Текст книги "Русский роман"
Автор книги: Меир Шалев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
39
Сейчас, постаревший, грузный и полуслепой, Пинес обрел способность проникать мысленным взором в такие просторы космоса и глубины земли, что его порой охватывало головокружение и он падал без сознания на пол, среди остатков недоеденных котлет, засушенных гусениц и сухих хлебных корок. Именно в таком состоянии обнаружил его Мешулам, когда заявился к старому учителю в невероятном потрясении от обнаруженных им новых исследований, посвященных как раз нашей деревне.
Он поднял Пинеса, привел его в чувство, уложил в кровать, гневно помахал перед ним в воздухе одним из многочисленных журналов, которые выписывал, и потом сунул его учителю под нос. То был выпуск под названием «История Страны Израиля и ее заселения», и на его обложке красовалась большая, розоватая и загадочная рыба, обвивавшая Пещеру Праотцев [163]163
Пещера Праотцев(маарат а-махпела, ивр.) – пещера вблизи Хеврона, где погребены, согласно Библии, праотцы Авраам, Исаак и Иаков.
[Закрыть]таким манером, что ее нос утыкался в чешуйки ее же хвоста.
– Теперь они заявляют, что в Долине вообще не было болот! – с яростью воскликнул Мешулам. – Они, видите ли, произвели новое исследование!
Седая голова и искривленные пальцы придавали Мешуламу сходство с раздраженным стервятником. Он лихорадочно перелистывал страницы, пока не добрался до нужной статьи, которая называлась «Болота Долины – миф и действительность», и начал читать, перепрыгивая со строчки на строчку дрожащим от волнения пальцем:
– Вот! «Преследуя определенные воспитательные и политические цели, сионистское движение превратило Изреельскую долину в символ сплошной заболоченности, малярии и смерти и, по сути дела, сделало из ее освоения свой героический миф. В действительности 99 процентов земель этой долины никогда не были заболочены».
Пинес, которого восторженные журналисты уже тогда называли «одним из последних пионеров Изреельской долины», немедленно узрел в словах Мешулама тот рычаг, который может поднять его из обморочной трясины ереси, тот якорь, уцепившись за который он сумеет защититься от головокружительных превращений пещер во времени и их вероломных соскальзываний в пространстве, чтобы вернуться к прежней, знакомой и надежной вере.
– Продолжай, – взволнованно сказал он.
– «Факты свидетельствуют, что к началу заселения Изреельской долины болота занимали в ней весьма незначительную площадь, – читал Мешулам, – и это полностью противоречит той картине, которую рисуют источники, работавшие на создание Мифа о Болотах. Истинный размер этих болот был невелик, но сила их воздействия на воображение была огромна».
Слова «сила воздействия на воображение» Мешулам повторил несколько раз, со сдержанной яростью. Он отхлебнул чаю и, немного успокоившись, сообщил, что «эти невежды, которые именуют себя историками», хватаются даже за воспоминания его отца и Элиезера Либерзона, «чтобы подкрепить свою лживую картину», но делают это обманным путем, потому что «выхватывают нужные им слова, пропуская все остальное».
– Но они не знают, с кем они имеют дело! – угрожающе выкрикнул он в пустоту комнаты. – У меня есть все документы и все доказательства. Не зря я годами собирал эти бумаги, пока вы все надо мной смеялись. Вот, – продолжил он, отдышавшись и указывая на злополучный журнал. – Вот что они пишут о моем отце, эти лжецы. – И снова начал читать: – «Перед тем как основать поселение, группа пионеров отправилась осмотреть местность. Один из них, некто Циркин, известный под прозвищем Гитара, пишет в своих воспоминаниях: „Мы спустились к первому болоту. Здесь росла группа зеленых и свежих ив. Знатоки объяснили нам, что таких болот не следует бояться, потому что воду можно спустить с помощью обыкновенных канав и никакого болота больше не будет“». «Гитара» – с отвращением процедил Мешулам и глянул на Пинеса, чтобы убедиться, что тот тоже возмущен.
