустились в сад. Издали я видел, как взлетали его длинные рукава, когда он представлял одно за другим свои деревья, и знал, что это он машет нам на прощанье – персику, груше, миндалю, мне.
«Ты только посмотри на них, – сказал Ури, подойдя и встав рядом со мной. – Прямиком из какого-нибудь русского романа».
Месяц спустя они переехали в дом престарелых. До самого смертного часа дедушка мстил ей своей любовью – расчетливой, сдержанной, точно отмеренной, непрерывной, холодно-умелой и бессердечно-искусной, теми древними и мягкими движениями блаженства, которые заставляли Шуламит сбрасывать седую листву, царапать стены и бить ногами, насколько это позволяла боль в старческих суставах.
А потом, как писал мне Ури после дедушкиной смерти, дедушка ушел и все пошло под откос. Крики Ривки стали всемеро громче, молчание и борозды Авраама углубились, а я почти перестал есть, потому что в моем желудке вырос и набух огромный клубень тоски. Слух прошел по стану, ворвался в стойла и птичники, прошелестел над садами: Миркин ушел из дому. За считанные дни дикая акация овладела цветником и огородом возле нашей времянки. Черные муравьи с подтянутыми к самой спине подбрюшьями носились по полу, как безумные. В дедушкином саду рухнули три отчаявшихся миндальных дерева, опустевшие стволы их заполнились белым порошком сомнений. Табанос, эти беспощадные коровьи мухи, завладели нашим двором, и их короткие сильные хоботки буравили кожу, оставляя после себя кровоточащие дыры и обезумевших животных, не способных сосредоточиться на работе.
Когда колючки дикой степной акации пробили доски пола и их уродливые плоды вздулись прямо перед моими глазами, точно злокачественные опухоли, я поднялся с кровати, позвал Иоси, и мы вместе вышли в сад, вооружившись мотыгами. Мы пытались докопаться до тех длинных и жестких главных корней, что тянулись под землей и выпускали проклятие своих отростков над ее поверхностью. Через день Иоси отчаялся. Его ладони покрылись пузырями, и вечером он не мог распрямиться.
«Безнадежное дело, – сказал он мне. – Нужно просто раз в неделю обрубать их сверху и поливать бензином, вот и все».
Но я хотел добраться до самого сердца этой напасти – до того тела, что выбросило наружу свои дикие побеги, до того сплетения корней, которое выжидало, пока дедушка уйдет из дому, а потом прокралось ко мне под землей.
Глубокая траншея, которую я когда-то прорыл, пересекала двор и выходила в поля. Мощными ударами мотыги, выворачивая огромные комья земли, я продлил ее в сад, прорезал участки, засеянные кукурузой и клевером, прошел через заброшенные зенитные позиции англичан, вспугивая медведок и кротов, выбрасывая наружу черепки и ошалевших многоножек. По пути я обрубал каждое боковое ответвление коренного ствола и четыре дня спустя распрямился и увидел перед собой наш ручей.
Здесь, в том месте, где Пинес когда-то встретил старого пахаря-араба, у малины, возле которой, сияя во тьме, лежал когда-то младенец Авраам, все еще царил страшный запах Булгакова. В воздухе еще плавали его шелковистые волосинки, и ядовитое, осклизлое дыхание гиены осело здесь на листья девясила. Туг я наконец добрался до материнского корня.
Упрямый корень, разом утолщаясь, уходил в глубину земли. Я обкрутил его вокруг своей поясницы, уперся пятками и начал тянуть. Я был тогда в хорошей форме. Сто двадцать килограммов мощного и крепкого мяса. Высокий, как мать. Сильный, как отец. Почва пучилась и мало-помалу поднималась, и толщенный светло-желтый корень постепенно вылезал из нее, выворачивая большие глыбы земли, скелеты крыс, совиный помет, оловянные бокалы для пива и смятые жестяные игрушки, еще сохранившие тепло рук немецких детишек, которые обнимали их, умирая от малярии.
Я упал на спину, и корень окончательно вырвался из земли. Его белые отростки извивались в воздухе, как безглазые черви, ищущие, за что бы зацепиться. Огромная яма разверзлась в земле. Над ней поднялось белесое и удушливое облако, в котором кишело и копошилось несметное комарье. Я заглянул в яму и увидел темные, вязкие, тяжело колышущиеся воды прошлого и маленьких личинок, всем телом прилипших к водной поверхности, сосущих воздух через тонюсенькую дыхательную трубочку и ждущих чего-то. Как все ученики Пинеса, я тоже способен был опознать личинку анофелеса, даже с закрытыми глазами.
Хриплый, глубокий рев раздался из ямы. Болото, которое отцы-основатели когда-то заточили в глубины земли, для надежности окружив его стволами высаженных вокруг эвкалиптов, теперь угрожающе ползло и пучилось мне навстречу, жадно вскипая под солнечными лучами.
Меня охватил ужас. Все слышанные в детстве жуткие истории, все забытые страхи отцов-основателей, впечатанные в мое тело, – все разом проснулось во мне. Я торопливо забросал яму землей и стал утрамбовывать ее всем своим весом и силой, танцуя над ней, как безумный.
Вернувшись домой, я обнаружил, что перистые листья дикой акации возле времянки уже свернулись жалкими, умирающими трубочками. Я вырвал их остатки из земли и отправился спать. Долгие дни я оставался в постели, вдыхая смолистый аромат деревянных стен, ветер из сада и дедушкин запах. Только тогда я начал понимать, что в огромной, давящей тени его тела моя жизнь превратилась в чахлый папоротник, в лесной перегной.
Долгие ночи лежал я, не укрываясь, и прислушивался к мелким шажкам на крыше, к дрожащему писку желто-пухих цыплят, а потом дверь открылась, вошел Авраам с бидоном в руке и сказал, что дедушка хочет молока.
В тот год мне сообщили, что как сирота я буду освобожден от военной службы. В деревне говорили, что у меня нашли «психические сдвиги».
«Что удивительного? – сказала тетя Ривка. – Этот полоумный взял себе старого идиота в качестве матери».
С тех пор как дедушка ушел в дом престарелых, Ривка, и так не слишком приветливая, возненавидела меня в открытую. Ее страшило, что дедушка может завещать мне все хозяйство, и теперь она понукала своих сыновей, чтобы они тоже навещали его в доме престарелых. Но Иоси сказал, что у него и без того много работы в коровнике, а Ури и вовсе пренебрег опасениями матери.
«Меня не интересуют деревья, и я вообще не намерен заниматься сельским хозяйством, – объявил он. – Как можно жить в такой дыре? Только и знают, что целый день сплетничать о коровах».
Но задевать меня никто не решался. Я был самым сильным парнем в деревне. Уже в четырнадцать лет меня назначили капитаном нашей деревенской команды на районных соревнованиях по перетягиванию каната. Перед каждым выступлением дедушка подходил ко мне и наставлял: «Барух, ты, главное, упрись ногами в землю и не сдвигайся с места. Мы им покажем».