– Читай, Мешулам, читай дальше, – нетерпеливо сказал Пинес.
– Сейчас я прочту тебе, что на самом деле писал отец и что не процитировали эти так называемые исследователи, – объявил Мешулам и раскрыл книгу воспоминаний своего отца, всем нам знакомый зеленый том под названием «Дороги отечества», который он сам собрал, напечатал и подарил каждой семье в деревне за несколько лет до того. – «Мутная вода стоит в кустах и ямах и покрывает все вокруг толстым зеленым пластом, в котором кишат всевозможные паразиты». – Он перевернул страницу и нашел знаменитый отрывок, который был даже в свое время опубликован в газете «Молодой рабочий» и в детских хрестоматиях. – «Мы смотрели на эти зеленые озера с их зловонной водой, и в душе нашей не было радости. Камыш выше человеческого роста, густой и зеленый, и болото – тоже зеленое, глубокое и затягивающее, и много других болот, больших и малых, и всюду кишмя кишат комары».
В тот же вечер, когда я, уже вернувшись с кладбища, помогал Аврааму на молочной ферме, Мешулам объявился и у нас. Перекрывая вой электромоторов и оглушительные хлопки компрессора, он громко рассказывал мне, Аврааму и скептически слушавшим коровам, как наши отцы-основатели, стоя «по пояс в топкой жиже», прокладывали керамические дренажные трубы по методу профессора Бройера, «отводили проклятую воду», распевая при этом гимн пионеров «Я с лягушками, как дома», и «тряслись всем телом от лихорадки».
Потом он продекламировал воспоминания своего отца: «Тростник мы косили до тех пор, пока не окаменевали плечи и начинали болеть руки, и все это, несмотря на строгие предостережения доктора Иоффе и малярию, которая неотступно нас преследовала». И процитировал в заключение самого доктора Иоффе: «Ни под каким видом не следует поселяться в этих местах». Многие свои документы Мешулам знал на память.
Мы возились с клапанами, и пока Авраам выключал компрессор, Мешулам уже вышел на более принципиальный уровень. Теперь он бичевал «распространившийся в обществе цинизм» и «присущее этим жалким так называемым исследователям стремление к дешевой славе и сенсации, которое вот-вот заразит все остальное общество, включая и нашу деревню».
В то время Авраам уже перестал возить бидоны на молочную ферму мошава. Его коровы истекали такими могучими потоками молока, что он поставил холодильные баки прямо у себя во дворе, и цистерна приезжала к нему каждый день, чтобы выкачать их содержимое. Сейчас он проверил температуру в своих холодильниках, а потом, чтобы закончить разговор, сказал, что, возможно, стоило бы послать по этому поводу письмо в газету, но Мешулам только сердито сплюнул, демонстрируя свое отношение к журналистам, которые «тоже приложили руку к этой грязной клевете», и сказал, что «тут нужны серьезные шаги, способные всколыхнуть всю страну».
«Это возмутительно, – сказал Пинес, который и впрямь вырвался на какое-то время из объятий первобытного человека, забыл о том, как обратился во прах великий „Путь моря“, и вновь почувствовал себя уютно и уверенно во Вселенной, которая опять сократилась до размеров деревенского скандала. – Сегодня они называют Циркина „Гитара“, а завтра будут рассказывать, что мы вообще никогда не восходили в Страну. А ведь доктор Иоффе лично приезжал к нам в Долину и говорил, что наше место ничуть не лучше тех болот, что были в Хедере».
Он написал пространное опровержение и отправил его в газету, но его статья так и осталась неопубликованной и даже не была возвращена. Пинес обиделся до глубины души. Он с горечью вспоминал о тех временах, когда его статьи, а также материалы других учителей регулярно публиковались в изданиях Рабочего движения. В честь основания деревни он даже сочинил когда-то небольшое стихотворение, которое было потом напечатано в газете «Молодой рабочий» в обрамлении цветочного венка. Циркин-Мандолина положил его на музыку, и по всей Долине писклявые и уверенные детские голоса распевали веселый припев:
Не сдадимся у порога,
Есть мечта, ясна дорога!
Мы пришли в свою страну,
Нас невзгоды не согнут!
В конце концов Пинес обратился в Комитет и потребовал, чтобы его статья была опубликована в деревенском листке в виде платного объявления. Статья действительно появилась, но предварявшая ее надпись «На правах объявления» жгла сердце автора как унизительное клеймо.
Озаглавив статью «Страна пожирает своих героев», Пинес первым долгом обрушивался в ней на исследователей, называя их «пустомелями», которые «проституируют высокую идею», а затем делился с читателями собственными воспоминаниями.
«Во время обследования местности мы наткнулись на могилы немецких колонистов, которые когда-то пытались создать здесь свое поселение, но умерли от малярии. Потом мы встретили старого араба, который пахал на паре быков.
– Ты страдаешь от малярии, у тебя бывает лихорадка? – спросил я его.
– Нет, – сказал он. – Вы, когда поселитесь, будете четыре года воевать, потому что ваша кровь восстанет против вас. А когда проболеете четыре года, те, кто выживет, уже болеть не будут.
– А дети у вас умирают часто? – спросил я.
– Да, – сказал он. – Старики живут, а дети – их забирает к себе Аллах.
Через год после этого лихорадка забрала у меня мою жену, мою Лею. Ее и двух зародышей, что были у нее внутри. Двух безгрешных близняток, которые так и не увидели солнечного света. И вот, „грехи мои вспоминаю я ныне“: я хотел покончить с собой, но товарищи выхватили у меня из рук ружье. Моя жена и мои дочери стали жертвами тех самых болот, которых якобы не было в Изреельской долине».
В деревне немедленно возродился давний спор насчет пинесовского ружья.
– Чего он опять морочит голову со своим ружьем? Он забыл его дома, – сказал Мешулам, которому показалось, что статья Пинеса отвлекает общественное внимание на второстепенные вопросы.
– Рылов вытащил из его ружья боек, – сказал Левин.
– Тебя тут вообще еще тогда не было, – сказали Левину.
– Эта Лея Пинес имела делишки с Рыловым, – сказала Рива Маргулис.
– Эта проститутка никогда не умирала от малярии, – сказала Тоня Рылова. – Она умерла от пещерной лихорадки.
– Кому положено знать, тот знает, а кому не положено, не знает. – Рылов на минуту высунул голову из своей отстойной ямы, чтобы глотнуть воздуха, тотчас снова нырнул в нее и исчез из виду.
40
Объявление Пинеса меня разволновало. Я впервые увидел слова знакомых мне историй, разостланные перед таким огромным множеством глаз. Я снова глянул на голубую гору, высматривая тень Шифриса, зелень глаз дяди Эфраима, блеск рогов Жана Вальжана. Но всякий раз, когда я упоминал об этой троице, Ури начинал издеваться надо мной, допытываясь в своих насмешливых письмах, как я думаю, взвалит Эфраим на себя также и Шифриса или же это Шифрис взвалит себе на плечи и Эфраима, и Жана Вальжана.
Статья Пинеса вызвала некоторый интерес в деревне и окрестных поселениях, но та общественная буря, которую он рассчитывал поднять, так и не взбушевала.
Мешулам, озлобленный и горький, как листья терновника, мрачно бросил: «Я вас предупреждал. Нужно предпринять такие шаги, которые всколыхнут всю страну».
Запершись в своем «Музее первопроходцев», он уселся среди древних качалок для теста, стиральных досок, закопченных ламп, глиняных горшков, сит и решет, маслобоек, мельничных жерновов и керосиновых инкубаторов и стал обдумывать новый проект. Он решил воспроизвести наши болота и историю их осушения, в надежде, что люди со всей Страны сойдутся смотреть на это представление.
Изрядно повозившись, он выкопал у себя во дворе большую мелкую яму с плоским дном и заполнил ее водой. «Здесь будет болото!» – объявлял он всем любопытствующим, и, поскольку наша тяжелая, черная земля неохотно впитывает влагу, вода в его яме действительно простояла несколько дней подряд. Я тоже пошел посмотреть. Комары и стрекозы уже отложили там свои яйца, одноклеточные водоросли окрасили воду сказочным зеленоватым сиянием, и там и в самом деле образовалось что-то вроде небольшого болота. Мешулам, громко распевая песни пионеров, копал дренажные канавы и даже воткнул в грязь несколько эвкалиптовых веток. Но соседи, которым стали докучать визгливые комары и брачное стрекотанье разгоряченных жаб, устремившихся в новоявленное болото, ворвались ночью на циркинский двор, надавали Мешуламу несколько сухих затрещин и осушили болото простым канализационным насосом, присоединенным к тракторному двигателю. Вопрос был перенесен на общее собрание, Мешулам заявил, что это только начало, и в последующие дни его раздражающие лужи стали появляться в самых неожиданных местах – на въезде в мошав, на лужайке у Народного дома, возле памятника павшим и, наконец, – в детском саду.
Ночью я выследил его, когда он тащил шланг от школьного пожарного крана в сторону детского сада. А в полвосьмого утра, когда малыши пришли туда, они увидели, что шланг разбросал песок по всему двору и песочный ящик, построенный Бандой многие годы назад, залит водой. По колено в воде стоял Мешулам – в подвернутых штанах, без рубашки, в ожидании милосердного укуса малярийного комара. На его груди кучерявилась яростная седина, цыганская тряпка отца багровела на его лбу, и разноцветные пластиковые игрушки плавали у его колен. Вид светлоголовой, испуганно хныкающей детворы испугал меня. Я понимал, что все это чепуха, но почему-то боялся.
Впрочем, ничего не случилось. Дети, правда, были сильно напуганы, двое даже забились в истерике, а один из них, сын Якоби из деревенского Комитета, потом несколько месяцев заикался, но ничего особенного не произошло. И самого Мешулама, героически стоявшего в своем болоте, не укусил ни один малярийный комар. Разве что неожиданный и насмешливый ветер, стряхнув ему прямо на плечи коконы гусениц шелкопряда с деревьев близкой рощи, наградил его зудом, от которого он страдал еще долгое время спустя.
На той же неделе мы отправились навестить Ури. Он расспрашивал меня о здоровье старого Зайцера, которого называл «производительным сектором на привязи», и спросил о Пинесе, статью которого увидел в газете. Я рассказал ему о новом помешательстве Мешулама. «Король Нарцисс Болотный!» – воскликнул Ури, и мы расхохотались. Ривка заявила, что не видит никакой разницы между болотами Мешулама и моим «Кладбищем пионеров», но Ури вдруг стал серьезным и сказал матери, что сейчас, издалека, он лучше видит происходящие в деревне процессы распада и разложения, признает, что в них есть и его доля, и уверен, что нас еще подстерегают многие неожиданности.
Мы вернулись домой и собрались было отдохнуть. Тяжелая полуденная жара лежала во дворе. Коровы уныло дремали в стойлах. На ферме тихо урчали моторы холодильника. Издалека мы увидели, что Зайцер лежит под своим деревом с покрытой головой. Сначала никто не обратил на это внимания, потому что Зайцер имел обыкновение в жаркие дни натягивать себе на голову большую зеленую тряпку, но, очнувшись от дневной дремоты, увидели, что солнце уже садится и его лучи дробятся на сверкающих тельцах трупных мух. Авраам издал громкий и горестный вопль и подбежал к старому мулу, голову которого эти мухи и покрывали знакомым шевелящимся зеленым покрывалом, как падаль, брошенную в поле.
Зайцер еще дышал. Его ребра медленно поднимались и опускались, а на земле, вблизи его шеи, катался странный и липкий шарик. Прошло несколько секунд, прежде чем мозг осознал, что за ужас видят глаза и мы поняли, что это его левый глаз, выбитый из глазницы ударом камня.
Лужица крови, разбросанные повсюду камни, знакомые следы рабочих сапог и отпечатки насмерть испуганных копыт объяснили нам, что тут произошло. Пользуясь нашим отсутствием, Шломо Левин прокрался во двор в те пылающие полуденные часы, когда все прячутся в своих домах, стал на безопасном расстоянии от привязанного Зайцера и швырял в него камнями, пока не выбил ему глаз.
Авраам вызвал ветеринара, доброго человека, который никогда не углублялся в истинные отношения между земледельцами и их животными. Они сидели возле Зайцера, осматривая его страшную рану.
– Рана тяжелая, а мул очень стар, – сказал ветеринар. – Тут не обойтись без свинцовой примочки.
– Свинцовой примочки? – переспросил Авраам.
– Да, между глаз, – ответил врач и поднялся, отряхивая колени.
Авраам выгнал его со двора. Потом принес большой коровий шприц и немного сульфидина из аптечки коровника, прочистил глазницу, продезинфицировал ее, перевязал и заполнил сосуды мула полутора литрами «Биокома». Слезы безостановочно катились по его щекам, но руки действовали уверенно и твердо. Три ночи подряд просидел он возле Зайцера и, разочаровавшись в обычных лекарствах, поил его обезжиренным и подслащенным молоком и кормил из бутылки ячменной кашей с размоченным маком и рисовой шелухой, ухаживая за ним, как ухаживал за своими новорожденными телятами, когда они подхватывали дизентерию.
Но старый мул лишь хрипел и умирал, и у него не было сил даже для того, чтобы открыть свой единственный глаз. Только черная дедушкина мазь, которую я хранил в жестяной банке, спасла ему жизнь. Авраам решился и втер полную пригоршню этой мази в глубокую, сочащуюся яму в голове Зайцера, и через несколько часов железный старец вернулся к жизни, а дядя встал и отправился домой отдохнуть.
Стоя за стволом оливы, я смотрел, как он медленно шагает по двору, низко опустив голову, и воздух течет и дрожит вокруг него, а свет ночного фонаря над коровником стекает тенями с его ступней.
Я всегда любил Авраама. Он был немногословен и ни разу не погладил меня, но мне были понятны мучительные пути его души. К тоске, унаследованной от дедушки и бабушки, он добавил собственное безысходное томление. Таким он помнится мне и сегодня, после многих лет разлуки: нагнувшийся над большим телом Зайцера, склонившийся над молочными реками, текущими из его коров, бредущий по двору в синей рабочей одежде и желтых сапогах – страшный лоб разрезает воздух своими длинными бороздами.
Левин никогда больше не показывался возле нашего дома. «Эфраим застрелил бы его», – сказал Иоси, пришедший на свою первую побывку из армии, и стал строить жестокие планы возмездия, вроде удушения с помощью одеяла, выстрела разрывной пулей в колено и применения противопехотной мины. Авраам взывал к нам не сводить счеты и скрыть от деревни ужасный поступок дяди, но слухи вырвались на волю, религиозный старик парикмахер, ходивший по кибуцам и мошавам Долины, разнес их по всем поселениям, и вскоре в деревне появились друзья Зайцера, пришедшие его навестить.
Это были старые люди, последние из отцов-основателей. Все, как дедушка, – в каскетках, в серых рубахах, с изуродованными ревматизмом и работой пальцами. Они уже годами не собирались вместе. Каждый на своем месте выращивал вокруг себя скорлупу, чтобы укрыться в ней ото всех. Были среди них друзья, которые не виделись друг с другом с самой свадьбы моих родителей. Сейчас они бродили по нашему двору, а потом все вместе спустились к смоковнице – молчаливая земля у них под ногами и высокое небо слов над их головой. Железные люди, как выражались у нас в Долине. Поколение гигантов, старейшины племени. Я вспомнил, как дедушка, тогда еще живой и насмешливый, как-то сказал Пинесу, что подозрения и споры в конце концов доведут раскол среди старых товарищей до его самой чистой формы – раздвоения личности.
Навестив Зайцера, они продолжили свой путь к моему кладбищу, двигаясь как сплошная серая масса, и прошли среди памятников своих друзей, принюхиваясь к запаху цветущих декоративных деревьев и тихо, беззлобно переговариваясь друг с другом. Я стоял в стороне и не осмеливался подойти.
Как и дедушка в свое время, многие из них съежились и словно уменьшились ростом – первый признак приближающейся смерти. Годы чрезмерной любви, набрякающей ненависти, растущих разочарований и копания в себе сожгли их клетки и высосали соки из их тел. «Мы – те крепкие померанцевые дички, на которых был привит весь еврейский ишув», – сказал мне Элиезер Либерзон за несколько дней до смерти и тут же добавил, чтобы не выглядеть чересчур хвастливым, что у самого дичка плод отвратительный – «горький и сухой».
А Бускила, слегка испуганный и наполовину спрятавшись за моей спиной, прошептал: «Вот увидишь, Барух, теперь все будет в порядке». Он знал некоторых из них – тех, которые решились уже при жизни купить участок для своей могилы.
Пионеры осматривали кладбище, как годы назад, впервые спустившись в Долину, осматривали ее землю. Навстречу их шагам из-под земли поднялась дедушкина дрожь, и этим старикам не нужно было даже прикладывать ухо к земле. Их широкие ступни собирали эти звуки в корзины их тел. У меня не хватило духа следовать за ними. Стоя у забора, я смотрел на них и думал, что Бускила прав, потому что мои споры со старейшинами Долины и впрямь подходят к концу.
Они разошлись по своим деревням, и вскоре стало ясно, что гниющее тело дедушки и мешки с деньгами Розы Мункиной и других предателей-капиталистов не удовлетворились тем, что отравили сад и нарушили привычный распорядок жизни. Через несколько недель после этого визита голоса старейшин начали расползаться по Долине, словно там, на кладбище, они все сговорились друг с другом. Пинес, натренированный на пристальных наблюдениях и тщательной регистрации результатов, первым догадался, что происходит. Опомнившись от страха, вызванного собственными слезами, он стал различать вокруг себя всхлипывания и покашливания других и понял, что это не жалобные стоны кротов, попавших в ловушки, и не вопли плодов, опрыскиваемых пестицидом.
«Голос слышен в Раме, – процитировал он, – вопль и горькое рыдание» [164]164
«Голос слышен в Раме…»– Иеремия, 31:15.
[Закрыть].
Тихий, сверлящий и всепроникающий звук глубоких, горловых откашливаний, перехваченного дыхания и проглатываемого плача сотрясал ночной воздух. Вой, который уже не могли остановить стиснутые челюсти. Еле слышный, вытекал этот звук из орлиного, в тяжелых складках, горла, без труда одолевая сопротивление облысевших десен и дергающихся губ. «Они размягчают землю», – сказал Пинес и неожиданно поведал мне, какими потрясающими способностями закапываться обладают некоторые насекомые.
Потом слухи начали катиться по деревням, точно колесо, подгоняемое горными ветрами. Религиозный старик парикмахер, который приезжал к нам раз в месяц на своем древнем мотоцикле, рассказал, что Иошуа Кригер, птицевод из кибуца Нир-Яков, который изобрел «инкубатор без керосина» и сформулировал программу первой трудовой коммуны в Гедере, объявил всем, что его ноги пустили корни. Само по себе это никого бы не обеспокоило, когда бы старый Кригер не вздумал пустить корни именно в день своего девяностолетия, которое отмечалось при большом стечении народа, и к тому же в точности возле распределительного водяного вентиля, где Кригер мешал прокладке оросительных линий и тракторам, которые как раз в этом месте заканчивали очередной прямоугольник вспашки. Всякий раз, когда его пытались сдвинуть оттуда, он начинал жутко вопить, утверждая, что они рвут его нежные корешки и причиняют ему адскую боль.
В конце концов, рассказывал парикмахер, его выкопали вместе с огромным комом земли вокруг ног и снова посадили среди кипарисов на выезде из кибуца, где он и остался стоять, приветливо помахивая рукой всем проезжающим, набрасываясь на смущенных волонтерок из-за границы и докучая всем нелепыми прогнозами погоды.
Ицхак Цфони, первым проложивший борозду в восточной части Долины, ведя плуг одной рукой и стреляя во все стороны другой, принялся кружить по своей деревне с корзиной красноватых, в мягкой скорлупе, яичек в руках, утверждая, что сам снес эти яйца. Он пытался заставить своих детей и внуков сделать из них яичницу и сам ел их, уверяя, что они приносят вечную молодость.
«В этом есть определенная логика, – сказал Пинес, разглядывая в зеркале, как пострижен его затылок. – Съедая снесенные нами яйца, мы превращаем прямолинейный ход времени в круговой цикл».
А Зеев Аккерман из соседнего с нами кибуца наконец-то закончил сборку своей «пищемолочной машины» и объявился с ней и со своим смущенным сыном на «Кладбище пионеров».
Я хорошо помнил их с той поры, когда ходил к дедушке в дом престарелых. Аккерман долгое время был кибуцным водопроводчиком и не переставал жаловаться на «отношение земледельцев». Те входили в кибуцную столовку, окруженные запахами земли и трав, а он, весь в хлопковом масле и парах мыла и канализации, смотрел на них, «этих пшеничных принцев», и мучительно им завидовал.
Сейчас, в доме престарелых, он издевался над кибуцниками, которые раз в месяц приходили к нему на поклон, умоляя, чтобы он открыл им, где проходят те водопроводные и канализационные трубы, которые он упрятал в земле за десятки лет до того. Никто, кроме него, не знал расположения этих труб. Садовники-декораторы тоскливо смотрели, как землекопы корежат разбитые ими лужайки, чтобы найти, где протекают или забились трубы той секретной сети, план которой злобный старик фанатично охранял от посторонних.
«Копайте, копайте! – усмехался он. – Покопаетесь поглубже под землей Израиля, все там найдете».
Все свое свободное время и огромные технические познания он посвящал теперь всепоглощающему делу своей жизни. «Месть конструктора» – так он называл эту работу. Весь день напролет он занимался своей «пищемолочной» машиной, собранной из труб, баков и маленьких сверкающих солнечных батарей, доводя ее клапаны на токарном станке, принадлежавшем ремонтнику дома престарелых.
Появление дедушки среди престарелых невероятно возбудило старого Аккермана. «Как много мы с тобой могли бы совершить, если б не этот твой дружок Элиезер Либерзон с его любовью», – сказал он дедушке, добавив, что не забыл и историю с коровой.
Он спросил, как поживает Циркин-Мандолина и «Трудовая бригада имени Фейги», смахнул слезу, припомнив бабушку, которую назвал «образцовой пионеркой», поинтересовался здоровьем Зайцера, с которым когда-то работал в Явниеле, а потом схватил дедушку за рукав, усадил на кровать и начал читать ему длинную лекцию о том, как работает его машина, которая перевернет все народное хозяйство.
«Больше не будет тяжелой работы и тяглового скота, ни в зной, ни зимой. Моя машина будет вырабатывать пищу прямо из земли, воды и солнца. Все, что делают эти твои растения – пьют и дышат, поглощают солнечный свет и цветут, запасают питательные вещества и плодоносят, – все это сделает машина».
Он вытащил из-под машины большой таз, наполненный землей. «Сюда я наливаю воду, смешанную с необходимыми химикалиями, здесь лучи нашего доброго солнца ударяют по зеркалам, а вот тут у меня кнопки».
«Смотри, Барух, – сказал он, когда из недр машины послышался сдавленный утробный звук. – Машина выдала свой урожай – редьку с баклажанами».
Он покрутил несколько рукояток, и, действительно, из машины, со скрежетом и хрипом, выползла мутная и медленная струя размолотого пюре. Старик зачерпнул ложечку и с сияющим лицом поднес к моему рту.
«Попробуй, попробуй! – умоляюще попросил он. – Настоящая редька. Ты не почувствуешь разницы».
«Хватит, отец, хватит», – прошептал его пристыженный сын, и я вспомнил тот гигантский шесек, который он передавал со мной старику.
Всякий раз, когда я приносил Аккерману пироги и шесек, посланные сыном, он издевательски усмехался и говорил, что пирог вреден для кишечника, а шесек – «без косточек и такой, что его легко жевать» – его машина производит в более чем достаточном количестве. А потом с возмущением сообщал мне, что уже писал во все учреждения, но никто не принимает его всерьез.
«И твое молоко, – добавил он, – то твое молоко, которое ты приносишь дедушке, что само по себе, несомненно, достойно похвалы, я и его могу извлечь из своей машины, потому что она способна производить и молоко, и мед – ведь все это, с позволения, сказать, не более чем выделения. Но машину никто не зарежет, когда она состарится, и не сбагрит в дом престарелых. Не зарежет и не сбагрит!»
Его слова так потрясли меня, что я рассказал об этом Пинесу.
– Мы не думали, что когда-нибудь состаримся, – сказал Пинес, который с того времени, как поднялся на водонапорную башню и видел, как избивали Ури, тоже сильно постарел и ослабел от полного отчаяния. – Мы верили, что так же, как мы взошли в эту Страну вместе, и работали вместе, и заселяли Долину вместе, так же вместе и умрем.
– Это верно, – сказал Мешулам. – Ни в одном их уставе нет упоминания о старости. Все там есть – специальное питание для беременных товарищей, распределение рабочей одежды, покупка полуботинок для казначея. И только о том, что делать со стариками, с ними самими через многие годы, – ни слова.
– Но борьба с возрастом – это очень личная борьба, – вздохнул Пинес. – Это не дело коллектива. Когда придет мое время, я хочу только одного – встретить смерть в полном сознании.
Сегодня Аккерман похоронен на моем кладбище – шестой ряд, семнадцатая могила, а его пищевая машина валяется за кибуцным коровником. Сверкающая, забытая, немая. Несколько специалистов из Техниона [165]165
Технион– политехнический институт в Хайфе.
[Закрыть], прослышав о ней, попытались привести ее в действие, но отчаялись. Ни одному человеку, кроме Аккермана, так и не удалось извлечь из нее «продукт», так же как дерево возле нашей времянки, на котором когда-то, по рассказам, одновременно росли абрикосы, лимоны, груши и айва, перестало плодоносить после смерти дедушки. Зеленое, хмурое и бесплодное, высится оно во дворе, и только растрепанные гнезда ласточек, эти нахальные нагромождения соломы и уворованных перьев, свисают с его ветвей.
Но Зайцер, ради которого все эти старики пришли к нам с визитом, нес бремя своих страданий в полном молчании и выглядел так, будто решил провести остаток своей жизни с максимальной осторожностью и воздержанием. Время от времени я отвязывал его и вел на кладбище. Там он стоял в прохладной тени деревьев и, даже если он случайно наступал на цветок со своей слепой стороны или выщипывал траву на лужайке, я никогда его не упрекал.
И помешательство Мешулама, похоже, тоже прошло. «Старый Циркин заболел той болезнью, от которой умрет», – сказал Пинес, и теперь Мешулам старался скрасить последние дни своего отца, пытаясь даже что-то делать по хозяйству. Но и у него уже тоже вызрела своя месть, сказал мне Пинес, в той же взволнованной глубине, под тонкой пленкой пшеничных полей и гладкой кожи лба, где вызревают всякие отмщенья.
За несколько недель до смерти Циркин-Мандолина вызвал меня. Он жил дома, категорически отказываясь идти в дом престарелых. «Не хочу я, чтобы эти молодые физиотерапистки выкручивали мне пальцы, а молодые врачи совали мне трубки в задницу!»
Циркин был раздражен и ворчлив и уже с трудом передвигался. Мешулам возил его с места на место в деревянной тачке, выстеленной пустыми мешками.
«Только такой бездельник может найти время возиться со старым отцом, – бурчал Циркин. – Нашел себе, наконец, достойное занятие».